В книгу включены две сентиментальные повести известной писательницы конца XIX — начала XX века Александры Никитичны Анненской.
На крутом берегу маленькой, но светлой и быстрой речки лепилась бедная деревушка, состоявшая всего из какой-нибудь дюжины домиков. Домики эти, полуразвалившиеся, почернелые от времени, грустно смотрели на мир Божий своими крошечными окошечками, часто вместо стекол заткнутыми бумагой. Еще летом, когда кругом все зеленело, когда с одной стороны откос берега покрывался мягким ковром свежей травы, а с другой виднелись поля с молодыми всходами хлебов, деревенька могла показаться довольно сносною. Но зимой, когда все кругом было завалено снегом, когда самые домики казались до половины зарытыми в нем, — зимой, вероятно, мало кому пришла бы охота поселиться здесь. Внутренность этих домиков вполне соответствовала их наружности: они были темны, грязны, с закоптелыми стенами и потолками, по большей части без труб; летом в них было темно и душно, зимой дуло из щелей. Непривычный человек не выжил бы здесь и недели; но хозяева привыкли к своим жилищам, они, конечно, не прочь бы выстроить дома попросторней и почище, проделать большие окна, вывести красивые печи, да ведь на все это нужны деньги, а откуда их взять, когда земля песчаная, хлеба родит немного, ни фабрик, ни заводов, где бы можно заработать лишний рубль, поблизости нет.
В одной из изб, едва ли не самой бедной и ветхой, около окна на скамейке сидела девочка лет восьми. Она держала на коленях толстый холстинный мешок, а в руках — иголку с ниткою. Вероятно, ей следовало шить, но на самом деле работа мало занимала ее. Она заглядывала в окно, через которое виднелась толпа деревенских ребятишек, собравшихся играть на берегу речки, и беспрестанно повторяла однообразным, заунывным голосом.
— Баба, пусти меня поиграть с ребятками!
Эта просьба, повторенная несколько раз, видимо надоела наконец старухе, копошившейся около печки.
— Полно тебе ныть-то! — прикрикнула она на ленивицу. — Ты кончи работу, да тогда и иди себе играть! Срам какой, целый день таскает мешок, дошить не может! Я вот ужо дяде скажу, как придет!
Девочка взялась за работу. На щеках ее показались слезы, и все ее смуглое, загорелое личико приняло самое печальное выражение.
— Все ребятишки играют, я одна все сиди, да работай, — заговорила она плаксивым голосом.
— Глупа ты, Аленушка, вот что! — отозвалась старуха более ласковым голосом. — Ты бы то подумала: нет у тебя ни отца, ни матери, живешь ты у дяди, он нас с тобой, старого да малого, кормит, поит; без него нам бы с тобой побираться надо идти, Христовым именем жить! Так как же нам для него не работать, ему не угождать? Слышала, он говорил вечор: «Надо на мельницу ехать, муку привезти, а мешок весь разлезся!» Ну, ты ему и сшей новый, лепешки из муки-то чай будем есть, а?
— Я бы лучше не ела, только бы поиграть теперь, — проговорила девочка и подняла на старуху свои большие, темные глаза с таким умоляющим выражением, что та не устояла.
— Не ела! Как же, знаем мы тебя! — сказала она. — Ну, да уж ладно, что с тобой делать, давай я, может, дошью, еще видят кое-как глаза, поди поиграй.
Девочка бросила работу на лавку, быстро подскочила к старухе, кинулась ей на шею, крепко сжала ее своими худенькими ручонками, нежно поцеловала в сморщенную щеку и, прежде чем та успела сказать еще хоть слово, исчезла из избы.
Старуха, полурассерженная, полудовольная ласковостью ребенка, уселась у окна на место внучки и принялась за ее брошенную работу.
Между тем звонкий голос Аленушки уже раздавался на берегу реки в толпе других детей. Выбежав из темной избы и присоединившись к своим товарищам, девочка точно совсем переродилась. Она откинула назад темные волосы, беспорядочными прядями падавшие на ее лоб, глаза ее заблистали и засверкали детской веселостью; губки, сжимавшиеся и вытягивавшиеся так печально и даже сердито, теперь весело улыбались.
Всякий, взглянув на нее в ту минуту, как она стояла на берегу реки, придумывая вместе с другими детьми, какую затеять игру, назвал бы ее и очень красивою, и очень счастливою девочкою. И в эту минуту она действительно была очень счастлива, с беззаботностью детства забыла она все свои горести и собиралась от души веселиться. Ее нисколько не тревожило, что ноги ее были босы, что ее коротенький холстинный сарафан был покрыт очень некрасивыми заплатами, что рубашка ее не отличалась ни тонкостью, ни чистотой. Что за беда! Подруги ее были одеты немногим лучше, да она, по правде сказать, на одежду никогда и не смотрела, только бы побегать да поиграть.
— Давайте играть в волки! — предложил один высокий белокурый мальчуган. — Я буду волком, Федя пусть будет пастухом, а кто-нибудь — собаками, а другие — коровами.
— Нет, лучше я буду волком, — сказала Аленушка.
— Я хочу быть собакой! — закричала одна девочка.
— Нет, я! — заспорила другая.
— И я, и я также! — закричало еще несколько голосов.
— Я не хочу быть пастухом! — заворчал Федя.
— Чем спорить, — предложила одна из старших девочек, — давайте лучше бросать камешки в реку: чей дальше — тот волк, чей после него — тот собака, а чей всех ближе — тот пастух.
Умный совет был принят, и скоро роли разделились. Нашей Аленушке страх как хотелось попасть в волки, но именно оттого-то она слишком поторопилась и не попала даже в собаки. Пастухом пришлось быть Феде, толстенькому пятилетнему карапузу, который был совсем плох для беганья, и которому потому всегда назначали самое легкое дело. Волком сделался именно тот мальчик, который предложил игру. Он был очень ловок, силен, и убежать от него стаду было дело нелегкое. Действительно, не прошло и десяти минут, как все стадо было им переловлено и загнано в кусты, и даже собака отправлена туда же. Один только пастушок печально сидел на камушке, изображавшем его дом, да Аленушка не давалась в руки хищника. Пока он преследовал других, она держалась в стороне, а теперь, когда увидела, что осталась одна, употребляла всю свою силу и ловкость, чтобы не поддаться ему. Она знала, что на открытом месте ей не спастись от своего противника, который был на целую голову выше ее, и потому пользовалась каждым кусточком, чтобы спрятаться от него, и смущала его неожиданными поворотами из стороны в сторону. Сеня, так звали волка, загнал наконец ловкую козочку — Аленушка была слишком прытка, чтобы представлять неуклюжую корову — на самый берег реки, где ей нельзя было бежать иначе как в прямом направлении.
Теперь победа должна была остаться за ним, с каждым шагом он более и более приближался к своей жертве. Аленушка чувствовала опасность, уже готова была поддаться, вдруг смотрит — на том месте, где прежде через речку проходил мост, лежит дощечка, опираясь одним концом на берег, другим — на камень посредине реки. Не долго думая, смелая девочка взбежала на эту дощечку и весело покачивалась на ней, между тем как ее преследователь в изумлении остановился на берегу.
Дощечка была узенькая, а главное полугнилая, так что он не решался ступить на нее. Аленушка же громко хохотала, раскачиваясь над водой.
Дети до того занялись своей игрой, что не заметили приближения посторонних. А между тем на берегу реки, недалеко от дощечки, на которой стояла Аленушка, сидела уже несколько минут молодая, изящно одетая дама с маленькой, не менее изящно одетой девочкой. Они, должно быть, возвращались с прогулки, и девочка засмотрелась на игру детей; когда Аленушка вскочила на доску, она даже вскрикнула от удовольствия, что та спаслась от волка. Дама, до тех пор рассеянно глядевшая по сторонам, обернулась посмотреть, что так заинтересовало ее дочь, и с любопытством, даже с каким-то изумлением устремила глаза на Аленушку. Действительно, на девочку можно было заглядеться в эту минуту: заходящее солнце обливало ее своими золотистыми лучами, и это несколько фантастическое освещение придавало необыкновенную красоту ее и без того хорошенькому личику. Ветер развевал ее каштановые волосы; смуглые щечки ее разгорелись от продолжительного бега; пунцовые губки ее весело улыбались, выказывая крошечные беленькие зубки; глазки ее блестели и искрились, как две звездочки на небе. Даже старенький коротенький сарафан не портил ее. Он также развевался по воле ветра и не закрывал нисколько голеньких ножек, правда, довольно грубых и красненьких, но таких маленьких и таких красиво выточенных, что всякий невольно назвал бы миленькими. Случись поблизости живописец, он, наверное, тотчас бы затеял срисовать портрет маленькой деревенской красавицы; впрочем, если бы он был при этом и человек добрый, он прежде всего постарался бы снять неосторожную девочку с хрупкой доски, на которой жизнь ее подвергалась опасности. Надобно думать, что дама, любовавшаяся на Аленушку, не принадлежала к числу таких добрых людей: она глядела на девочку как на хорошенькую картинку, и ей в голову не приходила мысль, что это живой ребенок, который каждую минуту может слететь в воду и дорого поплатиться за свою шалость.
Между тем товарищи Аленушки, мало обращавшие внимания на красоту, соскучились ждать и смотреть, как Аленушка покачивается на своей дощечке, а бедный волк ходит по берегу, не зная, на что решиться, и объявили игру конченной, с тем что в следующей Аленушка может быть волком, а в этот раз она не поймана.
Аленушка сбежала на твердую землю, и все дети с веселым криком отправились на лужок, где должно было пастись новое стадо.
— Ну, пойдем теперь домой, Лида, — сказала дама своей дочери, — становится сыро, ты так легко одета, мой ангел!
— Мама, — заговорила Лида, вставая с места, чтобы следовать за матерью, — как весело играют эти деревенские дети! Мне бы очень хотелось побегать с ними.
— Фи, дружок, как можно! Ты видишь, какие они все грязные, дурно одетые, как они кричат, хохочут, хватают друг друга! Подожди, вот осенью вернемся в Петербург, ты опять будешь играть в Летнем саду со своими подругами; ведь они же лучше этих ребятишек, не правда ли?
— Да, конечно, — нехотя согласилась Лида. — А, мама, ведь хорошенькая девочка стояла на мостике, правда?
— Да, очень, необыкновенно хорошенькая, даже удивительно, как явилась такая красавица среди всей этой грязи и бедности. Надо непременно узнать, чья она. А теперь пойдем поскорее, моя радость, я так боюсь за тебя в этой сырости!
Они прибавили шагу и вскоре подошли к калитке сада, из-за деревьев которого виднелся большой барский дом, где на балконе их уже давно ожидал чай с густыми деревенскими сливками и разными вкусными булочками.
Между тем грязные деревенские ребятишки продолжали свою веселую игру, хотя солнышко уже село и сырой, довольно холодный туман спустился на реку и ее берега. Но вот на улицу стали выходить из изб матери играющих и, кто ласково, кто ворчливо, звали детей домой. Все взрослые уже вернулись с работ, надобно было поскорее ужинать да и ложиться спать, чтобы завтра опять встать с восходом солнца и опять приниматься за тяжелую летнюю работу. Аленушку никто не звал, и она осталась на улице, пока не разошлись все остальные и голод не напомнил ей, что и ее дома ждет ужин, хотя скудный. Оживленная игрой, веселая и беззаботная, вбежала она в свою избу, где за столом уже сидел ее дядя, ожидая ужина, который подавала бабушка.
— Опять ты целый день шаталась, мерзкая девчонка, — закричал дядя на входившую девочку.
— Я с ребятами играла, меня бабушка пустила, — проговорила испуганным голосом Аленушка, и вся веселость ее вмиг исчезла.
— Бабушка! Бабушка балует тебя, вот что, за тебя надо мне самому приняться! Вот сломлю хороший прут да отстегаю тебя, так забудешь у меня бегать, живо научишься работать!
Крупные слезы покатились из глаз Аленушки, она закрыла лицо рукавом рубашки и молча ушла в угол, за дверь. Она чувствовала, что не виновата, что играла не больше других детей, но знала, что дядя строг, что под сердитую руку он готов не только разбранить, но даже избить за какое-нибудь невпопад сказанное слово.
Бабушке жаль стало обиженную девочку.
— Полно, Пахомушка, — обратилась она к сыну, — чего ты напустился на ребенка! Ты заказал ей сшить тебе мешок, ну, вон она сшила, видишь, славный какой! А что поиграла она маленько с ребятками, так это не беда, ведь невеличка она еще! Подожди, подрастет, будет нам работницей хорошей!
— Будет, жди! А пока корми да пои ее, а может, еще и толку с нее никакого не выйдет. Ну, чего морду воротишь! Не велика важность, что дядя прикрикнул, без этого с вами, девками, нельзя! Иди, знай, сюда, жри! На это ты мастерица!
— Иди, Аленушка, матушка, — приголубила бабушка все еще плакавшую девочку, — иди родименькая, а то дядя больше осерчает, иди, покушай киселька, ты ведь любишь.
Аленушка вышла из своего уголка печальная, с заплаканными глазами, едва сдерживая рыдания; чтобы не рассердить дядю, села за стол. На ужин бабушка подала гороховый кисель, любимое кушанье девочки, и вид его несколько рассеял ее печаль, тем более, что и дядя стал к ней поласковее; он даже поменялся с ней ложками, дал ей свою новенькую, расписную, а сам стал есть старой, сломанной.
Все ели молча; уже к самому концу ужина дядя заговорил:
— Вот, Аленка, девка ты большая, работать не любишь, дома не сидишь, а хоть бы шаталась-то с толком. Вон у Михея, кузнеца, сынишка, меньше тебя будет, а какой шустрый мальчишка; узнал, что в село приехали господа, пошел в лес, насбирал земляники, снес им, а они-то ему за маленький кузовок да серебряный гривенник дали. Чтоб этак тебе сходить по ягоду, все гривенничек-другой принесла бы в дом!
— И взаправду, Ленушка, — подхватила бабушка, — что так-то мотаться! Сходила бы к господам, так они бы тебе, может, еще и старенькое платьишко какое подарили, — они, говорят, добрые!
Глазки Аленушки опять весело заблистали.
— Хорошо, баба, я завтра же чем свет пойду по ягоду. Там в лесу, что за полем, такая куча земляники, мы намедни с девками уж ели, ели ее, все не могли съесть.
— Да ты иди не есть, а собирать для господ, да за кузовок-то смотри меньше гривенника не бери, — прикрикнул дядя.
Аленушка и на это была согласна. Идти рано утром в лес за ягодами было для нее немалым удовольствием. Часто убегала она туда потихоньку, пока бабушка не засадит за работу или дядя не даст какого-нибудь поручения. А тут еще сами посылают, значит, можно идти без всякого страха. Продажа ягод господам представлялась ей также довольно веселой вещью. Не раз, проходя мимо длинного забора господского сада, она подглядывала туда через решетку, и ей очень хотелось погулять по хорошеньким аллеям, усыпанным желтеньким песочком, и посмотреть, как люди живут в этом большом красивом доме с белыми выштукатуренными стенами и зелеными ставнями. Конечно, идти туда одной ей было страшно, но она позовет с собой свою подругу Таню — та уж большая, ей двенадцать лет, и притом она не боится никого на свете, с нею нигде не страшно. С этими веселыми мыслями Аленушка крепко заснула на своей далеко не роскошной постельке, состоявшей из кучки сена, припасенной для нее доброй бабушкой в углу за печкой.
На другое утро, прежде чем первые лучи солнца показались из-за горизонта, дядя Пахом уже встал, чтобы ехать на мельницу за мукой. Аленушка слышала, как вставал ее дядя, как он несколько раз то выходил из избы, то опять возвращался в нее, снаряжаясь в путь, но она лежала смирнехонько, боясь, что дядя, пожалуй, передумает посылать ее за ягодами и опять даст ей какую-нибудь скучную работу. Только услышав на дворе понуканье дяди, а затем шум отъезжавшей телеги, она вскочила с постели, набросила на себя сарафан и подбежала к бабушке с просьбой дать ей кузовок для ягод.
— Ах ты, глупая девка, как посмотрю я на тебя, — проговорила бабушка, — ну чего обрадовалась? Еще глаза не продрала порядком, а уж бежать. Ты сперва умойся, да лоб перекрести, да надень рубашку почище, да тогда об кузовке хлопочи!
Аленушка торопливо исполнила все, что приказывала старушка, и минут через десять уже весело бежала на противоположный конец деревни к домику, где жила Таня. Отец и мать Тани ушли на работу, оставив ее дома смотреть за семилетним братишкой и за годовалою сестренкой. Таня рассудила, что семилетний мальчик может быть отличною нянькой для маленького ребенка, и потому заперла обоих детей в избе, строго наказав им никуда не выходить до ее возвращения, и с радостью побежала в лес вместе с маленькой подругой.
Утро было ясное, свежее. Только что взошедшее солнце не жгло, а как-то ласково пригревало своими лучами. На всех лугах и полях блестели алмазами тысячи капелек росы, речка серебристой ленточкой струилась между зелеными берегами, блестя на солнышке и отражая безоблачное небо; птички без умолку пели и щебетали в кустах; все казалось таким веселым, таким праздничным. Но едва ли не веселее всех были две подруги, шедшие с кузовками в руках за ягодами в лес. Они то пускались бежать наперегонки по дороге, то перепрыгивали через канавы и разные камни, то, взявшись за руки, шли тихонько, без умолку болтая о разных разностях.
В лесу оказалось действительно столько ягод, как говорила Аленушка. Девочки без труда наполнили свои кузовки, да и сами вдоволь налакомились. Они захватили из дому по куску черного хлеба и теперь с большим аппетитом поели его вместе со спелой, сочной земляникой.
Солнце стояло уже довольно высоко, когда они решились наконец выйти из лесу и отправиться к господам. Сердце Аленушки немного билось, когда Таня смелою рукой отворила калитку барского сада и потащила ее прямо по усыпанной песком аллее к балкону дома. На маленькой лужайке перед этим балконом стоял круглый стол, покрытый белой скатертью, на ней шипел и дымился серебряный самовар, окруженный всеми принадлежностями к чаю, но людей никого не было видно. Это несколько ободрило Аленушку; она решилась, по примеру Тани, подойти поближе к столу и оглядеться кругом. Через несколько секунд дверь дома отворилась и на балкон вышла молоденькая девица в пышном кисейном платье и в огромном шиньоне, ведя за руку ту самую Лиду, которую мы уже видели на берегу реки. Девочка тотчас заметила двух крестьяночек и подбежала к ним.
— Что вам надо? Зачем вы пришли? — спросила она несколько резким голосом.
— Мы принесли ягодок вашей милости, — заговорила Таня, между тем как смущенная Аленушка спряталась за спину подруги.
— Ягод? Земляники? Я скажу маме! — И Лидочка побежала назад домой. Через несколько секунд она возвратилась. — Мама велела взять у вас землянику и заплатить вам, — объявила она.
— Mademoiselle, — обратилась она затем по-французски к девице в шиньоне, — возьмите у них ягоды.
Mademoiselle принесла блюдо и начала высыпать на него ягоды. Аленушка подала свой кузовок и, смущенная, покрасневшая, с опущенными глазами, ждала, чтобы его ей возвратили. В эту минуту на балкон вышла мать Лиды. Бросив беглый взгляд на девочек, она сразу узнала ту, которая так понравилась ей накануне.
— Посмотрите, mademoiselle, — сказала она по-французски, — это вчерашняя красавица, о которой я вам рассказывала.
Потом, подойдя к детям, она подала Тане медный пятак, говоря:
— Ну, ты можешь уйти, голубушка, а сестра твоя пусть останется у нас немножко, мне хочется поговорить с нею.
— Она мне не сестрица, сударыня, — отвечала Таня, — мы только с ней из одной деревни. Пусть она, коли хочет, остается, а мне уж надо скорей домой!
— Ну ступай себе с Богом, приноси нам и в другой раз земляники. А ты, милая, останься! — обратилась барыня к Аленушке.
Аленушке вовсе не хотелось оставаться. Она посмотрела на Таню, но та, отвесив присутствующим низкий поклон, зашагала вон из сада. Аленушка посмотрела кругом себя: такие нарядные господа, как же им сказать «не хочу»? Бедная девочка решилась, скрепя сердце, остаться и ждать, что будет.
— Ну-ка подыми головку, — опять ласковым голосом заговорила барыня, — скажи нам, как тебя зовут?
— Алена.
— Алена? Что за имя! Должно быть, Елена? Что, Елена, есть у тебя отец и мать?
— Нет.
— У кого же ты живешь?
— У дяди.
— Добрый он?
— Нет.
— Бьет тебя?
— Да.
— Бедное дитя, — опять обратилась барыня по-французски к mademoiselle.
— Мама, — сказала Лида также по-французски, — эта девочка не грязная, позвольте ей поиграть со мной, мне здесь скучно одной!
Мама задумалась. Она еще раз осмотрела Аленушку с ног до головы, и, вероятно, осмотр этот оказался удовлетворительным, потому что она сказала:
— Елена, вот маленькая барышня хочет поиграть с тобой. Посиди там в сторонке на травке, она напьется чаю и тогда придет к тебе.
Аленушка покорно села на указанное место, она с благодарностью взяла кусочек сладкой булки, который подала ей mademoiselle.
Лидочка спешила пить чай, чтобы скорее идти к своей новой подруге. Она ужасно скучала в деревне, где ее мало учили, где mademoiselle большую часть времени проводила с ее матерью в чтении каких-то французских романов, где у нее не было ни одной подруги и куда ей не позволили даже перевезти все городские игрушки. Накануне ей было очень интересно смотреть на игру крестьянских детей, она в душе даже позавидовала им, и теперь она надеялась, что эта маленькая крестьяночка, такая ловкая и веселая, позабавит ее и заставит забыть деревенскую скуку. Наскоро выпив чай, она сейчас же подбежала к Аленушке и повела ее с собой в беседку, где было устроено летнее помещение для ее кукол, лошадок, коровок и других игрушек. Аленушка чувствовала сильное смущение. Она совсем не знала, как ей говорить и обращаться с такой нарядной, беленькой, деликатной барышней, как Лидочка; куклы же, в их пышных туалетах, внушали ей положительно страх. Она не смела своими грубыми, загорелыми пальцами дотрагиваться до беленьких ручек этих важных барынь, почти не смела подходить к ним. Но мало-помалу она оправилась. Лидочка была так весела, так приветлива и ласкова к ней; лайковые[1] барыни сидели так неподвижно, выказывали так мало неудовольствия при самом бесцеремонном обращении с ними, что Аленушка понемногу ободрилась. Через час она уже довольно свободно разговаривала с Лидочкой и дотрагивалась до ее игрушек, а через два даже выдумала очень занимательную игру, которая заставляла обеих девочек громко хохотать. Мать Лидочки и гувернантка ее несколько раз входили в беседку посмотреть, что делают дети, и, видя, что Лидочка весела, а Аленушка ведет себя прилично, уходили довольные. Лидочка попросила, чтобы ей принесли завтрак в беседку, и поделилась им со своей подругой, но перед обедом Лидия Павловна — так звали мать — объявила Аленушке, что она может отправляться домой. Лидочка надула губки и готова была заплакать. В утешение ей Лидия Павловна сказала Аленушке, что она может всякое утро приходить играть с барышней. Обе девочки остались очень довольны этим позволением, они нежно поцеловались на прощанье, и Лидочка проводила свою новую подругу до самой калитки сада, беспрестанно повторяя:
— Так ты придешь завтра? Смотри же, непременно приходи, я буду тебя ждать!
— Приду, приду, — отвечала Аленушка, — ранешенько приду, еще вы спать будете!
Весело, даже с некоторою гордостью, возвращалась Аленушка домой. Она совсем забыла приказ дяди не продавать ягод меньше как за гривенник, совсем забыла, что ей ничего не заплатили за ее ягоды, и с восторгом представляла себе, как будет удивляться бабушка ее рассказам обо всем, что она видела в барском доме. Действительно старушка и удивилась, и обрадовалась, узнав, что ее внучка попала в милость к господам. Она погладила Аленушку по кудрявой головке и ласково сказала:
— Это тебе, сиротинушке, Бог счастье посылает. Ты барам угождай, так и от них милость увидишь, твое дело сиротское, всякому должна услужить!
Дядя Пахом, возвратясь домой вечером и узнав о приключениях своей племянницы, не остался доволен ими:
— Нечего тебе баловаться, в барские хоромы лезть, — сердито проворчал он, — ты мужичка, так и знай свою работу мужицкую.
Аленушке очень не понравились эти слова дяди, она не смела возражать ему, но так как он не запретил ей положительно ходить к господам, то она и решила, не обращая внимания на его ворчанье, отправиться туда на другой же день. Бабушка вполне поддерживала ее в этом. На следующее утро она сама тщательно причесала ей голову, дала ей надеть ситцевый сарафан и повязала ей на шею свой собственный новенький ситцевый платочек. Аленушка пришла в господский сад так рано, что вся даже прислуга в доме спала, и успела вдоволь нагуляться в саду и во дворе и даже нарвать на лугу целый букет полевых цветов, прежде чем Лидочка встала. Этот день прошел для обеих девочек еще веселее вчерашнего, так как они уже совершенно познакомились, и Аленушка не дичилась больше.
Она даже стала слишком развязна и совершенно бесцеремонно хватала за руки и за платье барышню, называла ее просто «Лида» и «ты». Это не понравилось Лидии Павловне.
— Послушай, девочка, — сказала она строгим голосом, — барышня так добра, что позволяет тебе играть с собой, но ты не должна забываться.
Это замечание очень смутило Аленушку. Как ни мала она была, но она поняла, или, лучше сказать, почувствовала, что не может быть веселой игры там, где нет равенства между играющими, и ей на минуту показалось, что лучше идти домой к своим подругам, которых можно называть как угодно. Но это продолжалось только одну минуту. Лидия Павловна вышла из беседки, а Лидочка, заметя смущение своей подруги, поспешила утешить ее.
— Полно, — сказала она, ласкаясь к ней. — Ты меня только при больших называй «барышней», а когда мы одни, так мне все равно, как ты меня зовешь. Ну, давай же играть!
И Аленушка, забыв свое минутное огорчение, весело принялась за игру.
С этих пор она стала каждый день приходить к Лидочке. Иногда ее оставляли у господ на целый день, иногда же отправляли домой раньше, смотря по тому, была ли у матери и у гувернантки охота заниматься с Лидочкой или им приятнее было дочитывать свой роман, предоставляя детям играть на свободе. Обе девочки очень подружились между собой. Аленушка никогда в жизни не видала игрушек, и потому беседка, наполненная ими, казалась ей каким-то волшебным замком, в котором часы летели незаметно. Чтобы не лишиться позволения приходить в эту беседку, она готова была исполнять множество капризов Лидочки и во многом уступать ей. Лидочка со своей стороны очень дорожила деревенской подругой, которая была так весела, так изобретательна на новые игры, она боялась обижать Аленушку, боялась, что та, пожалуй, перестанет приходить к ней, и старалась обращаться с ней как можно ласковее. Конечно, без маленьких ссор дело не обходилось; но ссоры эти бывали непродолжительны: каждая девочка чувствовала, что для собственного удовольствия должна поддерживать мир, и согласие скоро восстанавливалось. Лидии Павловне и mademoiselle Аленушка нравилась. При них девочка чувствовала себя неловко и потому была тиха и почтительна. Кроме того, она забавляла Лиду, что давало им возможность целый день не заботиться о ней, и за то они были благодарны маленькой крестьянке. Свою благодарность mademoiselle выражала кусочками сахара и булки, пирожками и конфетами, которые она совала в руку Аленушке почти всякий день при уходе ее домой, а Лидия Павловна более существенными подарками: она несколько раз давала Аленушке денег для передачи бабушке, кроме того, купила ей ситцу на два сарафана, коленкору[2] на рубашки, чулки и башмаки. Все эти подарки очень радовали Аленушку, а еще более радовали они ее бабушку, гордившуюся тем, что из всех детей деревни господа оказывали милость одной только ее внучке.
Так прошло все лето. Приближалась середина августа, и господа стали поговаривать об отъезде в Петербург. Когда Аленушка услышала в первый раз от Лиды о том, что им осталось поиграть вместе всего несколько дней, она разразилась такими горькими рыданиями, что Лидочка сама расстроилась и принялась плакать вместе с нею. В этот день девочки почти не играли. Аленушке тяжело было браться за игрушки, которых она скоро совсем не увидит, а Лидочке казалось, что без веселой подруги все эти игрушки будут скучны и незанимательны. Аленушка рано ушла домой, печальная и унылая.
В тот же вечер Лидочка, сидя на скамеечке у ног матери, сказала ей:
— Мама, знаешь, мне совсем не хочется ехать в Петербург.
— Что это значит, отчего?
— Оттого, что там не будет Аленушки. С ней мне так весело играть, как ни с одной девочкой! Мама, возьмем ее с собой!
— Что ты, душенька, полно, что же она будет у нас делать?
— Да играть со мной, мама! Мне так скучно одной! Знакомые девочки приезжают не часто, да при них надо всегда быть в хорошем платье, все смотреть, как бы не запачкать или не смять чего-нибудь у них или у себя, а Аленушка бы всегда была со мной, она такая славная, с ней так весело! Мама, душенька, возьмем ее!
— Ну об этом еще надо подумать, дружок, да поговорить с mademoiselle.
— Милая мамочка, дорогая, я буду так, так плакать, если ты не возьмешь Аленушку!
«Да и в самом деле, не взять ли девочку с собой, — подумала Лидия Павловна, — она забавляет Лидочку, к тому же она сирота и такая хорошенькая; это будет доброе дело».
Она посоветовалась с mademoiselle; mademoiselle очень обрадовалась намерению Лидии Павловны. В Петербурге Лидочка сильно скучала играть одна, и потому гувернантке постоянно приходилось забавлять ее, выдумывать для нее разные игры; она надеялась, что при Аленушке ее обязанность во многом облегчится, и потому советовала Лидии Павловне взять девочку с собой.
На другой день Лидия Павловна послала за бабушкой и за дядею Аленушки. Они очень удивились, когда лакей пришел сказать им, что барыня зовет их к себе, и испугались, не напроказила ли чего-нибудь их Аленушка, в то время бывшая в господском доме. День был воскресный. Пахом не работал, и потому пошел вместе со старухой к барыне.
Лидия Павловна велела позвать их в столовую и ласково заговорила с ними; она расспрашивала, большая ли у них семья, много ли они работают, достаточно ли живут, давно ли умерли родители Аленушки, и наконец сказала:
— Вы люди небогатые, для вас, должно быть, тяжело содержать девочку, которая еще не скоро в состоянии будет работать; мне же она понравилась, и дочка моя полюбила ее; отдайте ее мне, я свезу ее с собой в Петербург и буду о ней заботиться.
— Матушка, барыня, да за что же милость такая ваша нам! Да мы весь век за вас будем Богу молить! Истинно, сиротское счастье нашей Аленушке! Награди вас Господь! — воскликнула старуха со слезами радости.
— Так значит, решено? Вы мне ее отдаете? — спросила Лидия Павловна взглядывая на Пахома, который мрачно молчал.
— Вот что, сударыня, — заговорил Пахом, — я, конечно, человек бедный, для меня лишний кусок хлеба много значит, а только я свою родню прокормить могу. С голоду Аленка не помрет, живши со мною. Коли вы счастья ее хотите, так берите ее, я перечить не могу, а только, чтобы обиды не было у вас девке! У богатых ведь бывает, что и баре добрые, да прислуга злая, а я дочку моей сестры покойной в обиду давать не хочу!
Слова эти очень не понравились Лидии Павловне.
— Неужели вы думаете, — сухо сказала она, — что я дам кому-нибудь в обиду девочку, которую возьму к себе в дом. Если вы мне не доверяете, если вы думаете, что вашей племяннице у меня будет хуже жить, чем у вас, то, конечно, вам лучше оставить ее у себя.
— Полноте, матушка, барыня, — испугалась старушка, — не извольте гневаться, это он ж так сказал по своему глупому мужицкому разуму. Может ли у нас, в курной избе, быть жизнь лучше, чем в ваших хоромах! Уж облагодетельствуйте нашу девочку, мы ввек не забудем вашей милости. Поклонись, Пахомушка, барыне, куда тебе еще с племянницей возиться, даст Бог, женишься, своя семья будет.
Пахом поклонился, повинуясь словам матери, но лицо его сохраняло прежнее мрачное выражение. Несмотря на свою всегдашнюю угрюмость, он был человек добрый, и ему казалось грустно отдавать маленькую племянницу, хоть к богатым, но чужим, незнакомым людям.
— Ну, так как же, отдаете мне девочку? — еще раз спросила Лидия Павловна.
— Отдаем матушка, благодарим вас, — отвечала старуха, бросаясь целовать руки барыни.
— Нельзя не отдать, может, вы счастье ее составите, — со вздохом проговорил Пахом. — Только уж будьте милостивы, сударыня, не дайте сироту в обиду. — И он низко, чуть не до земли, поклонился Лидии Павловне.
Таким образом, судьба Аленушки была решена, а она, ничего не подозревая, весело бегала в это время с Лидочкой по аллеям сада.
После описанных нами сцен прошло более полугода. Мы попросим читателя перенестись вместе с нами из той бедной деревеньки, где они происходили, в Петербург, в одну из самых богатых и многолюдных улиц его. Там, в большой комнате, принадлежащей к роскошной квартире Лидии Павловны Вязиной и установленной всевозможными игрушками и богатыми безделками, сидит у окна девочка, по-видимому, внимательно следящая за суетливым движением народа на улице. На девочке надето светлое шерстяное платьице и беленький передничек, обшитый кружевцами; ножки ее обуты в хорошенькие прюнелевые[3] сапожки, волосики гладко причесаны и обвязаны ленточкой, мешающей им падать на лоб и глаза. В этой маленькой барышне трудно с первого взгляда узнать нашу старую знакомую, Аленушку.
Только вглядевшись поближе и, главное, заставив ее рассмеяться так, чтобы темные глазки заблестели по-прежнему и пунцовый ротик опять показал ряд жемчужинок, мы безошибочно скажем, что это прежняя хорошенькая деревенская девочка. Городской костюм не послужил к украшению ее. Талия ее казалась как-то неуклюжей в платье; от кружевных нарукавничков руки ее казались еще более красными и грубыми, чем в деревне; личико ее было далеко не так свежо и оживленно, как полгода тому назад.
Если бы кто-нибудь вздумал теперь позвать ее: Аленушка! — она не откликнулась бы на это имя; теперь ее звали уже не так. Лидия Павловна нашла, что имя Аленушка слишком «мужицкое», что его даже как-то неприлично произносить в ее богатом доме; Лидочка вспомнила, что у их знакомой, баронессы Корн, была внучка Елена, которую все называли Нелли. Это было уже совсем не по-мужицки, даже очень мило, и потому, по приезде в Петербург, Аленушку немедленно перекрестили в Нелли. Девочка не пожалела о своем старом имени, тем более что вместе с новым у нее появилось несколько хорошеньких платьиц, шляпка и пальто, правда старенькое, служившее в прошедшем году Лидочке, но для нее достаточно красивое.
Первое время по приезде в Петербург Аленушка, или Нелли, как мы лучше, по примеру прочих, станем звать ее, была точно в каком-то чаду. Ей пришлось сразу увидеть такое множество вещей, о которых она до тех пор не имела ни малейшего понятия, что она совсем растерялась и оробела. К новой жизни, совершенно отличной от той, какую она вела до тех пор, ей было также нелегко привыкать. В деревне она вставала вместе с солнцем, здесь Лидочка никогда не поднималась раньше десятого часа, и ей приказывали тихо лежать в постели, чтобы не разбудить барышню. Там она всегда сама одевалась очень скоро и небрежно, вовсе не думая о том, не криво ли застегнута ее рубашка и хорошо ли сидит ее сарафан; здесь ей помогала одеваться горничная Лидочки, и за всякий малейший беспорядок в туалете ей делала строгие выговоры гувернантка. Там она ела два раза в день, деревянной ложкой из деревянной чашки с бабкой и дядей, а в промежутках довольствовалась куском черного хлеба; здесь приходилось пять раз в день садиться за еду и кушать или серебряной ложкой, или вилкой, тихонько, осторожно, чтобы ничего не пролить и не испачкать, иначе приходилось выслушивать резкие замечания от Лидии Павловны; там дядя иногда бранил ее и даже случалось поколачивал немного, бабушка ворчала на нее, но зато иногда нежно ласкала и голубила «сиротиночку», здесь ее никто не бил, даже бранными словами не называл, но зато никто и не ласкал, исключая разве Лидочку, и то, когда ей хотелось чего-нибудь выпросить. Там бабушка только изредка присаживала ее за работу, а остальное время позволяла ей свободно бегать и играть на улице, здесь за ней постоянно бдительно присматривала гувернантка, ежеминутно останавливала ее то за слишком громкий голос, то за неловкое движение, то за какое-нибудь «мужицкое» выражение. В деревне все жители относились к ней ласково; охотно приглашали ее к себе, дарили ей гостинцев, называли ее «красавка», «Божье дитя»; девочка чувствовала себя хорошо и непринужденно и охотно отвечала на их ласки. В доме Вязиной было не так: Лидия Павловна говорила с ней или строго-внушительно, или насмешливо, как с дурочкой; гувернантка смотрела на нее как на игрушку, привезенную для Лидочки из деревни, — на игрушку, которую надо как можно скорее переделать из «мужицкой» в петербургскую, приличную, и потому заставляла ее исполнять все капризы Лидочки и в то же время неутомимо старалась выучить ее и хорошим манерам.
Прислуга в доме с первого же дня возненавидела Нелли. Может быть, она боялась, что с появлением этой новой «барышни» у нее прибавится работы, может быть, ей казалось оскорбительным прислуживать простой деревенской девочке, но она положительно невзлюбила Нелли и на каждом шагу показывала ей это. Но зато новая жизнь дала Нелли и много новых радостей; она жила в теплом, красивом доме, спала на мягонькой, чистенькой постельке, ела такие вкусные кушанья, о которых и не мечтали ее деревенские подруги, а главное, она могла играть со всеми игрушками Лидочки, а игрушек этих было так много, и все такие великолепные, красивые! Конечно, девочку постарше хорошенькая кукла не могла бы утешить за недостаток любви и сочувствия, но Нелли только что минуло девять лет, — мудрено ли, если она, укачивая лайкового ребенка или запрягая лошадок в картонную карету, забывала все свои неприятности и вполне предавалась игре. Вот и теперь, гувернантка только что дала ей строгий нагоняй за то, что она не может выучиться делать хорошенькие реверансы; она даже поплакала немножко, но потом села к окну да так засмотрелась на всех проезжающих и проходящих, что позабыла и о гувернантках, и о реверансах.
— Нелли, Нелли, — раздался серебристый голосок Лидочки, вбежавшей в комнату. — Знаешь, с сегодняшнего дня ты начнешь вместе со мной учиться по-французски у mademoiselle. Сказала маме, как ты вчера назвала куклу «ла попе», и мы так хохотали! Я без тебя не буду учиться, я так и маме сказала, идем.
— Ну, Лидочка, вы опять будете смеяться надо мной, как вчера, — недовольным голосом проговорила Нелли.
— Ничего, Нелли, душечка, пойдем! Ты должна идти, мама велела, а то я скажу mademoiselle!
Она взяла за руку Нелли и потащила ее в классную, где уже сидела гувернантка, готовясь давать урок французского языка своей воспитаннице.
— Mademoiselle, — заговорила Лидочка по-французски, — я вам привела новую ученицу; если бы вы знали, как она коверкает французские слова, мне так будет смешно слушать, пожалуйста, поучите ее.
Гувернантке, вероятно, также показалось интересным послушать, как коверкают французские слова, она улыбнулась и начала урок для Нелли. Деревенский язычок бедной девочки, не вполне правильно произносивший даже многие русские слова, совершенно отказывался служить ей, когда дело доходило до разных французских en, on, oin. Mademoiselle сначала улыбалась ее «непонятливости», потом начала сердиться и топать ногой, а Лидочка положительно помирала со смеху при всякой ошибке своей подруги. Нелли сначала прилагала все усилия, чтобы выговорить, как ей приказывали, и несколько раз просила Лидочку перестать смеяться, но наконец не выдержала и разразилась громкими рыданиями. В эту минуту в комнату вошла Лидия Павловна. Она спросила о причине слез Нелли, и ей рассказали, в чем дело. Лидочка чувствовала в душе, что поступила не совсем хорошо, и смущенно посмотрела на мать, ожидая от нее выговора. Но Лидия Павловна обратилась со своим выговором не к ней, а к Нелли.
— Какая ты дурная, неблагодарная девочка, — сказала она, — тебя учат, хотят твоей же пользы. Лидочка так добра, что обращается с тобой как с равной, позволяет тебе брать вместе с нею уроки, а ты еще смеешь обижаться, если она когда-нибудь пошутит над тобой! Сейчас же вытри слезы, чтоб я никогда ничего подобного не видела! Слышишь ли? И иди проси прощенья у mademoiselle за то, что ты раскапризничалась, и у Лидочки за то, что ты смела обидеться на ее шутку.
Нелли, хотя ребенок, но вполне сознавала, что с ней поступают несправедливо. Рыдания душили ее, но она не смела ослушаться строгого приказания Лидии Павловны и пролепетала прерывающимся голосом, подходя к гувернантке: «Простите меня». Она собиралась обратиться с теми же словами и к Лидочке, хотя это было для нее еще тяжелее, но Лидочка, по природе девочка добрая, только чересчур избалованная матерью, сама подбежала к ней и крепко обняла ее со словами:
— Ну, помиримся, не плачь!
Нелли нехотя поцеловала свою подругу, но только страх перед Лидией Павловной заставлял ее удерживать слезы; на сердце же у нее долго оставалось горькое чувство незаслуженного оскорбления. Сцены, подобные описанной нами, стали повторяться чуть ли не каждый день. Нелли заставляли учиться по-французски и по-немецки, чтобы забавлять Лидочку. Если девочка отказывалась брать уроки, ее называли ленивой, упрямой и жаловались на нее Лидии Павловне, которую она не смела ослушаться. Если она плакала и не хотела произносить трудных слов, гувернантка наказывала ее за леность и капризы; если она сердилась на Лидочку или просила ее не смеяться, ее упрекали в неблагодарности, в глупой обидчивости. Лидочке все беспрестанно твердили, что Нелли должна ей угождать, что она живет из милости, так что в конце концов она стала смотреть на свою деревенскую подругу как на игрушку, которая не может не подчиняться ей во всем. Кроме уроков французского и немецкого языка, Лидочка брала еще уроки русского и арифметики у учительницы, приходившей к ней три раза в неделю. Нелли приказали участвовать и в этих уроках, но тут класс проходил не так весело для Лидочки и не так мучительно для нее. Ольга Сергеевна, учительница русского языка, была дама серьезная, она не позволяла смеяться у себя в классе, кроме того, она смотрела на Нелли как на девочку, равную Лидочке, и занималась с ней очень старательно.
Через полгода Нелли стала уже очень порядочно читать и писать по-русски, а считала положительно лучше и скорее Лидочки.
Раз как-то после урока учительница сказала этой последней:
— Не худо бы вам, Лидия, взять пример с вашей маленькой подруги! Посмотрите, как она внимательна и прилежна! Она в полгода выучила столько же, сколько вы в полтора года!
При этих словах Лидочка сильно покраснела, глаза ее наполнились слезами и, не простившись с учительницей, она прямо пошла в комнату матери.
— Мама, — вскричала она, с рыданием бросаясь на шею матери, — возьми мне другую учительницу, я не хочу учиться у Ольги Сергеевны! Она нехорошая!
— Что такое, что случилось? — спрашивала встревоженная маменька, лаская свою заплаканную дочку. — Ты прежде так любила Ольгу Сергеевну; чем же она так обидела мою девочку?
— Да она теперь все учит больше Нелли, а не меня, и говорит, что Нелли лучше меня, что она больше меня знает, ведь это неправда, мама?
— Конечно, неправда, моя радость! Я даже удивляюсь, как могла такая умная дама, как Ольга Сергеевна, сказать подобную вещь! Нелли, эта деревенщина, которая год тому назад не умела порядочно вытереть себе носа, лучше моей милой дочки. Не плачь, ангел мой! Стоит ли эта девчонка твоих слез! Она уж слишком начинает забываться. Ты ее избаловала. Нечего ей больше учиться у Ольги Сергеевны. Читать, писать умеет, с нее и довольно. Вытри глазки, надень свое новенькое платьице и поедем кататься.
Лидочка побежала одеваться и совершенно забыла о своем минутном горе. Нелли же приказано было в следующий раз не сметь являться в класс Ольги Сергеевны.
Это приказание очень огорчило девочку. Она полюбила учительницу, которая, хотя и не ласкала ее, но обращалась с ней хорошо, приветливо, не унижала и не оскорбляла ее. Не видеть доброго, хотя серьезного лица Ольги Сергеевны, не слышать ее тихого, кроткого голоса — было для Нелли большим лишением. Кроме того, она от души полюбила как чтение, так и арифметику; она охотно просиживала бы за книгой или за арифметическими задачами целые часы, и вдруг ей говорят, что это не ее дело, что ей не нужно учиться! Первый урок, который Ольга Сергеевна давала без нее, девочка провела в горьких слезах и, по окончании его, бросилась к Лидочке.
— Лида, отчего мне не позволяют учиться у Ольги Сергеевны? — спрашивала она. — Попросите маменьку, чтобы она мне позволила! Мне так хочется!
— Ах, Нелли, какая ты, право, странная, — отвечала Лидочка, — мама говорит, что ты умеешь читать и писать и что больше тебе ничего не нужно.
— Да ведь я не умею, Лидочка, вы знаете, что я пишу очень дурно!
— Ну, уж это не мое дело, мама знает, что говорит! Да что это какая ты капризная, Нелли, у mademoiselle учиться не хочешь, а то вдруг плачешь, что тебя не учат. Это ужасно дурно с твоей стороны; перестань же, вытри глаза, плакса, пойдем играть.
И она тащила Нелли к игрушкам, в то время как бедняжке было вовсе не до игр.
Отношения между обеими девочками были теперь совсем не те, что во время их первого знакомства в деревне.
Там Лидочка боялась обижать свою маленькую подругу, боялась, что та перестанет ходить к ней и ей опять придется скучать; здесь же она понимала, что Нелли уйти некуда, что Нелли должна все переносить терпеливо и не смеет оставить ее. Не злая от природы, она, вследствие чрезмерного баловства своей матери, сделалась своевольна, властолюбива и капризна и считала совершенно лишним скрывать эти недостатки перед деревенской девочкой, живущей из милости в их доме. Никогда не приходило ей в голову, как тяжело должны были ложиться ее обиды на сердце бедной сиротки, которую некому было ни приласкать, ни утешить; никогда не сознавала она, как несправедливо и жестоко поступает с беззащитным ребенком, не сделавшим ей никакого зла и вполне зависевшим от ее прихотей.
Во время игр вдвоем с Нелли Лидочка, впрочем, редко выказывала свой дурной нрав. Она была девочка веселая, живая, ей хотелось, чтобы и Нелли резвилась и веселилась заодно с нею, и она скоро заметила, что приказаниями нельзя заставить веселиться, что те игры, в которых Нелли участвовала по принуждению, шли вяло и неинтересно. Поэтому она, сидя вдвоем со своей подругой за игрушками, оставляла повелительный тон, часто называла Нелли самыми дружескими именами и даже иногда уступала ей в чем-нибудь. Но когда приезжали гости, когда детская наполнялась разными маленькими разряженными барышнями и их гувернантками, тогда Лидочка находила лишним щадить свою деревенскую подругу. В первое время ей очень нравилось разыгрывать роль покровительницы Нелли. Она всем рассказывала, что это деревенская девочка, сиротка, которая у них живет, которой она дарит свои платьица и позволяет играть со своими игрушками, которая ничего не умеет, не умеет даже зашпиливать булавок и разрезать за обедом кушанья, но которую она всему выучит. Девочки-гостьи рассматривали Нелли, точно какого-нибудь невиданного зверька, подсмеивались над ней и в играх всегда отводили ей худшие роли. При этом Лидочка старалась показать, что она одна имеет право распоряжаться Нелли и что та во всем обязана ее слушаться.
Если кто-нибудь из гостей говорил Нелли: «Принеси мне воды!» или: «Поправь мне ленточку!» — Лидочка вступалась за нее, говорила, что она не горничная, что она не должна исполнять ничьих приказаний, но тут же сама командовала ею и кричала на нее так, как порядочная девочка не позволит себе кричать и на горничную. Первое время Нелли была очень робка и застенчива при посторонних и из застенчивости беспрекословно исполняла все, чего от нее требовали. Но через год или полтора дикость ее исчезла, она увидела, что все эти разряженные барышни ничуть не лучше ее, ей захотелось играть с ними как с равными себе, она не соглашалась слушаться при них Лидочку и досадовала на повелительный ее тон. Тогда Лидочка, в свою очередь, начинала сердиться и упрекать Нелли. Раз как-то гувернантка услышала эту ссору при гостях. Виноватою осталась, по обыкновению, Нелли: «Ты не умеешь вести себя в обществе благородных детей, — строгим голосом сказала ей француженка, — поди прочь отсюда!»
Она взяла девочку за руку, увела ее в темную комнату и не выпускала до тех пор, пока не разъехались все гости.
После этого много раз приходилось Нелли таким образом просиживать одной в темноте, пока другие дети играли в детской; ее оставляли с гостями только под тем условием, чтобы она помнила, что она сирота, бедная мужичка, которая должна всем угождать, а это условие было очень нелегко исполнять.
Если маленькие гостьи мучили Нелли, то нельзя сказать, чтобы и большие гости, приезжавшие в дом, доставляли ей удовольствие. Ее обыкновенно выводили в гостиную или вместе с Лидочкой, или одну, и там все осматривали ее, точно какого-нибудь зверька заморского. Лидия Павловна подзывала ее к себе и говорила, указывая на нее той или другой даме:
— Посмотрите-ка на нашу Нелли! Заметно ли, что еще недавно она бегала босиком и не умела надеть платья. Ну, стой же прямо, глупенькая, не опускай головы, видите: барышня — как следует! А все моя Лида! Сделала из нее не горничную, а подругу себе. Просто ангельское сердце у моей малютки!
Начинались длинные разговоры о хороших качествах Лидочки, Нелли должна была стоять на месте, держаться прямо, не опускать головы, не шевелить руками, иначе Лидия Павловна делала ей при всех замечания и все смеялись над ней. Иногда приезжие барыни заговаривали с ней, ласкали ее, но это более смущало, чем радовало ее. Она своим детским сердечком чувствовала в этих ласках какую-то презрительную снисходительность, во всех вопросах, предлагаемых ей, не участие, а скорее насмешку, желание потешиться над ней. Девочке казалось, что она не говорила ничего смешного, когда на вопрос, кто лучше: ее дядя в деревне или какой-нибудь старый, некрасивый гость, она отвечала «дядя», а на вопрос, что веселее: доить коров или учиться по-французски, говорила «доить коров». А между тем над этими и тому подобными ответами все хохотали, называя ее маленькой дурочкой, простушкой и какими-то французскими именами, которых она не понимала, но которые казались ей тем обиднее. Нелли попробовала совсем не говорить с гостями и соглашалась лучше сидеть в темной комнате, чем выходить в гостиную, но Лидия Павловна объявила ей, что она не смеет высказывать никаких желаний, что велят ей идти на кухню — она должна идти, велят сидеть в гостиной — она должна сидеть, а что если она будет смотреть букой, не отвечать на вопросы и не постарается выучиться у Лидочки хорошим манерам, то она при всех гостях накажет ее. Нелли не знала, в чем будет состоять это наказание, но она так боялась Лидии Павловны, что одного ее строгого взгляда довольно было, чтобы заставить ее слушаться. К счастью для девочки, гостям наконец надоело заниматься ею. Года через полтора — через два разве какая-нибудь новая знакомая спрашивала у Лидии Павловны, указывая на нее:
— Это ваша дочь? — и получала в ответ рассказ Неллиной истории; все же остальные привыкли видеть Нелли в гостиной и не обращали больше на нее внимания.
Время шло. С тех пор как Нелли жила в доме Вязиных, пролетело три года. Эти три года не остались без следа ни для одной из девочек. Лидочка сильно выросла за это время, так что казалась старше своих лет, но личико ее потеряло ту детскую миловидность, которая делала его хорошеньким, несмотря на неправильные черты. Непомерное баловство матери и угодливость всех домашних превратили ее из милого, веселого ребенка в капризную, скучающую тщеславную девочку, и качества эти, выражаясь на ее лице, делали ее совсем некрасивой. Нелли также изменилась. Она мало выросла, так что была целой головой ниже Лидочки, но в ней уже редко проявлялись прежняя живость и бойкость. Она по большей части держалась тихонько в стороне, стараясь никому не попадаться на глаза. Изредка только на нее находили припадки ее прежней деревенской веселости; тогда бледные щечки ее загорались опять свежим румянцем, громкий смех ее оглашал все комнаты и она напоминала прежнюю Аленушку. Вообще же теперь она совсем не походила на деревенскую девочку: желание Лидии Павловны исполнилось, и она научилась держать себя в гостиной ничуть не хуже самой Лидочки и ее нарядных гостей. В классной комнате она также уже перестала служить посмешищем: она премило говорила по-французски и стала порядочно читать, писать и переводить по-немецки и по-английски. Лидочка уж начала находить, что с ней совсем не весело учиться, но позволяла ей продолжать брать уроки, так как учительницы языков занимались с Нелли между прочим и не обращали на нее большого внимания.
Лидочке должно было минуть двенадцать лет. В этот день Лидия Павловна намеревалась дать большой детский бал. Нелли сказано было, что она может присутствовать на нем наравне с прочими, и позволено даже учиться танцам у учителя Лидочки. Обе девочки с нетерпением и восторгом ожидали этого дня. Лидочка много раз бывала на балах у своих знакомых, но в их доме ни разу еще не было детского бала, и она за целый месяц не думала ни о чем, кроме него. Нелли не имела о балах никакого понятия, но мысль, что она будет веселиться наравне с прочими детьми, что ей даже сошьют новое платьице — до сих пор она постоянно ходила в обносках Лидочки, — заставляла радостно биться ее маленькое сердечко.
Наконец настал давно желанный день. Лидочку и Нелли одели в хорошенькие бальные платьица, и хотя на платье Нелли не было столько бантиков и оборочек, как на платье Лидочки, хотя башмачки ее были не розовенькие, а простые черные, хотя весь костюм ее был далеко не так наряден, как костюм ее подруги, но она все-таки считала себя вполне счастливою. Гостей собралось множество: более тридцати мальчиков и девочек, от шести до пятнадцатилетнего возраста, весело болтали и оглядывали друг друга, ожидая, пока заиграет музыка. Нелли в первый раз приходилось танцевать в таком обществе, в богато освещенной зале: до сих пор она только выделывала па с танцмейстером Лидочки. Сначала она робела и не решалась пускаться в танцы, потом попробовала пройтись с одним маленьким мальчиком, дело оказалось вовсе не трудно, мало-помалу она оживилась, и через час порхала по зале, веселая и довольная, забывая всякую робость, забывая все, кроме удовольствия. Щеки ее разгорелись от усиленного движения, глаза блистали счастьем, губки не переставали улыбаться, она опять напоминала ту веселую, беззаботную Аленушку, которая так смело раскачивалась на тоненькой дощечке над речкой. И опять нельзя было не залюбоваться ею, не назвать ее прелестным ребенком.
Близкие знакомые Вязиной не узнавали в ней ту бледную, печальную, робкую девочку, которую они привыкли видеть в самом темном уголку гостиной, а малознакомые гости спрашивали друг друга:
— Как фамилия этой маленькой девочки? — и многие принимали ее за дочь Вязиной.
В половине вечера к Лидии Павловне подошла одна старая графиня, редко бывавшая у нее, но знакомством которой она очень дорожила:
— Какая вы счастливая мать, — сказала она ей, — я весь вечер глаз не могу отвести от вашей очаровательной дочки! Как она мила! Как от души веселится! В ней нет нисколько тех ужимок, которые так противны в детях. Она не старается корчить из себя взрослую девицу, как, например, та бледная блондиночка, что сидит на диване в углу. Посмотрите, какая между ними противоположность! Одна нисколько не заботится понравиться другим, и все ею любуются, другая всеми силами старается обратить на себя внимание, и никто на нее не глядит!
Лидия Павловна посмотрела на тех двух девочек, которых указывала ей графиня, — увы! первая из них была Нелли, вторая — ее собственная дочь, ее Лидочка. Лидия Павловна не разъяснила графине ее ошибки и продолжала любезно разговаривать с ней, но в душе она была страшно оскорблена. Как! Кто-нибудь осмеливается сравнивать Нелли, эту деревенскую девчонку, живущую из милости в ее доме, с ее собственной дочерью, с ее ненаглядной Лидочкой? Сравнивать, да еще находить, что ее сокровище, ее бесценная девочка во всех отношениях хуже мужички! Правда, Лидочка выглядела в эту минуту очень непривлекательной. Она заметила, что в зале есть девочки и красивее, и наряднее ее, самолюбие ее оскорблено, досада выражается на ее лице и делает его некрасивым. Кроме того, ей с некоторых пор начало казаться, что уж стыдно быть ребенком, что пора стать взрослой девицей, и вот она начала перенимать все манеры своих знакомых барышень, и эта неестественность движений делала ее иногда просто смешною. Окончив разговор с графиней, Лидия Павловна вышла в столовую, где в то время никого не было, и велела позвать к себе Нелли. Не чуя беды, радостная и оживленная, вбежала в комнату девочка.
— Ты забываешься, дрянная девчонка! — строгим голосом сказала ей Лидия Павловна. — Пошла вон и не смей больше показываться в залу!
Нелли стояла, как ошеломленная.
— Боже мой! Что ж я такое сделала? — проговорила она наконец дрожащим голосом.
— Еще ты смеешь рассуждать! Отправляйся на кухню, там твое настоящее место! Не показывайся мне на глаза сегодняшний вечер, слышишь? Отведите ее в кухню! — Последние слова относились к горничной, проходившей мимо.
Горничная со злобным смехом исполнила приказание своей барыни, и через несколько секунд Нелли очутилась на простом деревянном табурете, за кухонным столом.
Бедная девочка не понимала, что с ней делается. Она чувствовала только, что ее оскорбили, обидели, что злые люди лишили ее удовольствия, она чувствовала себя несчастной, страшно несчастной и с глухими рыданиями припала головкой к столу.
Кухарка, узнав от горничной, что Нелли прислана на кухню в наказание, сначала насмешливо смотрела на нее, но потом, как женщина добрая, сжалилась над горем ребенка.
Она подошла к ней и начала утешать ее простыми, но искренне ласковыми словами.
— Полно тебе убиваться, голубушка, — говорила она ей, — эка беда, что один вечерок не попляшешь, а просидишь здесь со мной; ведь я не злая, успокойся, не плачь так, я тебе дам пирожного, которое готовлю к ужину. Полно же, голубушка, перестань! Да за что это на тебя немилость? Что ты там такое сделала?
— Да ничего, Татьянушка, право, ничего, — рыдая проговорила Нелли, — я танцевала, мне было так весело, вдруг Лидия Павловна прислала за мной в столовую да и выгнала меня сюда! Я, право, не знаю, за что!
— Эка напасть какая! Ну, видно, так ей что-нибудь показалось! Что делать, Нелличка, голубчик! Ты в их доме живешь из милости, ты все должна сносить терпеливо, всему покоряться!
Не в первый раз слышала Нелли эти слова, но никогда не производили они на нее такого тяжелого впечатления, как теперь.
— Да я не хочу, чтобы меня мучили, — вскричала она, — а они меня мучат, они недобрые!
— Полно, голубчик, как можно так говорить, тебя здесь кормят, поят, одевают как барышню, а ты вдруг — мучат!
— Так зачем же меня бранят несправедливо, за что меня теперь наказали, когда я ничего, право, ничего не сделала!
— Ну что ж, иногда и побранят, и накажут — не беда, на то их барская воля! Вон у прежних господ, где я была, так жила одна барышня не тебе чета, уж большая, так иногда барыня так изобидит ее, что она придет ко мне в кухню да слезами так и заливается.
— Зачем же она жила там?
— Зачем? А куда же ей идти-то было? Работать она не умела, да и не в привычку ей было трудами хлеб добывать, вот и жила так из-за милости, да и сносила всякие обиды.
Нелли задумалась:
— Я не хочу жить из милости, — проговорила она.
— Ну, своим трудом будешь жить, тебя так не обидят, — заметила кухарка. — Вот я теперь, простая женщина, необразованная, а обиды не стану выносить. Потому, я знаю, я господам нужна. Я ими дорожу, и они мною должны дорожить, коли я свое дело знаю. Я себя без вины бранить не позволю, уйду, они и останутся без обеда. А ты что? Тебя всякий может обидеть, потому, куда ты денешься? Известно, всё должна стерпеть. Конечно, добрый человек греха побоится, не сделает зла ребенку, ну, да ведь добрых людей на свете немного!
Нелли не плакала больше. Слова кухарки запали ей в сердце и возбудили в голове ее целый ряд новых, небывалых мыслей. До сих пор она жила, как все дети, нисколько не думая о своей жизни, нисколько не стараясь понять причину своих неприятностей и найти средства избавиться от них. Она просто чувствовала, что ей живется невесело, но все невзгоды, случившиеся с ней, она принимала как случайные несчастия. Ей как-то всегда казалось, что ее обижают оттого, что она маленькая, что вырастет она большая, и ей будет хорошо. И вот вдруг говорят, что есть и большие, которые терпят так же, как она, что она не будет счастливее и когда вырастет. Сердце девочки сжалось от горя, но в то же время в ней явилось твердое желание переменить свою судьбу. Она не хочет больше жить из милости, она уйдет… но куда? В деревню, к старой бабушке, к ворчливому, но доброму дяде, она поедет к ним, но у них также она не будет жить из милости. Татьяна говорит, что нужно работать, что тогда не будут обижать задаром, и она будет работать там, в деревне; там хорошо, там лучше, чем здесь.
В уме Нелли промелькнули картины давно прошедшей деревенской жизни; все, что было там тяжелого и неприятного, исчезло из ее памяти, — представлялось только все светлое, хорошее. Она совершенно успокоилась, даже развеселилась; с аппетитом съела вкусный ужин, которым угостила ее добрая кухарка, и даже крепко заснула на Татьяниной постели.
На другое утро, только что Лидия Павловна встала, Нелли вошла к ней в комнату. Вязина чувствовала себя несколько виноватой перед девочкой, которую напрасно обидела накануне, и потому приняла ее ласковее обыкновенного.
— Что тебе нужно, душенька? — спросила она у нее снисходительным голосом.
— Лидия Павловна! — начала Нелли дрожащим от волнения голосом. — Вы вчера сказали, что мне не место с господами… это правда… я мужичка… так отпустите меня в деревню к бабушке и дяде!
— Глупая девочка! Это ты разобиделась, что я мало дала тебе вчера поплясать? Полно, вот, на тебе в утешение этот хорошенький красненький галстучек, иди к Лидочке и не дуйся, это нехорошо!
— Я не дуюсь, Лидия Павловна, право, но мне так хочется вернуться в деревню, пожалуйста, отпустите меня!
— Да что с тобой? Ты это говоришь серьезно?
— Ах да, совсем серьезно, пожалуйста, пожалуйста, отпустите меня!
— Дурочка! Что же ты станешь делать в деревне?
— Работать! Помогать дяде и бабушке, прошу вас, умоляю вас, отпустите меня!
— Послушай, Нелли, мне не хотелось бы огорчать тебя, но ты говоришь так серьезно, что я должна сказать тебе правду. Тебе не к кому ехать в деревню. Твоя бабушка и твой дядя оба умерли.
— Умерли? Как умерли? Когда? — едва проговорила Нелли. Она побледнела и принуждена была ухватиться за стол, чтобы не упасть, так поразило ее это известие.
— Бабушка твоя умерла в тот год, как ты переехала к нам, а дядя потонул нынче, в начале зимы. Он переезжал через какое-то озеро, думал, что лед уж крепок, между тем лед подломился, и он провалился вместе с лошадью и санями.
— Умерли, умерли! — повторила Нелли как будто в беспамятстве. — Отчего же мне не сказали этого? — вдруг вскричала она.
Потом она выбежала вон и, не желая попадаться на глаза никому из домашних, запряталась в темный чуланчик и там, на просторе, выплакала все свое тяжелое горе.
Несколько дней бедная девочка ходила точно потерянная. Смерть родных сама по себе не огорчила бы ее особенно сильно, она не видала их больше трех лет, она совсем отвыкла от них, да и, по правде сказать, любила одну только бабушку, а не дядю. Ее мучило главным образом то, что теперь ей некуда деваться, не к кому уйти, что она должна жить у Вязиных и, как говорила ей кухарка, все терпеливо выносить от них. Ей не хотелось больше терпеть, а терпеть приходилось действительно много. Лидочка после дня своего рождения совершенно изменилась в отношении к Нелли. Она и прежде не была к ней особенно ласкова и добра, но по крайней мере иногда, видя, что Нелли обижается ее насмешками или высокомерием, она старалась загладить обиду, ласкала свою маленькую подругу, делала ей что-нибудь приятное и, кроме того, оставаясь с ней наедине, почти всегда сохраняла дружеский, приятельский тон, обходилась с ней как с равной, а не как с низшей. Теперь было не то, Лидочка заметила, что на балу Нелли была лучше ее, и самолюбивая девочка не могла простить этого превосходства своей подруге. Она повторяла мысленно слова, которые не раз говорила ей мать: — я слишком избаловала Нелли, она начала забываться — и решила, что больше не даст Нелли «забываться». Она бросила все игры, все дружеские разговоры с Нелли и стала обращаться с нею не как с подругой, а как с горничной. Она запрещала ей садиться обедать за одним столом с собою, приказывала ей одевать и раздевать себя, заставляла ее исполнять множество мелких поручений, отняла у нее все свои игрушки и книги. Раз даже она забылась до того, что ударила Нелли. Нелли все переносила молча. Даже гувернантка удивлялась ее терпению и иногда кротко замечала своей воспитаннице, что она поступает дурно, что грешно так обижать бедную сироту. Замечания эти, по обыкновению, принимались Лидочкой с насмешкой и только больше настраивали ее против Нелли.
А Нелли между тем страдала невыносимо. При всяком новом оскорблении Лидочки, лицо ее покрывалось смертною бледностью, брови ее мрачно сдвигались, и видно было, как дорого давалось ей это наружное спокойствие. В то же время голова ее усиленно работала. Она напрягала весь свой ум, чтобы найти какое-нибудь средство переменить свое положение. Мысль, что ей, пожалуй, всю жизнь придется прожить в зависимости от Лидочки и ее матери, не давала ей покоя. Она создавала тысячу планов, чтобы выйти из своего настоящего положения, но все они, при более подробном обдумывании, оказывались неосуществимыми. Около нее не было ни одного человека, к которому бы она могла обратиться за помощью, за советом, не было никого, кто с любовью выслушал бы ее, с участием подумал бы о ее судьбе. Бедная девочка чувствовала свое одиночество и часто целые ночи проводила в слезах, в горьких, безутешных слезах. Слова кухарки о том, что человек, который живет своим трудом, не терпит таких оскорблений, как тот, кого держат в доме из милости, крепко запали ей в голову. Она решила, что непременно будет работать, будет жить своим трудом. Но где работать, как? Она ничего не умеет, да ее ничему и не учат, значит, она и всю жизнь ничего не будет уметь, и ей придется, как той барышне, про которую рассказывала Татьяна, всю жизнь плакать от обид других? Нет, это ужасно, этого не должно быть! Простой обыкновенный случай помог бедной девочке разрешить мучившие ее вопросы.
Раз как-то портниха принесла Лидочке новое платье и привела с собою свою маленькую десятилетнюю дочь. Пока Лидочка примеряла обнову, Нелли разговорилась с девочкой и та призналась ей, что очень любит гулять и играть, но что мать редко позволяет ей это, все засаживает ее за работу. Малютка говорила это таким печальным голосом, что Нелли стало жаль ее, и она спросила у портнихи — отчего она так строга к такой маленькой девочке.
— Нельзя, барышня, — отвечала портниха, — теперь-то ей и приучаться работать. Ей, конечно, теперь хочется поиграть, а большая вырастет — будет меня благодарить, что сделала ее человеком, выучила ее жить своим собственным трудом, никому не в тягость.
— А скоро можно научиться шить? — спросила Нелли.
— Да как вам сказать, барышня, — у меня была одна ученица, смышленая девочка; правда, побольше этой, так лет тринадцати, так в полтора года научилась шить прелесть как, не хуже меня самой, даже кроила вещи, которые полегче.
Разговор со швеей навел Нелли на новый ряд мыслей. В полтора года можно выучиться шить! Значит, через полтора года она может сама себе зарабатывать деньги, она может не жить у Вязиных. Надо только придумать, как и у кого учиться! Много планов перебрала девочка в своей голове и наконец решилась обратиться к Лидии Павловне. Она выбрала минуту, когда Вязина была в особенно хорошем расположении духа, и самым почтительным голосом сказала ей, что очень хотела бы научиться шить, чтобы потом зарабатывать этим себе хлеб. Лидия Павловна выслушала ее очень благосклонно. Замечая, что Нелли не служит уж больше развлечением для Лидочки, она очень хотела как-нибудь сбыть ее с рук, но не знала, как взяться за дело, и очень обрадовалась удобному случаю избавиться от воспитанницы, начинавшей тяготить ее.
— Ты придумала очень хорошую вещь, — ласково сказала она Нелли. — Конечно, ты девочка бедная и должна заботиться о том, чтобы жить своими трудами. Если ты в самом деле хочешь выучиться шитью, я тебя отдам в знакомый мне магазин, откуда ты выйдешь отличной швеей, хочешь?
— Да, очень, очень хочу, — с радостью вскричала Нелли. — А скоро можно это устроить?
— Конечно, я сегодня же съезжу в магазин, если ты хочешь.
— Благодарю вас, Лидия Павловна. Я постараюсь хорошо учиться!
Разлука с домом Вязиных не огорчала Нелли. Она прожила в нем почти четыре года, но чувствовала, что он ей все-таки чужой, что никто там ее не любит, не пожалеет о ней, и что она также никого не любит. Дружба, какую она чувствовала первое время к Лидочке, совсем исчезла вследствие дурного характера этой девочки, и теперь Нелли даже рада была поскорее избавиться от нее. Лидочка, узнав, что Нелли отдают в модный магазин, несколько опечалилась: она так привыкла иметь постоянно подле себя безответное существо, которым можно было распоряжаться, которое можно было мучить, как угодно, что жизнь без Нелли представлялась ей очень скучною. Кроме того, она понимала, что своим дурным обращением заставила Нелли желать скорее вырваться из их дома, и совесть мучила ее. Она попробовала было уговаривать Нелли остаться, обещала быть доброю, ласковою, предлагала ей учиться всему вместе с собой, отдавала ей половину своих книг и игрушек, дарила новое платье — все напрасно: Нелли решила, что будет трудиться, что не хочет больше жить из милости, и отвечала отказом на все предложения подруги, уверяя ее в то же время, что прощает ей все обиды и готова любить ее по-прежнему. Лидия Павловна сшила Нелли несколько простых ситцевых платьев, которые более годились для ученицы магазина, чем те нарядные платьица, которые девочка носила в ее доме, дала ей десять рублей серебром на будущие расходы и сама свела ее в магазин m-me Адели. M-me Адель встретила очень любезно богатую посетительницу и обещала самым старательным образом заняться приведенной к ней девочкой.
— Она немножко избаловалась у меня в доме, — заметила Вязина, — моя дочь обращалась с ней как с подругой, но она девочка неглупая, я надеюсь, что она постарается привыкнуть работать.
— Я, со своей стороны, — отвечала со сладенькой улыбкой француженка, — обещаю вам употребить все старания, чтобы сделать из нее хорошую работницу.
Лидия Павловна распрощалась с Нелли, ласково потрепав ее по щеке, приказала ей не лениться, не капризничать и во всем слушать мадам и затем, раскланявшись с француженкой, вышла вон.
Нелли осталась одна среди магазина. Она оробела, слезы навернулись на ее глазах, она стояла посреди комнаты и не знала, куда деться, что делать. Мадам Адель, проводив Лидию Павловну, занялась уборкою чего-то в шкафу и только через несколько минут вспомнила о девочке. Она посмотрела на нее с одобряющей улыбкой и сказала:
— Ну, что ж ты тут стоишь, милочка, среди комнаты? Бери свои вещи, я тебя сведу в мастерскую.
Нелли взяла в руки узел с вещами и пошла за мадам в мастерскую, отделявшуюся от магазина узеньким темным коридором. Мастерская эта была небольшая четырехугольная комната с окнами, выходившими на грязный, темный двор, с грязными оборванными обоями и закоптелым потолком.
Посредине ее стоял большой деревянный стол, весь покрытый разными лоскутками и обрезками, за которым на простых деревянных табуретах сидели десять девочек и девушек, занятых шитьем. У одного из окон, подле большой гладильной доски, стояла девочка лет тринадцати, усердно водившая утюгом по какой-то оборочке, а у другого окна, за отдельным столом, сидела довольно пожилая женщина, раскраивавшая какую-то материю и в то же время громко кричавшая на кого-то из девочек.
Мадам Адель подвела Нелли к этой женщине.
— Авдотья Степановна, вот та девочка, про которую я вам говорила, — сказала она, — m-me Вязина просила хорошенько заняться ею, посмотрите, можно ли давать ей какую-нибудь работу.
Авдотья Степановна окинула Нелли сердитым взглядом и проворчала вслед уходившей магазинщице:
— Давать работу! Очень приятно давать работу всякой дряни, которая не умеет держать иголку в руках, да потом возиться с нею. Ты умеешь шить? — прибавила она громко, обращаясь к Нелли.
Нелли вспомнила, что шила не раз платья Лидочкиным куклам, и отвечала робко:
— Немножко умею.
— Ну, да, вы все умеете, а дай работу, так наплачешься; пошла, положи свой узел в темную комнату тут рядом да садись там за стол, нечего торчать перед глазами.
Нелли стащила свои пожитки в темный чулан, указанный ей, и печально села на табурет около стола. Работы ей пока никакой не дали, и она имела время рассмотреть своих будущих подруг.
За столом работали четыре взрослых девушки и шесть девочек, к которым вскоре присоединилась и гладильщица, окончившая свою работу утюгом. Почти все эти девочки казались старше Нелли, одна только среди них была маленькая, на вид лет восьми или девяти. Все они были одеты в грязные ситцевые платья, и все как-то не понравились Нелли, так что она даже боялась заговаривать с ними. Впрочем, они, видимо, сами очень хотели поскорее познакомиться с нею. Соседка ее, маленькая, толстенькая брюнетка, несколько раз искоса посматривала на нее и потом спросила:
— Как тебя зовут?
— Елена.
— У нас здесь была одна Елена, слава Богу, что вышла. Такая ведьма, что ужас, а ты не такая?
Нелли невольно улыбнулась такому странному вопросу.
— Нет, я не ведьма, — отвечала она и спросила в свою очередь, кто такая Авдотья Степановна и очень ли злая?
— Это наша главная мастерица, — отвечала девочка, — мадам все в магазине, редко что работает, а она все кроит и нас учит шить, и сама шьет. Она не очень злая, только сердитая, все кричит, иногда даже бьет, я ее страх как не люблю! А ты как сюда отдана — за деньги или в годы?
Нелли не поняла этого вопроса и спросила объяснения у своей новой подруги. Та рассказала ей, что за некоторых девочек платят, и они обыкновенно учатся в магазине года два или три, а других принимают даром лет на шесть или семь, с тем чтобы они за свое учение работали на хозяйку. Нелли не знала, как устроила ее судьбу Вязина, взялась ли она платить за нее или нет. Эта мысль так заняла девочку, что она на несколько минут забыла все окружающее. Ее вывел из задумчивости грубый голос Авдотьи Степановны, раздавшийся над самым ухом ее.
— Ты чего сидишь, рот разиня, — закричала на нее эта грубая женщина, — привыкла, может, в барском доме сидеть сложа руки, так думаешь, и здесь это можно. На, возьми вон это платье, распори его, да смотри у меня, осторожно, не прорежь, а то ведь я спуску не дам.
Она сунула в руки Нелли какое-то поношенное шелковое платье, вероятно, отданное в магазин для переделки, и опять пошла на место. Но, не доходя до него, она по дороге остановилась подле одной из девочек.
— Ты что это делаешь, негодница, — закричала она, — так я тебе велела шить, такой рубец закладывать? Ах, дрянная девчонка, это ты мне работу всю перепортишь! Сейчас же изволь распороть и переделать!
Другой девочке досталась брань за то, что она мало работала, третью Авдотья Степановна выдрала за ухо за то, что она засмеялась над выговорами, полученными подругами. Одним словом, соседка Нелли была совершенно права, когда говорила, что главная мастерица — очень сердитая женщина.
У Нелли было тяжело на душе. Ее желание исполнилось, она работала, но она никогда не воображала, что вместе с этим ей опять придется переносить незаслуженные выговоры, брань — и такую грубую брань, может быть, даже побои!
Через некоторое время девочек позвали обедать. Они обедали в кухне, за грязным, ничем не покрытым кухонным столом, и на обед им подали щи из кислой капусты и вареный картофель с небольшим куском очень нехорошего масла. Нелли, привыкшей у Вязиных к очень вкусным кушаньям, обед этот, конечно, не понравился, но она все-таки поела, так как, во-первых, была голодна, а во-вторых, совестилась показаться слишком привередливой. За обедом не было Авдотьи Степановны, она ела за одним столом с хозяйкой, и потому девочки могли свободно разговаривать и смеяться. Нелли едва успевала отвечать на все вопросы, какие ей задавались, а сама узнала имена своих новых подруг, как девочек, так и девушек; узнала, давно ли каждая из них живет в магазине и долго ли пробудет; узнала, что в первый год никакой порядочной работы ученицам не дают, а держат их на побегушках да заставляют исполнять разные домашние работы и приучают к шитью понемногу на разных ненужных тряпочках.
— А я-то думала, — с горестью вскричала Нелли, — года через полтора или два быть настоящей портнихой.
Девочки засмеялись.
— Нет, скоро захотела, — заметила одна из взрослых девушек, — вон я училась здесь семь лет, теперь живу в мастерицах второй год, да и то сшить-то сошью, а скроить не очень-то умею.
— Ну, да ты, Матреша, не указ, — отвечала другая девушка, — ведь это как кому дастся, я вот всего четвертый год иголку держу в руках, а смотри-ка на праздниках какое славное платье сшила одной купчихе, она мне за работу четыре рубля дала, да еще как благодарила.
Нелли решила в сердце, что выучится непременно так же скоро, как эта девушка, или даже еще скорее.
После обеда все девочки опять вернулись в мастерскую, а Нелли и еще одной девочке, также недавно поступившей в магазин, приказано было вымыть и прибрать посуду, на которой подавался обед. Нелли не совсем искусно принялась за непривычное для нее дело; впрочем, как девочка вообще смышленая и ловкая, она исполняла его не очень дурно для первого раза. Ей пришлось одной справлять всю работу, так как подруга ее оказалась совсем неумелою. Это была девочка одних лет с Нелли, но такая худенькая и бледная, что казалась гораздо моложе ее. Она попробовала было взяться за одну тарелку, но не удержала ее в руках, тарелка упала на пол и только каким-то чудом не разбилась. Девочка страшно перепугалась.
— Господи, какая я несчастная, — вскричала она, — ничего-то я не умею делать! — И она в отчаянии опустилась на табурет.
Нелли стало жаль бедную девочку.
— Ничего, не печалься, — сказала она ей, — я одна все перемою. Что ты такая бледная, ты, верно, больна?
— Да, больна, а то, может, и нет, у меня ничего не болит, только плохо я работаю, да все устаю, а меня за это бьют и ругают, я так боюсь и мадамы, и Авдотьи Степановны. — И бедняжка закрыла лицо своими худенькими пальчиками, точно и теперь кто нибудь приготовлялся ударить ее.
У Нелли навернулись на глазах слезы.
— Теперь мы будем вдвоем работать, — сказала она, — я буду тебе во всем помогать, хочешь?
Девочка открыла лицо и пристально посмотрела на Нелли.
— Ты добрая, — проговорила она, — а другие девочки не такие, они смеются надо мной и нарочно на меня жалуются.
— А ты давно здесь учишься?
— Третий месяц, только я еще ничему не научилась. А с меня строго спрашивают, потому меня мать в годы отдала, на семь лет, а кто за деньги, тому хорошо — хочешь учись, хочешь нет.
В эту минуту в кухню вошла хозяйка отдать какое-то приказание кухарке. Нелли подошла к ней.
— Будьте так добры, мадам, — сказала она ей самым почтительным голосом, — скажите мне, пожалуйста, как меня к вам отдали: будут за меня платить деньги или нет?
— Разве ты не знаешь, душенька? Нет, m-me Вязина отдала тебя ко мне на шесть лет, и никто за тебя не платит. Поэтому ты должна работать очень прилежно, чтобы мне не даром содержать и учить тебя.
«Шесть лет! О, как долго!» — Сердце Нелли сжалось. Но тут ей блеснула другая, более утешительная мысль. За нее никто не платит, мадам сама сказала, что она своей работой должна вознаграждать ее за содержание и учение, значит, она теперь уже живет своими собственными трудами, никто не может попрекнуть ее куском хлеба.
Эта мысль заставила девочку с новым старанием приняться за свою не совсем приятную работу, а потом опять за распарывание платья, данного ей Авдотьей Степановной. Варю, так звали девочку, не умевшую мыть посуду, услали куда-то с каким-то поручением, и Нелли не видала ее до самых сумерек.
Окончив пороть платье, Нелли аккуратно сложила все лоскутки и не без страха поднесла их к Авдотье Степановне. Та внимательно осмотрела каждый кусочек и, видимо, осталась довольна.
— Ну, ты не совсем дура, — проворчала она и дала Нелли сшивать какие-то полоски коленкору, которые должны были служить подшивкой под платье. Эта работа вышла не так удачно, Нелли пришлось дважды перепороть ее, да за медлительность выслушать несколько бранных прозвищ от мастерицы. Но девочка не унывала. Она понимала, что научиться сразу делать что-нибудь хорошо нельзя, что придется много раз и переделывать, и выслушивать выговоры за дурную работу, а к брани Авдотьи Степановны она так прислушалась за целый день, что уж не очень огорчалась ею. В восемь часов девочек опять позвали в кухню ужинать, есть опять тот же вареный картофель и с таким же дурным маслом, как за обедом, а после ужина Нелли и Варя опять должны были мыть посуду. Но тут Варя уж и не принималась за дело.
— Господи, как я устала, — сказала она, склоняя головку на стол. — Меня три раза посылали в Гостиный двор прикупать шелку, все я не могла подобрать под образчик, теперь все пошли спать, а я должна тут мыть да убирать.
— Я одна вымою, не беспокойся, — сказала Нелли, — иди спать, голубушка, отдыхай. — Варя подошла к Нелли, ничего не говоря крепко обняла ее, поцеловала и затем медленными усталыми шагами пошла спать.
Спальней для взрослых девушек-мастериц служила та же комната, в которой они работали днем, а для девочек-учениц — небольшая темная комнатка, прилегавшая к ней. Все они спали на полу, на тоненьких матрасах и крепких подушках без простынь и наволочек, иные даже без одеял, прикрываясь своими платьями. Нелли хозяйка дала такую же постель. Жестка и неудобна показалась она девочке после той мягонькой, чистенькой постельки, на которой она спала последние четыре года.
— Зато это моя собственная постель, — думала девочка, укладываясь на ней, — зато теперь никто не попрекнет меня, что я залезла не в свое место. Если бы я не уезжала из деревни, мне и здешняя еда, и здешнее помещение показались бы очень хорошими. Я избаловалась, живя у богатых людей. А ведь на самом деле я бедная, ну и должна жить, как все бедные! Ничего, привыкну! А выучусь работать, стану зарабатывать деньги, так заживу получше, а всё своими трудами, не за чужой счет.
И с этими утешительными мыслями девочка крепко заснула.
Для Нелли началась новая жизнь — жизнь, вовсе не сходная с тою, какую она вела в доме Вязиных. В семь часов утра все девочки должны были вставать, наскоро умываться и одеваться, а потом пить кофе с молоком и черствыми булками. В восемь часов приходила Авдотья Степановна, которая ночевала не в магазине, а на своей собственной квартире, и начиналась работа. До двух часов девочки должны были сидеть на своих табуретах вокруг стола и шить. В два часа они обедали, в три опять принимались за работу и сидели за ней до восьми часов вечера. В восемь ужинали и затем ложились спать.
С непривычки у Нелли болела спина и голова от такого долгого сиденья на месте, впрочем ей оно редко выпадало на долю. По обыкновению, принятому в магазинах, ее, как и всех вновь поступающих девочек, употребляли на исполнение разных мелких поручений и на разные домашние работы. Она должна была вместе с Варей убирать всякий вечер и всякое утро мастерскую, мыть посуду, из которой ели мастерицы и девочки, приносить из кухни утюги для глаженья платьев, бегать в лавку за шелком, за иголками, за нитками и другими мелочами, провожать m-me Адель, когда она относила куда-нибудь заказную работу, и нести за ней картонки и узлы с этой работой.
Все эти занятия не очень нравились Нелли. Она привыкла целые дни ничего не делать, и теперь труд казался ей очень тяжелым. А трудиться нужно было усердно, без малейшей небрежности или рассеянности. Авдотья Степановна шутить не любила. За всякую неаккуратность, вялость или нерачительность она взыскивала строго. Не раз дурно сделанная работа летела в лицо той или другой девочке. Мысль, что ее станут бить, была невыносима для Нелли. Она видела, что Авдотья Степановна хоть и вспыльчива, и груба, но справедлива и никогда не нападает на девочек без причины; потому она решила победить свое отвращение к некоторым работам и исполнять с полным старанием все, что ей прикажут. С другой стороны, и мысль о том, что, поступая таким образом, она честным трудом зарабатывает свой кусок хлеба, поддерживала ее. Ее прилежание и старание скоро все заметили: старшие девушки хвалили ее, подруги удивлялись, из-за чего она старается, и даже иногда подсмеивались над ней.
Авдотья Степановна стала довольно милостиво относиться к ней: она часто сажала ее подле себя и показывала ей то тот, то другой шов, не давала ей распарывать старых вещей, а припасала для нее какое-нибудь легкое шитье, иногда даже вместо нее посылала в лавку какую-нибудь другую девочку, приговаривая при этом: «Лучше ты сбегай, с тебя все равно никакого проку не будет, а Лена пусть у меня за работой сидит».
Вообще, хотя работа утомляла Нелли, хотя после скудных обедов и ужинов в кухне m-me Адели она часто оставалась голодной, но она не чувствовала себя несчастной. У нее от природы был живой, веселый характер, но в доме Вязиной ей редко позволяли проявлять его, здесь же было гораздо свободнее. От детей требовали одного только — чтобы они хорошо исполняли заданную им работу, а в прочем мало стесняли их. За работой они беспрестанно болтали и пересмеивались между собой, замолкая только на минуту при каком-нибудь окрике Авдотьи Степановны, и затем опять принимались за свое, как только строгая мастерица погружалась в работу или заговаривала с кем-нибудь из взрослых девушек.
Час, даваемый для обеда, девочки также проводили по большей части в возне, смехе и шалостях. Но особенное веселье начиналось у них вечером, после того как m-me Адель, посмотрев — убрана ли мастерская и все ли спокойно лежат раздетые на своих постелях, — собственноручно уносила свечу из их комнаты. Девочки запирали дверь в комнату, где спали мастерицы, которые часто мешали им своим ворчаньем, и начинали шалить. Темнота не только не уменьшала их удовольствия, а напротив, увеличивала его. Они бегали по комнате, таскали друг у друга подушки и одеяла, сгоняли друг друга с постелей, играли в прятки, в жмурки с незавязанными глазами, шумели, хохотали до упада. В другой раз они все собирались в кружок и рассказывали друг другу какие-нибудь сказки. Сказки непременно были страшные, так что мороз пробегал по коже и у слушательниц, и у рассказчицы, но это-то особенно и нравилось детям.
Как в играх, так и в рассказывании сказок Нелли стала скоро первою. Она вспоминала те рассказы, какими забавляла ее в детстве бабушка, и теперь передавала их подругам со своими собственными добавлениями и прикрасами; кроме того, она прочла немало русских и французских повестей, живя в доме Вязиных, и рассказывала их так хорошо, что девочки заслушивались ее. Когда дело доходило до игр, то Нелли являлась прежней смелой, живой крестьяночкой и увлекала всех своим искренним весельем. Все подруги скоро полюбили ее. Первое время некоторые из них подсмеивались над ней, называли ее белоручкой, барышней, неженкой, но видя, что Нелли и работает, и ест, и играет вместе с ними, нисколько не важничает, а напротив, даже стыдится своего неуменья взяться за дело и смиренно просит поучить ее, они прекратили всякие насмешки и стали совсем по-дружески относиться к ней.
Особенно привязалась к Нелли одна из девочек, Варя. Это был слабенький, болезненный ребенок, которому особенно дурно жилось в магазине. Она была бессильна, неловка, боязлива, долгое сиденье на одном месте утомляло ее, но еще более утомляло исполнение разных поручений, она страшно боялась не только хозяйки и Авдотьи Степановны, но даже всех старших девушек; при всяком окрике, даже просто при всяком выговоре она бледнела, дрожала и со страху не понимала ничего, что ей говорили. Ее неловкость, неповоротливость, неумелость сердили m-me Адель, которая вообще была довольно ласкова со всеми девочками, ее же не только бранила, но даже несколько раз наказывала.
Вспыльчивая Авдотья Степановна терпеть не могла Вари. Никого она так часто не драла за уши, не толкала и не била, никому она не говорила столько ругательных слов, сколько этой несчастной малютке. Подруги также не любили Варю: они считали ее какой-то дурочкой. И действительно, бедная запуганная девочка, от всего плакавшая, всего боявшаяся, не умевшая ни работать, ни играть, ни рассказывать сказок, могла показаться глупенькой. Варя от природы не была глупа, хотя и не отличалась бойким умом. Но у нее был отец страшный пьяница, который всякий день бил и жену, и дочь чуть не до полусмерти. Эти побои расстроили здоровье малютки, вечный страх перед отцом сделал ее вообще робкою и плаксивою. Мать ее чуть не на коленях упросила m-me Адель взять к себе девочку, а Варе объявила, что оставит ее жить вдвоем с отцом, если ее выгонят из магазина.
Понятно, что после такой страшной угрозы Варя употребляла все усилия, чтобы угодить хозяйке, — и бедная малютка была не виновата, если ей это не удавалось. Она не могла скоро бежать из кухни с горячим утюгом, который едва удерживала своими маленькими ручками; она не могла шить чисто, когда от излишнего усердия руки ее потели и часто слезы капали на работу; она не могла толково исполнять поручений хозяйки, когда дрожала перед ней, как осиновый лист, и со страху едва понимала, что та ей говорила.
Люди более умные и образованные, чем m-me Адель и Авдотья Степановна, конечно, поняли бы это и, вместо того чтобы запугиваньем совсем сбивать с толку малютку, приласкали бы ее и попробовали бы кротко и терпеливо заняться ею. Но ни содержательнице магазина, ни ее помощнице этого и в голову не приходило. Они знали одно только, что девочек нужно заставлять работать, и думали, что без брани и без наказаний ничему нельзя научить.
Нелли с первого же дня стало очень жаль Вари. Хотя она сама работала еще довольно плохо, но она была сильна и здорова, и потому решила помогать Варе, а где можно, то и работать за нее.
Мы уже видели, как в первый день своего поступления в магазин она одна и вымыла и прибрала всю посуду, и с этих пор все работы, которые они должны были делать вместе, Нелли исполняла без помощи своей подруги. Кроме того, всякий раз, когда она замечала, что Варя устала и что ее собираются послать еще куда-нибудь, она с такою готовностью предлагала свои услуги, что поручение давали ей, а бедная, болезненная девочка могла отдохнуть немножко. Во время занятий шитьем Нелли всегда садилась подле Вари и по возможности помогала ей работать или показывала ей, как нужно делать. Иногда, видя, что Авдотья Степановна особенно рассержена, Нелли или советовала Варе не подходить к ней, или брала на себя какой-нибудь маленький проступок бедной девочки и тем спасала ее от брани.
За все эти услуги Варя платила своей покровительнице самою нежною любовью. Она не умела выражать эту любовь словами, но зато постоянно старалась чем-нибудь угодить Нелли, сделать ей какую-нибудь услугу. До сих пор Нелли не испытывала приятного чувства, какое доставляет нам доброе дело. Она в первый раз помогла бедной девочке просто из жалости. Но, когда она почувствовала, какое удовольствие доставляет это ей самой, как приятно думать, что благодаря ей Варя сделается менее несчастной, она твердо решила всегда и во всем защищать бедную малютку. Благодарность и любовь Вари трогали ее и еще сильнее укрепляли в этом намерении. Труднее всего было Нелли защищать свою маленькую приятельницу от других девочек, привыкших забавляться над Варей, дразнить и обижать ее. Напрасно Нелли просила оставить ее в покое, напрасно она сердилась — ничего не помогало.
Наконец Нелли придумала одну штуку, которая оказалась удачною.
Раз вечером, когда девочки легли спать и, по обыкновению, стали просить ее рассказать им что-нибудь, она сочинила нарочно для них длинную историю об одной несчастной маленькой девочке, которую все ненавидели и преследовали. После двенадцати лет такой жизни девочка не могла дольше выносить своих мучений, она заболела и умерла. Нелли так трогательно рассказывала последние часы жизни бедной девочки, ее прощанье со всеми, кто обижал ее, ее радость, что она избавляется от всех страданий, что сама расплакалась, а за ней и все другие ученицы; Варя еще с половины рассказа уткнула голову в подушку, чтобы не слышали ее плача, и теперь громко рыдала. Рассказ произвел впечатление. Несколько минут девочки просидели в глубоком молчании. Наконец одна из них сказала:
— А вот ведь и Варька такая же несчастная; пожалуй, будет умирать, то так же будет радоваться!
— Еще бы, — вскричала Нелли, — конечно, будет! Да что ей за радость жить? Дома пьяный отец, здесь ее все бранят да бьют, даже вы все ее не любите да обижаете, вон как она плачет, бедная!
— Ну, полно, Варька, не плачь, — сказала одна из девочек ласковым голосом, — это ведь не про тебя был рассказ. Ту девочку, о которой говорила Лена, никто не любил, все обижали, а мы не будем тебя больше обижать! Чего нам? Разве ты нам зло какое сделала?
— И взаправду, — подхватила другая ученица, — не надо ее дразнить, ей и без нас много достается. Ишь она какая маленькая да слабенькая! Вот расплакалась да и перестать не может!
И все девочки, в порыве доброго чувства, начали ухаживать за своей маленькой, все еще рыдавшей подругой. Одна принесла напиться водицы, другая отыскала платок отереть ей слезы, третья покрыла ее своим одеяльцем, чтоб ей потеплее было. Можно себе представить, с какою радостью смотрела на все это Нелли, как славно заснула в эту ночь!
С этих пор преследования Вари прекратились. Если иногда какая-нибудь шалунья забывала решение, принятое после рассказа Нелли, всегда кто-нибудь напоминал ей о нем или старался утешить Варю в причиненной ей неприятности.
Эта счастливая перемена в судьбе бедной девочки оказала видимо хорошее влияние и на нее самое. Она стала меньше дичиться подруг, охотнее разговаривала с ними, иногда даже смеялась, и если не играла сама, то любила смотреть, как играют другие, особенно если в числе их была ее маленькая покровительница. Так как Нелли исполняла часть работы за нее, то она не так сильно уставала и могла успешнее делать остальную часть; наконец, надеясь на постоянную защиту своей приятельницы, она стала немного менее робка и пуглива, а это делало ее понятливее и умнее. Ее стали меньше бранить, и это придавало ей больше охоты трудиться, чтобы совсем не заслуживать брани. Нелли замечала эту перемену в своей маленькой подруге, и можно себе представить, как радовала она ее, как радовала ее мысль, что она, сама еще девочка, ребенок, а может уже делать добро, приносить пользу!
Из всех дней недели самый скучный для Нелли был воскресенье. В этот день в магазине не работали. Девочки уходили к своим родным, все взрослые девушки с утра отправлялись в гости, Авдотья Степановна не показывалась в мастерскую, а мадам Адель или уходила со двора, или принимала гостей у себя в комнате. В мастерской, кроме Нелли, оставалась еще одна только девочка, и то уже довольно взрослая. Нелли было с ней очень скучно: она всегда ходила какой-то надутой, не любила шуток, даже редко разговаривала, а все время или сидела у окна и смотрела на улицу, или раскладывала какие-то засаленные карты, или шила из лоскутиков разные маленькие вещицы вроде подушечек для булавок, мешочков и т. п. Нелли после недельной работы не хотелось и в воскресенье браться опять за иголку, ей приятно было в этот день отдохнуть, но отдыхать, ничего не делая, было страшно скучно. Она радовалась, когда кухарка просила ее сбегать за чем-нибудь в лавочку или исполнить какую-нибудь легонькую работу на кухне, все же это служило хотя небольшим развлечением. Она могла бы ходить в эти дни к Вязиным, но ей этого очень не хотелось. Она выучилась за это время понимать, что Лидочка — барышня, что через несколько лет она превратится в такую же богатую барыню, как те, которые приезжали заказывать платья и шляпки у мадам Адели, а что она, Нелли, — простая девочка, что она будет простой швеей. Она понимала, что если и прежде, когда она жила в их доме как подруга Лидочки, Лидия Павловна находила, что она не должна равнять себя с господами, то теперь, когда она проводит всю неделю ученицей модного магазина, прислужницей мадам Адели и Авдотьи Степановны, ей нельзя и думать прийти к Вязиным как гостья. Она была уверена, что все в доме будут обращаться с нею так, как обращались с дочерью кухарки, скажут ей несколько слов и отошлют ее на кухню. А это ей было бы очень неприятно именно в доме Вязиных, неприятно особенно со стороны Лидочки, которую она когда-то любила как сестру.
В эти длинные, скучные воскресенья Нелли в первый раз почувствовала сильное желание что-нибудь почитать. В доме Вязиных она читала часто, и чтение иногда интересовало ее, но она находила всегда, что без книги легко обойтись и что игрушки доставляют больше удовольствия. Теперь же она совсем не думала о куклах, но хорошая книга казалась ей такою чудною вещью, что она готова была отдать за нее все, что имела. К несчастью, этого всего было очень немного, да и все такие вещи — платья, платок, одеяло, башмаки и тому подобные, которые не вымениваются за книги. Деньги, данные Лидией Павловной, она издержала в первый же месяц своей жизни в магазине, частью на покупку себе разных необходимых вещей, частью на угощение подруг, которые беспрестанно приставали к ней, чтобы она купила то кофе, то булок, то чего-нибудь сладкого. Вероятно, желание Нелли иметь хорошую книгу так и осталось бы неисполненным, если бы ей не помог счастливый случай.
Раз как-то мадам Адель послала ее отнести платье к одной заказчице. Платье было небогатое, и потому магазинщица нашла, что не стоит посылать к ним кого-нибудь старше Нелли. Нелли, идя по указанному адресу во двор одного из самых больших петербургских домов, поднялась по довольно темной и грязной лестнице на четвертый этаж и робко позвонила в колокольчик. Ей отворила добродушная, опрятно одетая старушка и, узнав, что она пришла с платьем, ласковым голосом сказала ей:
— Барышни нет дома, она сейчас придет, пойдем, голубушка, я тебя проведу в ее комнату, ты там подождешь ее.
Нелли вошла вслед за старушкой в небольшую комнату, чисто, но небогато меблированную. У одной стены ее стояла кровать, покрытая серым байковым одеялом, у другой — небольшой диванчик, в простенке между двумя окнами письменный стол, на котором лежали книги и бумаги, в углу этажерка с книгами, комод, несколько плетеных стульев — вот и все. Внимание Нелли привлекли главным образом книги; как только старушка оставила ее одну, она тотчас подошла к столу и открыла одну из них. Нелли очень хотелось узнать, забыла ли она французский язык за те восемь месяцев, которые провела в магазине. Она попробовала читать и, к своему удовольствию, увидела, что понимает все. Это очень обрадовало ее: книга составляла продолжение какого-то рассказа, содержания которого она не знала, но ей все-таки приятно было читать и убеждаться с каждой фразой, что она почти ничего не позабыла. В книге описывалось какое-то происшествие, случившееся с одним военным; ей захотелось узнать, чем оно окончится, она села на диван и так погрузилась в чтение, что не замечала, как летело время. Вдруг над ухом ее раздался свежий, молодой голосок:
— Ах, милая, извините, что я заставила вас так долго ждать!
Нелли вздрогнула, покраснела, вскочила с места и с некоторым испугом взглянула на говорившую. Это была девушка лет двадцати или двадцати двух. Простенькое черное платье и гладкая, безыскусная прическа придавали миловидность ее некрасивому, но очень приятному лицу.
— А вы, кажется, читали без меня? — прибавила она добродушно, улыбаясь смущению Нелли. — Что это? Французская книга? Вы разве умеете по-французски? Где же вы выучились?
— Я всего восемь месяцев живу в магазине, — отвечала Нелли, краснея еще сильнее, — прежде я жила в доме у одной богатой госпожи и училась вместе с ее дочкой.
— Из богатого дома да вы попали в магазин? Я думаю, вам там очень трудно?
— Нет, ничего, я привыкаю; я сама хотела туда поступить.
— Сами? Отчего так?
— Да чтобы чему-нибудь научиться и потом жить своим трудом.
— В самом деле? Вы, должно быть, славная девочка! Нам надо с вами познакомиться! Вас как зовут?
— Елена.
— А меня Софья, по батюшке Ивановна. Я также тружусь, даю уроки и живу вместе с сестрой, которая служит на телеграфе. Ну, покажите, что за платье вы мне принесли, а пока я его примеряю, вы мне расскажите все про себя, хотите?
Нелли улыбнулась. Бесцеремонное, простое обращение ее новой знакомой очень понравилось ей, и, оправившись от первого смущения, она начала свободно разговаривать с ней. Целый час просидели они вместе. Софья Ивановна едва взглянула на себя в зеркало в новом платье и все свое внимание обратила на Нелли. В конце разговора решено было, что всякое воскресенье Нелли будет приходить в эту самую комнатку, а Софья Ивановна будет учить ее арифметике, географии, естественной истории и вообще всему, чему она захочет учиться, и будет ей давать книги для чтения. С этих пор для Нелли не было больше скучных воскресений. С утра отправлялась она к своей новой знакомой и целый день проводила в приятных и полезных занятиях: то читала она какие-нибудь интересные книги, то делала нетрудные письменные упражнения, то разговаривала с Софьей Ивановной и ее младшей сестрой, веселенькой, но очень неглупой молодой девушкой. В магазин Нелли возвращалась теперь обыкновенно с запасом книг для чтения на неделю. Книги эти доставляли девочке много удовольствия, но зато они часто мешали ее работе. По вечерам девочкам не позволяли сидеть с огнем долее как до девяти часов, и потому читать приходилось или рано утром, или урывками между делом. Нелли делала и то, и другое, но это оказалось неудобным.
От раннего вставанья у нее болела целый день голова, и она ходила такою вялою, сонною, что даже мадам Адель заметила это и сказала ей строгим голосом: «Пожалуйста, помни, что ты поступила ко мне в магазин работать, а не спать! Чего ты ходишь точно полусонная? Я попрошу Авдотью Степановну построже взыскивать с тебя!» Но Авдотью Степановну нечего было просить об этом. Раз она заметила, что Нелли, вместо того чтобы шить, читает какую-то книгу, лежащую у нее на коленях. Она подошла к девочке, схватила книгу и ударила ею Нелли по голове.
— Это что еще ты выдумала? — вскричала она. — Вместо того чтобы шить, читать? Что за ученая такая! Да если я когда-нибудь увижу у тебя в руках книгу в рабочее время, я книгу брошу в печку, а тебя так накажу, как ты и не ожидаешь. Иди-ка сюда, становись со своей работой передо мной, я тебя целый день с глаз не спущу, я тебя научу, как надо работать!
Нелли целый день проработала, стоя перед грозной Авдотьей Степановной, которая не переставала делать ей выговоры и ворчать на нее, а вечером опять повторила свою угрозу сжечь всякую книгу, какая попадется ей на глаза. Нелли знала, что она вполне способна исполнить эту угрозу, и потому решила не носить больше книг в магазин. С нетерпением стала она ждать воскресений, когда ей можно было и вдоволь начитаться, и отдохнуть в обществе двух милых, образованных девушек от тяжелой недельной работы и от грубой брани Авдотьи Степановны.
Но зато, по сравнению с этими воскресеньями, жизнь в магазине стала казаться ей тяжелее прежнего. Там, в этой уютной маленькой комнате, и Софья Ивановна, и сестра ее обращались с ней дружески, как с равной себе, здесь она должна была покорно исполнять приказания всех старших, безропотно выслушивать выговоры, брань, даже несправедливые. Там, если она сидела за книгой или за письмом лишние полчаса, у нее с участием спрашивали, не устала ли она, и предлагали ей другое занятие; здесь, когда она, просидев за работой три-четыре часа кряду, от утомления опускала руки и хотела отдохнуть несколько минут, Авдотья Степановна называла ее лентяйкой и грубым голосом приказывала ей опять браться за шитье. Нелли бралась за него, с трудом удерживая слезы, но зато по вечерам, когда подруги ее уже засыпали и никто не мог слышать ее, она часто горько плакала при мысли, что ей придется переносить эту жизнь еще больше пяти лет.
Раз в воскресенье Нелли, придя к своим знакомым, нашла их в сильных хлопотах. Накануне они получили известие, что отец их, живший в деревне в одной из отдаленных губерний, опасно болен и зовет их к себе. Обе девушки торопились устроить все свои дела, чтобы в тот же день выехать из Петербурга. Нелли помогала им собираться в дорогу и горько плакала, провожая их. Не ожидала бедная девочка, что ей так скоро приведется расстаться с единственными людьми, которые так хорошо обращались с ней, с которыми она чувствовала себя так приятно и привольно. Проводив сестер на Николаевскую железную дорогу, она печально возвратилась в магазин, и он показался ей как-то еще непривлекательнее, чем обыкновенно. Всю эту ночь она провела в слезах и самых грустных мыслях, а на другой день встала со страшной головною болью и опухшими от слез и бессонницы глазами. В это время в магазине было страшно много работы, так как приближалась Святая неделя, и мадам Адель набрала множество заказов. Мастериц и девочек будили в шесть часов утра и не пускали спать до двенадцати часов ночи. Авдотья Степановна была строже чем когда-нибудь, и сама мадам Адель часто приходила в мастерскую, торопила работниц и очень сердилась, если какая-нибудь работа не скоро оканчивалась. Нелли засадили за подрубливанье какой-то бесконечно длинной оборочки и строго-настрого приказали кончить сегодня же. Пальчики бедной девочки с трудом шевелились, глаза ее беспрестанно закрывались, и утомленная больная головка едва держалась на плечах. Услышав, что мадам Адель посылает одну из девочек прикупить какую-то ленточку, Нелли подошла к ней.
— Пожалуйста, мадам, — сказала она умоляющим голосом, — позвольте лучше мне сходить, у меня так сильно болит голова, что я совсем не могу шить.
— Ну, хорошо, иди, только, пожалуйста, скорей беги и аккуратней подбирай под образчик.
Нелли пошла в Гостиный двор. Был март месяц, стояла сырая погода, когда на улицах уже тает снег и всюду страшная грязь, а в воздухе еще чувствовался пронизывающий холод, иногда более неприятный, чем зимний мороз. Во всех лавках были толпы покупателей, и Нелли пришлось ходить часа полтора, прежде чем она могла купить то, что ей было нужно. Она вернулась в магазин с мокрыми ногами. Только что она вошла в комнату, как мадам Адель, не дав ей даже раздеться, погнала ее куда-то с большой картонкой отнести готовое платье. Идти пришлось очень далеко, и когда Нелли возвратилась в магазин, все девочки уже отобедали и сидели за работой. Нелли велели наскоро пообедать и сейчас же идти в мастерскую. Бесконечная оборочка, начатая девочкой поутру, опять была всунута ей в руки, и Авдотья Степановна строго-настрого велела ей работать как можно живее. Нелли взялась за шитье. Теперь глаза ее не слипались, как поутру, она даже совсем не хотела спать, только чувствовала легкую головную боль, да какую-то усталость во всех членах и небольшой озноб. Впрочем, озноб происходил, как она думала, от того, что ей не дали времени переменить чулки, а они были совершенно мокрые и сильно холодили ей ноги. В эту ночь Нелли спала, но спала как-то тревожно, ей все снились страшные сны, она беспрестанно просыпалась, и ее томила сильная жажда. На другой день она встала опять с такою же сильною головною болью, как накануне, и опять отпросилась сходить по поручению мадам Адели, так как сидеть за шитьем казалось ей невозможным, когда лоб ее трещал, а виски сдавливало в тисках. Когда она возвратилась, исполнив данное ей поручение, Авдотья Степановна встретила ее бранью:
— Ты, должно быть, нарочно шляешься, мерзкая девчонка, чтобы не кончать работы, которую я тебе дала! — накинулась она на бедную девочку. — Сегодня вечером нужно отнести платье барыне, а у тебя еще оборка не подрублена! Садись сейчас и шей, и если ты осмелишься встать с места, я тебе задам!
Нелли покорно села на свой табурет и взялась за иголку. Головная боль ее нисколько не унялась от прогулки на свежем воздухе, ее бросало то в жар, то в холод, ноги и руки ее болели, точно разломанные. Подруги заметили, что она ужасно бледна, и спросили, что с ней.
— Ничего, — отвечала Нелли и продолжала шить, как-то машинально водя взад и вперед иголкой. За обедом она ничего не ела и, пока другие обедали, сидела молча в углу, прислонив к стене свою больную голову. Она с трудом перешла из кухни в мастерскую, но не посмела сказать Авдотье Степановне о свой болезни и продолжала шить, пока наконец не подрубила всю бесконечную оборку. В глазах ее рябило, руки ее дрожали, она работала как-то бессознательно и сама не видела, в какую сторону идут ее стежки. Когда она поднесла свою оконченную работу Авдотье Степановне, та даже вскочила с места от гнева и ужаса:
— Что ты наделала, негодница! — закричала она задыхающимся голосом. — Ты перепортила всю работу! Это ты мне на зло, дрянная девчонка! Я тебя!..
Нелли была бледна. Она хотела что-то сказать и не могла, хотела закричать, голос замер в ее груди, она пошатнулась, дико взглянула на Авдотью Степановну и вдруг упала на пол.
Авдотья Степановна страшно перепугалась. Все мастерицы и ученицы повскакали со своих мест и окружили Нелли. Бедная девочка лежала без чувств на полу. Ее облили водой, положили на постель, она пришла в себя, но была так слаба, что не могла держаться на ногах. Авдотья Степановна сама раздела ее, уложила, бережно укрыла и не велела ей вставать до самого вечера. Все думали, что Нелли заболела от усиленной работы последних дней, что ей стоит только хорошенько отдохнуть, и она выздоровеет. Но не тут-то было, к ночи девочке сделалось не лучше, а напротив, хуже, она металась на постели, стонала и бредила. На другое утро мадам Адель послала за доктором. Он осмотрел внимательно Нелли и потом сказал хозяйке магазина:
— У девочки горячка, я бы советовал вам поскорее отправить ее в больницу, болезнь опасная и может быть заразительная.
Мадам Адель немедленно исполнила приказание доктора. Держать больную в мастерской, да еще перед праздником, было для нее слишком неудобно, и она тотчас по отъезде доктора поручила одной из старших мастериц свезти Нелли в ближайшую больницу. Нелли ничего этого не видела и не чувствовала. Она была в совершенном беспамятстве. Она не слышала, как мадам Адель запрещала девочкам подходить к ней и как бедная Варя, заливаясь слезами, просила позволения хотя еще разок взглянуть на свою милую Лену; она не чувствовала как ее закутали, как мастерица взяла ее на руки и повезла на тряском извозчике в больницу. В двух больницах не было свободных кроватей, и Нелли не могли принять; наконец, в третьей ее согласились оставить. И в больнице девочка не скоро пришла в себя.
Когда сознание возвратилось к ней, она увидела, что лежит на кровати, покрытой толстым серым одеялом, она почувствовала, что на голову ее положено что-то холодное, взглянула вокруг и заметила длинный ряд кроватей, какую-то большую неизвестную ей комнату, тускло освещенную лампою, каких-то незнакомых женщин, которые ходили взад и вперед. Бедная девочка никак не могла понять, где она и что с ней. Она хотела привстать, голова ее казалась такою тяжелой, что невозможно было поднять ее, хотела крикнуть, но вместо того издала только очень слабый звук; этот звук услышала, однако, одна из незнакомых женщин, проходивших мимо. Она тотчас подошла к Нелли.
— Ну что, малютка, — проговорила она добродушным голосом. — Очнулась? Как ты себя чувствуешь?
— Где я? — слабым голосом спросила Нелли.
— Где? Да в больнице, дружочек, вот теперь, даст Бог, поправишься, а было тебе очень плохо.
Нелли вдруг почему-то вспомнилась оборочка, за которую ругала ее Авдотья Степановна.
— Пустите меня, — заговорила она слабым, но торопливым голосом. — Я еще не кончила работу… Авдотья Степановна придет… Прибьет.
— Господь с тобой, бедняжечка, — ласково сказала женщина, — никто тебя не будет бить; какая там работа, закрой глазки да попробуй заснуть, это будет для тебя всего лучше!
Добрая женщина поправила подушку Нелли, сняла с головы ее холодный компресс, бережно укрыла девочку и, еще раз повторив «Ну засыпай, спи себе спокойно!» — отошла к другим больным.
Нелли была страшно слаба. Так слаба, что она никак не могла собраться с мыслями и понять окружающие ее предметы. Слова доброй женщины «засыпай, спи» казались ей каким-то грозным приказанием, которого она не смела ослушаться. Она закрыла глаза и через несколько минут действительно заснула, но таким крепким сном, какого она давно не испытывала. Когда она проснулась, был уже день. Она чувствовала себя как-то бодрее и лучше, чем ночью, и хотя все еще не могла поднять ни головы, ни руки, но зато при некотором усилии мысли вспомнила, что заболела в магазине за несколько дней перед Святой, и сообразила, что ее, вероятно, отправили в больницу, где она лежит и теперь. Она огляделась вокруг. Комната, где она лежала, была большая, светлая, высокая; в ней, кроме нее, помещалось еще несколько больных женщин; из них одни неподвижно лежали на кроватях под такими же серыми байковыми одеялами, как то, которое закрывало ее, другие полусидели, прислонясь к подушкам, и некоторые, наконец, совсем сидели, спустив ноги на пол и разговаривая друг с другом. На этих последних были надеты какие-то серые полосатые блузы и очень некрасивые чепчики. Нелли засмотрелась на эти странные чепчики и не заметила, как к ней подошла та же женщина, которая говорила с нею ночью.
— Ну что, малютка, — сказала она весело, — послушалась меня, выспалась, теперь ведь лучше, не правда ли?
— Да, благодарю вас, — отвечала Нелли.
— Ну, и превосходно, лежи смирно, не раскрывайся, сейчас придет доктор.
Действительно, через несколько минут в комнату вошел доктор. Он стал обходить всех больных, расспрашивал, щупал их, прописывал им лекарства и отдавал приказания фельдшеру, сопровождавшему его, и сиделкам, тем незнакомым женщинам, которых Нелли видела ночью.
Когда доктор подошел к кровати девочки, лицо его ясно выразило удовольствие.
— Ну, тут лучше, — сказал он довольным голосом, — это хорошо; смотри же только, девочка, будь умница, принимай лекарства, слушайся, что тебе будут приказывать, и ты скоро выздоровеешь. А я уж думал, — обратился он к стоявшей подле сиделке, — что нам придется хоронить ее, здоровая натура, нечего сказать.
Слова доктора испугали Нелли. Она никак не воображала, что была так сильно больна, что ей грозила даже смерть!
Можно себе представить, с каким послушанием стала она исполнять все предписания доктора, все приказания сиделки! Впрочем, исполнять ей, в сущности, приходилось немного: ей давали раза четыре в день какое-то вовсе не противное лекарство, заставляли ее проглатывать по нескольку ложек то молока, то какого-то очень невкусного бульона и приказывали ей лежать совершенно спокойно и как можно больше спать. Нелли действительно очень много спала и днем, и ночью, только ее часто будили днем громкие разговоры выздоравливающих и ссоры их с сиделками, ночью стоны и крики тяжелых больных.
Через неделю Нелли оправилась настолько, что могла без помощи сиделки переворачиваться с боку на бок и даже немножко приподниматься на постели, могла есть без всякого принуждения, даже с большим аппетитом, спала спокойно по ночам, а днем присматривалась и прислушивалась ко всему, что делалось и говорилось вокруг нее. Сначала это заинтересовало ее. Она с любопытством рассматривала больных, находившихся в одной с нею комнате. Все это были уже взрослые женщины и девушки. Некоторые из них лежали в тяжелой болезни на постелях и только стонами да оханьями подавали признаки жизни. Большая же часть уже выздоравливала.
Выздоравливающие все были знакомы между собой, все разговаривали друг с другом, иногда дружески и весело, но чаще сердито, даже с бранью. Особенно две старухи скоро надоели Нелли: они не могли жить друг без друга, беспрестанно сходились вместе, но после нескольких минут мирного разговора обыкновенно начинали браниться и кричать так, что сиделки с трудом могли успокоить их. Первые дни Нелли пробовала от нечего делать прислушиваться к разговорам больных, но они говорили по большей части о своих собственных делах, которых Нелли не знала: иногда они даже нарочно понижали голос, чтобы она их не слышала и раз даже заметили ей: «Ну, тебе тут нечего слушать, голубушка, это до тебя не касается». Нелли и самой скоро надоела болтовня всех этих женщин, и она стала сильно скучать. Для нее началось время выздоровления.
Время это можно назвать одним из самых приятных в жизни для больного, окруженного любящими родными и друзьями, с участием следящими за каждым улучшением в его положении, заботливо старающимися развлечь, рассеять его, вознаградить его за все лишения, какие он принужден терпеть вследствие своей болезни; но для одинокого больного, не имеющего ни друзей, ни родных, время это страшно тяжело. Таким тяжелым было оно и для Нелли. Хотя она лежала в комнате, где, кроме нее, было человек двадцать женщин, но она была все равно что одна. Почти все эти женщины относились к ней ласково, когда им приходилось заговорить с ней, но это случалось очень редко; по большей части они не обращали на нее никакого внимания, занятые или своими собственными болезнями, или своими разговорами. Сиделки были очень добры к ней, но на их руках лежало много дел, им некогда было увеселять больных разговорами; они давали Нелли в назначенные часы лекарство, приносили ей пищу и питье и затем только мимоходом обращались к ней с каким-нибудь вопросом или замечанием.
Целые дни Нелли лежала на постели одна, молча, без всякого занятия. Она была так слаба, что не могла не только вставать, но даже сидеть, и часто приходило ей в голову, какое было бы счастье, если бы вдруг к ней пришла Софья Ивановна или кто-нибудь другой, такой же умный и добрый, и поговорил бы с нею, и порассказал бы ей что-нибудь хорошенькое или хоть просто приласкал бы ее, порадовался бы, что вот она была так опасно больна, а теперь выздоравливает.
Особенно тяжелы были для нее часы, назначенные в больнице для приема посетителей. В это время почти ко всем больным приходили родные или знакомые, приносили им чаю, булок, рассказывали им разные семейные новости, просили их хорошенько беречь себя, чтобы поскорей выйти из больницы. К одной Нелли никто никогда не приходил.
«Бедная я, заброшенная девочка», — думалось ей иногда в эти минуты, и горячие слезы ее капали на жесткую больничную подушку; у всех есть какие-нибудь родные, всех кто-нибудь да любит, только у меня никого нет, меня одну некому любить! Если бы я умерла здесь, никто не поплакал бы обо мне, никто бы меня не пожалел. Для всех я чужая! Варя говорила мне, что любит меня, а теперь она даже ни разу не пришла проведать, жива ли я! Верно, ей не велят ходить ко мне, а она такая робкая, побоится прийти без спросу! Другие девочки тогда только и помнили обо мне, когда я была здорова да играла и смеялась с ними, а теперь им и дела нет до меня! Уж лучше бы я умерла, чем жить на свете такой сиротой безродной!
В один день эти печальные мысли особенно сильно мучили Нелли. Она не скрывала своих слез, зная, что все больные заняты в это время со своими гостями и никто не обратит на нее внимания. Вдруг она сквозь слезы заметила, что кто-то подошел к ней и стоит над нею. Она подняла глаза и увидела перед собою даму в богатом черном платье, с состраданием глядевшую на нее. Нелли и прежде видала в больнице эту даму: она несколько раз приходила к одной из больных женщин, приносила ей чай и булки и подолгу сидела с нею. Нелли сконфузилась, что посторонние увидели ее слезы, и поспешила отереть их. Дама присела на край ее постели и спросила у нее кротким, ласковым голосом:
— О чем ты плачешь, душенька, болит у тебя что-нибудь?
— Нет, ничего, — смущенно отвечала девочка.
— Так не обидел ли тебя здесь кто-нибудь? Скажи мне, милочка, я за тебя заступлюсь.
Кроткий голос дамы вызвал новый поток слез из глаз Нелли.
— Ах, нет, — вскричала она рыдая, — меня некому обижать, я одна, совсем одна на свете!
— Бедная девочка! — проговорила дама еще более нежным голосом, гладя Нелли по голове своею рукою, украшенною богатыми кольцами. — Бедная девочка! Разве у тебя нет ни отца, ни матери?
— Нет, они умерли, когда я была еще совсем маленькая.
— И родных никаких нет? Где же ты жила до сих пор?
— В магазине, я училась шить.
— Ну, полно, не плачь, милая! Ты скоро выздоровеешь и тогда опять вернешься к своим подругам и не будешь одна. А пока ты здесь, я буду навещать тебя, хочешь? Я приходила здесь к одной больной женщине, но она выздоравливает, скоро уйдет отсюда, и тогда я буду ходить к тебе. Это тебе будет приятно?
При тех печальных мыслях, которые бродили в голове Нелли, голос сострадательной дамы показался ей голосом какого-то ангела. Вместо всякого ответа она схватила нежную руку, ласкавшую ее, и в порыве благодарности прижала к губам своим. Это, видимо, тронуло даму, она наклонилась, поцеловала Нелли в лоб и ласково сказала ей:
— Ну смотри же, жди меня, малютка!
С этих пор Нелли не приходилось скучать в часы, назначенные для приема посетителей. Анна Матвеевна Ленская — так звали богатую даму, обратившую на нее свое внимание, — приезжала к ней аккуратно всякий раз. Она привозила девочке чаю, булок, разных гостинцев, картинки, книги, сидела с ней по целым часам. Она ее утешала и ободряла, расспрашивала о ее прежней жизни и сама рассказывала ей разные случаи из своего собственного детства и из детской жизни своих знакомых.
Сначала Нелли несколько конфузилась богатой посетительницы, но через два-три свидания она привыкла к ней, свободно болтала с нею, поверяла ей свои мысли и чувства. И Боже мой, с каким нетерпением, с каким лихорадочным волнением ожидала Нелли этих свиданий! На долю бедной девочки досталось мало ласк в жизни, и потому-то она так ценила их. Кроткое, доброе обращение Анны Матвеевны, ее внимательность, ее участие совершенно пленили сердце Нелли. Она привязалась к своей посетительнице с каким-то восторженным чувством благодарности. Она ждала ее всегда с таким нетерпением, так волновалась, если та опаздывала на какие-нибудь полчаса, что даже сиделка заметила это и советовала ей быть поспокойнее, чтобы опять не расхвораться.
Пока не было Анны Матвеевны, Нелли вспоминала все малейшие подробности их разговоров или придумывала, что скажет ей при следующем свидании, — и это разгоняло ее скуку и позволяло ей терпеливо переносить часы уединения. Анна Матвеевна, со своей стороны, кажется, полюбила Нелли. Она уже не только с состраданием, но и с нежностью глядела на нее; ее, видимо, радовало улучшение в здоровье девочки, ее трогало искреннее, непринужденное выражение благодарности Нелли. Когда больная в первый раз встала с постели и сделала несколько шагов навстречу ей, она обрадовалась, будто сама получила облегчение от болезни; а когда однажды, при приходе ее, Нелли пожаловалась на жар и головную боль, она так встревожилась, что в тот же вечер и на другое утро присылала узнать, лучше ли больной.
Раз, когда Нелли стала уже настолько поправляться, что могла, хотя слабыми шагами, ходить по комнате, ей сказали, что в больницу приходила девушка из магазина узнать, как ее здоровье, и просила, если только можно, поскорее отпустить ее домой. Известие это опечалило Нелли. Она была еще так слаба, что мысль о тяжелой трудовой жизни пугала ее. Хотя в больнице она получала нероскошное содержание, но все-таки сравнительно с тою пищею и тем помещением, какие она имела у мадам Адели, оно казалось ей превосходным. Даже игры и веселья, болтовня с подругами не привлекали ее. Она чувствовала, что не может еще быть такою бодрою и живою, как до болезни, и знала, что ученицы мадам Адели не сумеют снисходительно отнестись к ее слабости, что они или будут смеяться над ней, или совсем отвернутся от нее. Гораздо приятнее их шумной веселости казались ей тихие разговоры с Анной Матвеевной или просто одинокое лежанье на постели с своими собственными мыслями в голове.
Она так задумалась над всем этим, что не заметила, как настал час свиданий и как Анна Матвеевна вошла в комнату. В первый раз такое случилось, что она не ждала нетерпеливо свою посетительницу, и та даже испугалась, увидя, как неподвижно, с каким грустным, бледным личиком сидит Нелли на своей кроватке.
— Леночка, милая, что с тобой, — вскричала она, подходя ближе, — ты опять больна?
— Ах, нет, ничего, я не больна, право, нисколько не больна! — отвечала Нелли, и румянец разлился по ее лицу, и глаза ее засветились радостью при виде дорогой гостьи.
— Но что ж с тобой случилось? Отчего ты была такая печальная, когда я вошла.
— Так, ничего, не спрашивайте, душенька, Анна Матвеевна, мне стыдно сказать, я такая глупая!
Но Анна Матвеевна продолжала расспрашивать — ей непременно хотелось узнать причину грусти девочки и, наконец, Нелли, краснея и запинаясь, призналась ей, что ее пугает мысль о возвращении к мадам Адели, что в больнице ей гораздо лучше, чем в магазине.
— Бедная девочка! — проговорила Анна Матвеевна, лаская Нелли. — Я помню, что ты мне рассказывала о своей жизни: в магазине действительно тебе, должно быть, тяжело!
Она замолчала и о чем-то задумалась. Нелли также ничего не говорила; печальные мысли, рассеянные приходом Анны Матвеевны, опять наполнили ее голову.
Вдруг Анна Матвеевна прервала молчание.
— Леночка! — сказала она. — Я хочу тебе предложить одну вещь, но эта вещь очень серьезная, слушай меня внимательно.
Нелли вся превратилась в слух.
— Вот, видишь ли, милая моя, ты мне говорила, что ты сирота, что тебе некого любить на свете и что тебя никто не любит. Я такая же одинокая, как ты; у меня был муж, было трое детей, все они умерли, и теперь мне так же, как тебе, некого любить на свете. Леночка, хочешь, я буду твоею матерью, буду любить тебя как дочь, и ты меня люби. Скажи, хочешь ли этого?
Нелли не верила своим ушам — она смотрела на Анну Матвеевну с удивлением, почти с испугом; ей казалось, что она видит всё это во сне. Как! Ей, ничтожной, заброшенной девочке, предлагают сделаться дочерью такой доброй, такой умной, такой богатой дамы и еще спрашивают, хочет ли она?..
Анна Матвеевна видела ее волнение, видела, что она не в состоянии говорить, и потому, не ожидая ее ответа, обняла ее, прислонила головку ее к своему плечу и продолжала:
— Я хорошо узнала тебя во время твоей болезни, ты с первого же раза понравилась мне. Я вижу, что ты умеешь многое понимать и, главное, умеешь чувствовать, а это по мне всего важнее. Если ты полюбишь меня, я буду делать для тебя все, что сделала бы для своей родной дочери. Я богата, я дам тебе хорошее образование, тебе не нужно будет жить в магазине и работать, у тебя будет все нужное, и даже больше. Скажи же, можешь ли ты меня полюбить, как дочери любят своих матерей? Скажи только правду, милая, я знаю, ты честная девочка, ты не обманываешь.
— Анна Матвеевна! — вскричала Нелли с волнением, опуская головку так низко, что она почти касалась колен ее посетительницы. — Анна Матвеевна, я не знаю, как должны дочери любить своих матерей, моя мать умерла, когда я была совсем маленькой… Но я вас люблю… Очень люблю… Что вы говорите… Это такое счастье… Только я не знаю… Мне страшно.
Анна Матвеевна подняла голову девочки и нежно поцеловала ее.
— Чего же страшно, милая, — весело сказала она. — Я уже давно думала о том, что теперь сказала тебе. Мне давно хотелось заменить кем-нибудь мою умершую Сонечку. А ты даже лицом несколько напоминаешь ее! У нее были такие же темные, блестящие глазки, такие же мягкие, темные волоски… Ну, что же, Леночка, назови меня мамой, как она меня называла!
— Мама! — вскричала Нелли и с истерическим рыданием бросилась на шею к Анне Матвеевне.
Анна Матвеевна испугалась волнения девочки. Она бережно уложила ее на постель, несколько раз нежно поцеловала и старалась говорить с ней веселым, ободряющим голосом, чтобы успокоить ее. Через несколько минут Нелли действительно успокоилась. Она перестала рыдать, она даже улыбалась словам и обещаниям Анны Матвеевны, но все-таки она не могла прийти вполне в себя, не могла ясно осознать, как важны для нее эти минуты, в которые решалась судьба всей ее жизни.
Только поздно вечером, когда все больные уже легли спать, когда в комнате все стихло и смолкло, Нелли в состоянии была спокойно обдумать свое положение. Мысли толпой роились в ее голове — то были по большей части приятные мысли. Боже мой, как все переменилось, и как скоро! Давно ли, лежа на этой самой постели, она оплакивала свое одиночество, она считала себя самой несчастной, всеми покинутой девочкой в свете, и вдруг теперь она нашла мать, добрую, нежную мать, которая хочет от нее только одного — любви. Давно ли она с таким ужасом представляла себе жизнь в магазине, со всеми ее трудами, неприятностями и лишениями, и вдруг теперь ей говорят, что ей совсем не нужно будет трудиться, что она сделается дочерью богатой госпожи, что ей не придется никогда более слышать грубой брани Авдотьи Степановны. Правда, прежде она сама мечтала о трудовой жизни, о возможности самой себе зарабатывать хлеб; она говорила, что никогда больше не станет жить ни у кого из милости. Но тогда она не знала Анны Матвеевны, она думала, что все богатые люди похожи на Вязиных и на их знакомых, а теперь… Сердце Нелли несколько сжалось, когда она подумала, что, может быть, поступает дурно, что, может быть, лучше было бы, если бы она продолжала, как начала, трудиться и приготовлять себе в будущем самостоятельную жизнь, что это не мешало бы ей любить Анну Матвеевну и быть любимой ею. Но тут ей представилось, с одной стороны, пять длинных тяжелых лет ученья в магазине, а с другой — та спокойная, веселая жизнь, какую сулила ей новая покровительница, — и она постаралась отогнать от себя всякие сомнения, всякие печальные мысли и вся отдалась мечтам о том, как она будет дочерью Анны Матвеевны. На следующее свидание с нею Анна Матвеевна приехала с целою корзиною разных гостинцев и подарков, которыми она хотела, как сама говорила, потешить свою милую дочку. Нелли радовалась, но еще больше конфузилась, принимая подарки, ей как-то неловко было думать, что Анна Матвеевна так заботится о ней, тогда как она ничего для нее не сделала, да и не может сделать. Когда все принесенные вещи были перебраны и пересмотрены, Анна Матвеевна сказала:
— Ну, Леночка, я ведь эти дни много о тебе думала и даже хлопотала: я была у твоей мадам Адели и устроила дело так, что она не потребует тебя больше к себе в магазин. Потом я съездила к вашему здешнему доктору и просила у него позволения теперь же взять тебя отсюда. Но он это решительно запретил. Он находит, что тебе можно выехать не раньше, как через неделю или дней через десять. Ну, это не беда. Через неделю — первое мая, и мы можем скоро ехать прямо ко мне в деревню. Тебе нужно пожить на чистом воздухе после такой сильной болезни. А пока я займусь твоим приданым.
— Приданым? — с удивлением спросила Нелли. — Каким?
— Каким, милая? Да неужели ты думаешь всю жизнь ходить в этой уродливой больничной блузке? Я хочу, чтобы у тебя был наряд не хуже, чем у других девочек твоих лет. Завтра придет к тебе портниха снять с тебя мерку, и ты увидишь, какой франтихой ты у меня будешь.
Нелли, тронутая не столько щедростью Анны Матвеевны, сколько ее нежною заботливостью, поцеловала руку ее со слезами благодарности на глазах.
Через две недели Нелли действительно уехала в деревню вместе со своей новой благодетельницей. Деревня эта, расположенная в живописной местности, на берегу Днепра, была прелестным уголком; для Нелли же она казалась земным раем. Небольшой, но уютный господский домик, огромный тенистый сад, рощи, луга, поля, крутой берег величественной реки — все очаровывало девочку, все это приводило ее в восторг. Здоровье ее, благодаря чистому, свежему воздуху и, главное, благодаря материнским заботам Анны Матвеевны, быстро поправлялось, и в половине июня румянец горел на щечках ярче, чем когда-нибудь, и бегала она так же резво, как прежняя Аленушка. Она целые дни проводила со своей maman, так называла она Анну Матвеевну, и даже спала в одной с нею комнате. Они вместе читали, вместе работали, вместе гуляли, вместе купались, вместе ходили присматривать за хозяйством — одним словом, всюду были неразлучны. Хотя Нелли уже исполнилось четырнадцать лет, но она была такого маленького роста, что казалась лет одиннадцати-двенадцати, не больше, и Анна Матвеевна обращалась с ней как с совершенно маленьким ребенком. Она сама причесывала ей волосы, смотрела за ее туалетом, не пускала ее никуда гулять одну, беспокоилась о ней, если она хоть на четверть часа отходила от нее. Нелли, привыкшую в магазине жить без такого внимательного надзора и свободно ходить без всяких провожатых по улицам Петербурга, иногда смешила, иногда даже немножко раздражала такая излишняя заботливость Анны Матвеевны, но она упрекала себя за подобные чувства как за неблагодарность.
Раз как-то, когда Анна Матвеевна занялась разговором с одним господином, пришедшим к ней по делу, Нелли незаметно для нее проскользнула в сад и забралась в самую чащу его. Вечер был прелестный. Солнце клонилось к закату, легкий ветерок едва шевелил листья деревьев, разнося благоухание цветов и свежей, только что скошенной травы, на небе подымались легкие облачка, то золотистого, то пурпурового цвета. Нелли села на скамейку на маленьком пригорке, откуда глазам ее открывался вид на далекую окрестность, и задумалась. Все вокруг было так дивно хорошо и на душе ее было столько радости и спокойствия, что глаза ее как-то невольно наполнялись слезами счастья, а руки складывались точно на молитву. Она просидела с полчаса неподвижно на одном месте; если бы кто-нибудь спросил у нее, о чем она думает, она ответила бы: «Ни о чем, мне так хорошо». И действительно, ей было так хорошо, что она не замечала времени, не замечала, что солнышко уж село и заря зарумянила запад. Вдруг она услышала в саду поспешные шаги нескольких человек и свое имя, произнесенное несколько раз разными голосами. Она испугалась, быстро сбежала с пригорка и на повороте аллеи наткнулась на горничную.
— Ах, Боже мой, барышня, — вскричала та взволнованным голосом, — насилу-то вас нашла! Где это вы скрывались? Барыня так беспокоятся, они разослали всю прислугу вас искать!
— Да разве что-нибудь случилось?
— Ничего не случилось, только об вас барыня тревожатся, где вы.
Нелли пустилась бежать по направлению к дому. На балконе стояла Анна Матвеевна, бледная, взволнованная.
Увидев Нелли, она испустила крик радости.
— Где ты была, дитя мое, — спрашивала она, заключая девочку в свои объятия. — Я так страшно беспокоилась о тебе.
— Да нигде, maman, я только вышла погулять в сад, пока вы говорили с тем господином. Вечер такой чудный, в саду так хорошо, я никак не думала, что вы будете искать меня.
— Леночка, ты, верно, совсем меня не любишь! — печально проговорила Анна Матвеевна. — Ты могла там весело гулять, когда я здесь так тревожилась о тебе.
— Да о чем же было тревожиться, maman, — возразила Нелли с едва заметной улыбкой, — ведь я не маленькая, мне уж четырнадцать лет, я в Петербурге поздно вечером ходила одна по улицам, и ничего со мной не случалось; что же может случиться здесь в саду, подле самого дома?
Анна Матвеевна ничего не отвечала, она опустилась на стул, закрыла глаза рукой, и Нелли увидела, что слезы текли по ее щекам.
— Maman, душечка, что с вами, о чем вы плачете, если я виновата, простите меня, но, милая, не плачьте, не огорчайтесь! — вскричала испуганная девочка, бросаясь на колени перед Анной Матвеевной и покрывая поцелуями ее руку.
— Леночка, — печально произнесла мать, — мне кажется, что ты совсем меня не любишь, тебе со мной скучно, ты смеешься над моею заботливостью о тебе!
Долго пришлось Леночке уверять свою благодетельницу, что она ошибается, долго пришлось ей нежными ласками доказывать свою любовь и много раз повторять обещание никогда, никогда больше не причинять такой тревоги своей maman, пока наконец лицо Анны Матвеевны прояснилось и она опять пришла в свое прежнее расположение духа.
Сцена эта сильно взволновала Нелли. С одной стороны, ей казалось, что она нисколько не была виновата, погуляв полчасика одна в саду, с другой стороны, она вспоминала слезы Анны Матвеевны и упрекала себя и мысленно называла себя разными бранными словами за то, что могла причинить ей горе. «Никогда не думала я, — говорила она сама себе, — лежа в тот вечер в своей хорошенькой уютной кроватке рядом с кроватью Анны Матвеевны, что я могу быть такою злой, неблагодарной. Как много делает она для меня каждый день, каждую минуту, я ничем, ничем не могу вознаградить ее за все ее благодеяния, а я еще причиняю ей горе. Я не стою той жизни, какую веду здесь; таким дурным девочкам, как я, нужно всегда жить с такими, как Авдотья Степановна, а не с доброю, милою maman… Да ведь, впрочем, я не хотела сделать зла… Все равно, все-таки я гадкая, злая, негодная!..»
И с такими упреками себе заснула девочка, в первый раз невесело с тех пор, как она приехала в деревню.
После этого дня Нелли буквально ни на шаг не отходила от Анны Матвеевны. Иногда ей очень хотелось побегать в саду, вместо того чтобы чинно сидеть и разговаривать на балконе, иногда ее тянуло дальше сада, ей хотелось пройтись по рощам и лесам, видневшимся из окон, хотелось переехать реку и заглянуть, что Сделается в деревеньках, расположенных на другом берегу ее и напоминавших ей ее детство, но она не смела даже выражать этих желаний, чтобы опять не оказаться неблагодарной. Несмотря на эти легкие стеснения, она все-таки была счастлива, так счастлива, как никогда. После лишений, какие она испытывала в магазине, она живо чувствовала все удобства обеспеченной, богатой жизни. Время ее было приятно занято то чтением разных интересных книг, купленных для нее Анною Матвеевною, то легкими женскими работами, то прогулками, то тихими, задушевными разговорами. Вся прислуга в доме, видя любовь Анны Матвеевны к ее воспитаннице, всеми силами старалась угождать Нелли и иногда даже смущала ее своею излишнею предупредительностью. Одним словом, в это лето Нелли вполне отдохнула от всех невзгод своей прежней жизни и на вопрос своей благодетельницы: «Счастлива ли ты?» — она, не задумываясь, отвечала:
— Да, я счастлива, мне хорошо, — и немножко подумавши, про себя прибавила: — Я, кажется, почти совсем счастлива.
В сентябре месяце Анна Матвеевна со своей воспитанницей опять возвратилась в Петербург. У Анны Матвеевны был свой дом на одной из чистых, но не шумных улиц Петербурга, и в этом доме она занимала просторную, красивую, богато отделанную квартиру. Для Нелли отведена была комнатка рядом с ее спальней, такая уютная, чистенькая, веселенькая и хорошенькая комнатка, что девочка не могла удержаться от радостного восклицания при входе в нее.
— Я рада, что твоя комната так понравилась тебе, дружок, — сказала Анна Матвеевна, стоявшая подле нее. — Но я надеюсь, что ты не будешь целые дни сидеть в ней, что ты не захочешь оставлять меня одну.
Нелли обещала уходить в свою комнату только тогда, когда этого пожелает ее maman, и та, совершенно успокоенная, нежно поцеловала девочку.
Нелли тотчас по приезде в Петербург очень хотелось сходить в магазин мадам Адели, повидаться со своими прежними подругами. Она сказала об этом Анне Матвеевне.
— Полно, душенька, — отвечала ей та, — что за компания для тебя девочки из магазина! Мне бы хотелось, чтобы ты забыла свою прежнюю, гадкую жизнь, а ты беспрестанно вспоминаешь ее!
— Да, это выходит как-то неловко, maman, мне бы так сильно хотелось хоть раз повидаться с девочками, особенно с бедненькой Варей; ей, я думаю, опять стало худо без меня.
— В таком случае, — с неудовольствием сказала Анна Матвеевна, — поедем туда вместе, я закажу тебе платье у мадам Адели.
— Ах, нет, maman, девочки подумают, что я нарочно приехала хвастаться перед ними, я бы хотела побывать у них так, попросту, как подруга.
— Это невозможно, дружок, если тебе так скучно сидеть со мной, старухой, так непременно хочется компании помоложе, ну что ж — мы поищем тебе подруг, только, конечно, не в магазине.
Нелли огорчилась, она опять совершенно невольно оскорбила свою благодетельницу, и, кроме того, ей грустно было думать, что она не смеет повидаться с подругами, которые могли подумать, что теперь она их презирает, что она гордится своим богатством. На самом же деле она и не думала гордиться. Она очень хорошо понимала, что все те красивые, роскошные вещи, которые дарила ей Анна Матвеевна, не ей принадлежат, что она ничем не заслужила их и что они могут быть так же легко отняты от нее, как легко достаются ей. Иногда ей даже стыдно становилось разъезжать в богатом наряде, в щегольском экипаже Анны Матвеевны, ей все казалось, что она не на месте, ей вспоминалась поговорка, часто слышанная ею в магазине: «ворона в павлиньих перьях», и ей от души хотелось сбросить с себя все эти дорогие, не принадлежащие ей украшения. Иногда ей казалось, что все прохожие на улице, все гости, приезжавшие к Анне Матвеевне, смеются над ней, что кто-нибудь подойдет к ней да и скажет: «Поди-ка ты прочь отсюда, здесь совсем не твое место». Страх этот был, конечно, совершенно неоснователен, но Нелли не могла отделаться от него, и потому в ее обращении стала замечаться какая-то робость и застенчивость. Она неохотно выезжала в гости, держалась всегда в стороне, ни с кем не заговаривала первая и не сближалась ни с одной из взрослых девиц или даже девочек одних с собою лет. Анне Матвеевне нравилась такая скромность ее воспитанницы, она охотно возила Нелли и в театры, и к своим знакомым, но ей приятно было видеть, что девочка более всего любит сидеть дома и ни с кем особенно не дружится: она объясняла это тем, что Нелли сильно привязалась к ней и ни с кем не чувствует себя так хорошо, как с нею.
В Петербурге они были так же неразлучны, как в деревне. Нелли позволялось уходить в свою комнату только в одиннадцать часов вечера, чтобы ложиться спать; все остальное время она проводила около maman. С осени к ней начали ходить учителя разных наук и учительницы иностранных языков. Она брала все уроки в столовой в присутствии Анны Матвеевны, которая самым старательным образом следила за всеми ее занятиями. Она выбирала книги для ее чтения, назначала ей, в какой час заниматься тем или другим, просматривала ее тетради переводов и сочинений, начинала для нее ту работу, какой хотела, чтобы она занималась.
В числе учителей был приглашен, между прочим, учитель музыки. Нелли до тех пор никогда не училась на фортепьяно и не чувствовала ни малейшей охоты начинать. С первых же уроков оказалось, что у нее очень плохие музыкальные способности. Она стала просить у Анны Матвеевны позволения бросить музыку, но Анна Матвеевна и слышать об этом не хотела.
— Как это можно, — говорила она, — все образованные девицы играют на фортепьяно, я не хочу, чтобы моя Леночка была хуже других! Постарайся, если ты меня любишь и хочешь сделать мне удовольствие, ты выучишься играть.
Нелли охотнее готова была бы каким-нибудь другим способом доставить удовольствие своей благодетельнице, чем просиживать по три часа в день за фортепьяно, но Анна Матвеевна так настоятельно требовала этого, что она покорилась. Ей было бы приятнее в это время сделать что-нибудь собственно для Анны Матвеевны; ее мучила мысль, что она должна без всякой пользы для себя скучать за фортепьяно, невольно раздирать уши maman своими гаммами и этюдами, и потом еще чувствовать к ней благодарность за то, что она соглашается ради нее переносить эту неприятность. Боязнь оказаться неблагодарной постоянно преследовала ее и делала для нее самое чувство благодарности тяжелым, мешала ей совершенно свободно и непринужденно относиться к Анне Матвеевне.
Когда она училась у Софьи Ивановны, из всех наук ее более всего интересовала естественная история. Она зачитывалась описаниями разных животных и растений и не могла вдоволь наслушаться рассказов Софьи Ивановны об их внутреннем строении, об их образе жизни, о тех странах, где они водятся. Анна Матвеевна почему-то не взяла для нее учителя естественной истории, и этот промах огорчал Нелли. Несколько раз думала она напомнить о нем maman, но ей это казалось дерзким: без того уже к ней ходило пять учителей и три учительницы, ей совестно было просить еще. Всякий раз, когда входил в комнату ненавистный ей учитель музыки, она думала, как славно было бы, если бы вместо него вошел кто-нибудь другой, если бы на место свертка нот в руках его была картина с изображением какого-нибудь животного и он начал бы интересный рассказ вроде тех, какие ей случалось слышать от Софьи Ивановны. Она никому не доверяла ни своих мыслей, ни своих желаний, но, вероятно, они довольно ясно выражались на ее лице, потому что раз Анна Матвеевна сказала ей:
— Леночка, мне очень неприятно видеть, что тебе так тяжело доставлять мне удовольствие.
— Как, maman, почему?
— По тому виду, с каким ты всякий раз садишься за фортепьяно, можно подумать, что тебя ведут на пытку.
— Maman, голубушка, не сердитесь, я вам скажу откровенно, мне и в самом деле ужасно скучно учиться музыке. Я всеми силами стараюсь делать успехи, но я никак не могу; учитель говорит, что у меня нет никаких способностей, право, мне кажется, я только напрасно теряю время и раздираю вам уши, продолжая играть.
— Я говорю правду, ты считаешь потерянным то время, когда можешь доставить мне удовольствие.
— Да, maman, какое же вам удовольствие?
— Мне удовольствие сделать из тебя образованную девицу. Да и не все ли тебе равно: я сказала, что непременно хочу, чтобы ты выучилась музыке, если даже тебе это кажется несколько скучным, неужели ты не можешь сделать этого для меня. Впрочем, я тебя не принуждаю, если ты намерена всегда подходить к фортепьяно с таким видом несчастной жертвы, то не нужно, лучше в самом деле не учись.
Это позволение было дано таким печальным и недовольным голосом, что Нелли, конечно, и не подумала воспользоваться им. С этого дня она, напротив, еще прилежнее прежнего принялась за музыку и всегда старалась, подходя к фортепьяно, думать о чем-нибудь приятном, чтобы не иметь вида несчастной жертвы. Это удавалось ей вполне; Анна Матвеевна ласкала ее и называла доброй, послушной девочкой, но в глубине души девочке нелегко доставались такие победы над собой.
А подобных побед приходилось одерживать немало. Анна Матвеевна любила Нелли, заботилась о ней, но взамен требовала от нее самого полного, безусловного послушания. Мало того, ей все казалось, что Нелли не довольно любит ее, не довольно сознает все хорошие стороны жизни с нею.
Если Нелли почему-нибудь была задумчивее обыкновенного, Анна Матвеевна сейчас же уверяла, что она, должно быть, скучает с ней, старухой, и предлагала ей то или другое развлечение. Если Нелли соглашалась на это предложение, Анна Матвеевна огорчалась еще больше, она говорила, что та только и думает, как бы вырваться из дому. Чтобы угодить ей, Нелли должна была быть постоянно неизменно весела, постоянно расположена разговаривать с нею. Она не смела уходить днем в свою комнату, не смела лишний час просидеть за какой-нибудь интересной книгой или трудным уроком, не смела выразить желания побывать где-нибудь в гостях — все это считалось признаком невнимания и нелюбви к ее благодетельнице.
Анна Матвеевна никогда не бранила Нелли, но для чувствительного сердца девочки легче было бы вынести брань, чем видеть печаль на лице своей maman, чем думать, что в душе она считает ее неблагодарной. Нелли знала, что если она прямо скажет: «я хочу того или другого», — ее желание будет исполнено, но при этом лицо Анны Матвеевны примет грустное выражение и она печально проговорит: «Бог с тобой, Нелли, делай, как знаешь, ты, видно, совсем меня не любишь!» Слышать подобные слова было для девочки тяжелее всех попреков Лидии Павловны, всей брани Авдотьи Степановны. Там она чувствовала, что с ней поступают несправедливо, что она имеет полное право сердиться на эту несправедливость, не любить тех людей, которые поступали с ней жестоко. Здесь не могло быть и речи ни о какой жестокости: Анна Матвеевна, казалось, только и думала о том, как бы делать все приятное своей воспитаннице, сердиться на нее за что-нибудь было бы неблагодарностью, не любить ее — казалось Нелли страшною жестокостью сердца.
И Нелли действительно любила ее, любила так, как никогда еще никого не любила, но она чувствовала, что любила бы ее и больше, и лучше, если бы не должна была постоянно мучиться мыслью о своей благодарности. Ей очень хотелось, чтобы Анна Матвеевна шила ей меньше нарядов, чтобы она делала ей меньше подарков и требовала от нее побольше услуг; она готова была во всем услуживать ей, но в то же время желала иметь сама для себя хоть немножко побольше свободы в самых мелочах.
Она была уже почти не ребенок: ей шел шестнадцатый год. Спокойная, обеспеченная жизнь в доме Анны Матвеевны очень хорошо подействовала на ее здоровье: она выросла и пополнела, так что из малютки Нелли, которую в больнице все считали совсем маленьким ребенком, превратилась в стройную, красивую молодую особу, которую посторонние уже начинали называть Еленой Николаевной. Несмотря на это, Анна Матвеевна продолжала обращаться с ней как с крошкой.
Нелли до сих пор не позволялось ни причесать волосы, ни надеть платье по своему вкусу, не позволялось даже к близким знакомым ходить одной, не позволялось ничем заняться без ведома Анны Матвеевны. Она пробовала иногда то в шутку, то серьезно, но кротко напомнить Анне Матвеевне, что ведь она уже большая, но это обыкновенно сильно волновало Анну Матвеевну:
— Что же ты этим хочешь сказать? — спрашивала она. — Ты большая, значит, тебе надоели мои заботы, значит, я тебе не нужна?
Чтобы не огорчать свою благодетельницу, Нелли приходилось уверять ее в своей любви и обещать ей полную покорность.
«И действительно, я должна покоряться, — думала про себя девочка. — Как же иначе? Она осыпала меня благодеяниями, я ничего для нее не сделала и не могу сделать. Если она требует от меня послушания — я должна быть послушна, если она потребует чего-нибудь еще большего — я и тогда не смею отказать ей. Что я была, когда она встретила меня? Глупенькая, ничего не знающая девочка, несчастный, заброшенный ребенок, которого всякий мог обижать как угодно, за которого некому было вступиться, которого некому было любить. Она открыла мне новую жизнь — жизнь в доме любящей матери, жизнь среди людей, которые благодаря ей и ко мне относятся с уважением; она дает мне образование, дает мне возможность развить мои способности, приобретать знания, и за все это я стану огорчать ее каким-нибудь своеволием, каким-нибудь противоречием ее желаниям. Нет, нет, ни за что, она для меня заботливая мать, и я буду для нее покорною дочерью!»
И Нелли действительно была покорна, безропотно покорна во всем, чего от нее требовала ее благодетельница. Но в душе ее иногда рождался вопрос: «Анна Матвеевна много делала для меня, пока я была ребенком, так много, что я во всю жизнь не забуду благодеяний, но должна ли я пользоваться ее милостями и тогда, когда я стану совсем взрослая, когда я в состоянии буду сама на себя работать?»
Сердце Нелли отвечало ей на этот вопрос: «нет» — и она решила, что будет пользоваться всеми средствами к образованию, какие доставляет ей ее благодетельница, а потом постарается употребить свои знания на то, чтобы вести такую самостоятельную жизнь, о которой она мечтала еще ребенком.
Она стала учиться необыкновенно прилежно. Чтобы не просиживать долго днем за уроками и не оставлять Анну Матвеевну одну, она занималась по ночам, и часто до самого рассвета не гасла лампа в ее комнате, не поднималась от книги ее прилежная головка. Учителя, всегда находившие, что у нее хорошие способности, теперь не могли нахвалиться быстрыми успехами. Все они считали Нелли за дочь Анны Матвеевны, и один из них сказал раз, просмотрев работу, приготовленную к его уроку Нелли.
— Очень хорошо, отлично. Я даю уроки во многих домах и, по правде сказать, ни разу не замечал, чтобы богатые барышни учились так прилежно, как вы. Вы работаете так, как будто вам придется этим зарабатывать себе хлеб.
Эта похвала очень обрадовала Нелли.
— А вы думаете, — спросила она, краснея, — я скоро буду знать настолько, что в состоянии буду своими знаниями зарабатывать себе хлеб?
— Э, да вы уж теперь ученее многих наших учительниц, — весело отвечал учитель, — если бы вы захотели, я мог бы завтра же доставить вам очень выгодные уроки. Ну, да вам этого не нужно, так и говорить не стоит!
Нелли очень хотела сделать еще несколько вопросов учителю, но глаза ее встретились с глазами Анны Матвеевны, смотревшей на нее с удивлением и упреком. Девушка смутилась, замолчала и с подавленным вздохом принялась за урок.
В тот же вечер, когда они обе сидели в гостиной и Нелли приготовлялась читать вслух Анне Матвеевне какую-то книгу, та остановила ее.
— Подожди, моя милая, — сказала она, — мы успеем начитаться; мне хотелось прежде поговорить с тобой об одной вещи, которая целый день тревожит меня. Скажи пожалуйста, с какой стати заговорила ты сегодня с Владимиром Федоровичем о зарабатывании себе хлеба? Что это значит?
— Ничего особенного, maman, только иногда мне приходит в голову, что я уж не маленькая, что мне стыдно жить вашими благодеяниями, что пора мне трудиться для самой себя.
— Ты меня не любишь, Леночка, тебе нехорошо жить у меня?
— Ax, maman, как можете вы говорить такие вещи; я не знаю, чем мне выразить вам свою благодарность, я никогда не в состоянии буду заплатить вам за все, что вы для меня сделали!
— А если я потребую у тебя платы и найду, что она достаточна?
— Maman! Вы знаете, что я всегда готова исполнять все ваши желания.
— Ну, хорошо, в таком случае я желаю, чтобы ты никогда не думала ни о каких заработках, чтобы ты жила всегда со мной и предоставила бы мне заботиться о тебе. Обещаешь ты мне это?
— Но, maman…
— Помни, Леночка, ты сама сказала, что желаешь отплатить мне за то, что я для тебя сделала, я буду считать это платой, слышишь ли, ну, что же, согласна?
Леночка опустила головку, на душе ее было тяжело, слезы готовы были брызнуть из глаз. Анна Матвеевна настоятельно ждала от нее ответа. Наконец, после нескольких минут молчания она не без грусти произнесла:
— Извольте, maman, если вы этого хотите, я согласна.
Чтобы выразить ей свое удовольствие за это согласие, Анна Матвеевна достала из шкатулки богатый браслет, усеянный драгоценными каменьями, и, надевая его на руку девушки, сказала:
— Носи его всегда, моя милая, в память той радости, какую ты доставила мне в эту минуту.
Нелли поблагодарила свою благодетельницу за ее новый подарок, но в душе не радовалась ему. Обещание, которое взяла с нее Анна Матвеевна, тревожило и печалило ее. Она чувствовала, что теперь связана на всю жизнь, что должна поневоле принимать благодеяния и платить за них своей свободой, что ей никогда нельзя будет устроить свою судьбу так, как ей того хотелось. Чем старше она становилась, тем более сознавала, как это неприятно. Сначала ей стоило мало труда исполнять все желания своей благодетельницы, тем более что Анна Матвеевна по большей части требовала от нее таких вещей, которые ей самой приносили впоследствии пользу. Занимаясь по ее желанию музыкой, Нелли, если и не сделалась музыкантшей, то выучилась препорядочно играть на фортепьяно; выезжая с нею в гости, она научилась прилично держать себя в обществе, научилась прислушиваться к разговорам людей более умных, чем она, и извлекать из этого пользу; читая книги по ее выбору, она привыкла к серьезному чтению, привыкла видеть в книге не пустую забаву, а полезное занятие; боясь чем-нибудь огорчить свою maman, она привыкла сдерживать себя и без труда делать разные уступки в мелочах, что так необходимо во всякой семейной жизни.
Теперь было не то. Нелли чувствовала, что иногда ей было бы лучше не во всем исполнять волю своей благодетельницы. Она полюбила серьезные занятия, ей хотелось посвящать больше времени книгам, а Анна Матвеевна желала непременно вывозить ее в гости, и Нелли приходилось терять целые вечера в скучных и пустых разговорах с людьми, которые не нравились ей и общество которых не могло быть ей полезно. Нелли помнила, в какой бедности она родилась, какие лишения переносила в магазине, и потому с сочувствием относилась ко всем нуждающимся людям; ей стыдно было носить дорогие платья и разные золотые вещи; она охотно стала бы одеваться совсем просто и отдавать все, что тратилось на ее наряд, бедным, но Анна Матвеевна непременно хотела, чтобы она была одета не хуже самых богатых девушек из их знакомых, и тратила на ее туалет множество денег. Нелли слыхала и читала о многих женщинах, которые умели приносить пользу другим, учили детей, писали книги, делались докторами; она чувствовала, что и сама она способна на это. Она была здорова, получила хорошее образование; все говорили, что она от природы умна, и она сама чувствовала, что не глупа; отчего же не могла она делать как другие, отчего же и ей было не жить с пользою для других? Анна Матвеевна находила, что все это лишнее, что она еще молода, что ей надо веселиться и ни о чем больше не заботиться.
Нелли могла скрывать свои заботы, чтобы не печалить maman, но совсем ни о чем не заботиться она не могла. Ей очень хотелось иметь около себя какого-нибудь человека, которому бы она могла вполне довериться, который бы понял ее и посоветовал ей, как поступить. Она перебирала в уме всех своих знакомых, но между ними не было никого, с кем бы она была особенно дружна. Она вспомнила о Софье Ивановне. Впрочем, она никогда не забывала ее. Много раз просила она у Анны Матвеевны позволения навестить свою прежнюю учительницу, но Анна Матвеевна всегда отвечала ей отказом. Она находила, что у Нелли достаточно новых знакомых и что ей нечего думать о старых, знавших ее в бедности. Нельзя очень строго осуждать за это Анну Матвеевну. Нелли была еще очень молода, дурное общество могло испортить ее, а Анна Матвеевна не знала — хороши ли те люди, с которыми Нелли была знакома до переезда в ее дом. Нелли тогда сама еще была совершенный ребенок, и на мнение ее нельзя было положиться. Один раз, гуляя, Нелли встретила на улице старую служанку Софьи Ивановны. Она сейчас же подошла к ней, заговорила с ней и узнала от нее, что отец ее бывших хозяев умер, сестра Софьи Ивановны вышла замуж, а сама Софья Ивановна живет не в Петербурге, а в одном губернском городке, где она учит детей. Нелли хотела расспросить еще о многом, но Анна Матвеевна отозвала ее и не дала ей больше разговаривать со старухой. Нелли была довольна хоть тем, что узнала адрес Софьи Ивановны. Она решилась воспользоваться им и написать письмо к своей старой приятельнице, которая прежде была так добра к ней и, вероятно, еще не забыла ее или, по крайней мере, без труда вспомнит о ней.
Целую ночь провела Нелли за этим письмом. Она подробно описывала свою жизнь, с тех пор как рассталась с Софьей Ивановной, откровенно высказывала ей все свои чувства и мысли и просила у нее совета, как поступить. Отправив письмо, она стала с лихорадочным нетерпением ждать ответа. Она двадцать раз высчитывала и пересчитывала, сколько времени нужно письму, чтобы дойти до города, где жила Софья Ивановна; чрез сколько времени та может собраться написать ответ, и во сколько времени ответ этот дойдет до нее. Она даже несколько похудела и побледнела от ожидания. Наконец через десять дней ей подали письмо. Анны Матвеевны не было в эту минуту дома, и она могла без помехи прочесть его. Письмо было не длинно; но тем не менее оно сильно взволновало Нелли. Вот его содержание:
«Милая, дорогая Елена!
Как могла ты думать, что я позабыла тебя! Напротив, я много раз вспоминала ту миленькую, любознательную, веселую девочку, которая так оживляла наши воскресенья в течение одной зимы. Я даже просила моих петербургских знакомых разузнать, где и как ты поживаешь. Они писали мне, что какая-то богатая дама взяла тебя из магазина к себе на воспитание. Я очень рада, что это воспитание не испортило тебя, что из многообещающей девочки ты сделалась умною девушкою, на многое способной. Если бы ты могла приехать ко мне — у тебя нашлось бы здесь, к чему применить эти способности. Я открыла в здешнем городе женскую гимназию. У меня около шестидесяти воспитанниц; ученье их пошло бы очень хорошо, если бы я могла найти себе порядочную помощницу. Судя по твоему письму, ты была бы именно такой, как мне нужно. И как славно зажили бы вместе! Утром занятия с детьми, вечером чтение, разговоры, небольшой кружок знакомых, умных, дельных людей, с которыми нельзя соскучиться. Если ты хочешь послушать моего совета, брось твою старуху; она взяла тебя просто, чтобы позабавиться тобой как хорошенькой куколкой, ну и довольно; теперь ты уже не куколка, приезжай сюда, здесь ты можешь вести самостоятельную и, главное, полезную жизнь. До свидания.
Нежно любящая тебя
София К.»
Нелли печально опустила голову по прочтении письма. Софья Ивановна, видимо, не поняла ее, не поняла ее отношений к Анне Матвеевне. Как могла она так презрительно отзываться о ее благодетельнице; как могла она говорить, что ее добрая, нежная maman взяла ее к себе для одной забавы! Для забавы просиживала она с ней целые часы в больнице; для забавы доставляла она ей возможность учиться у самых лучших учителей в городе; для забавы терпеливо выслушивала она сперва детскую болтовню глупенькой девочки, а потом серьезное чтение книг, быть может, вовсе не интересовавших ее, но полезных Нелли, для забавы не спала она по ночам, когда Нелли чувствовала себя нездоровой, для забавы заботилась она о том, чтобы доставить своей воспитаннице всякие удовольствия, устранять от нее неприятности? О, если бы даже это была правда, если бы и в самом деле она делала все это для собственной забавы, то как не любить, как не уважать женщину, которая находит свое удовольствие, свою забаву в том, чтобы заботиться о других людях, чтобы приготовлять им счастливую судьбу!
И Нелли чувствовала, что она действительно искренно, всем сердцем любит и уважает свою благодетельницу, что неуважительный отзыв о ней Софьи Ивановны оскорбляет ее больше, чем оскорбило бы какое-нибудь замечание, сделанное против нее самой.
Но в письме Софьи Ивановны было не одно только оскорбление Анне Матвеевне: в нем было еще и другое — было приглашение начать самостоятельную, полезную деятельность. Нелли несколько раз перечитала ту часть письма, в которой говорилось об этом, и всякий раз с новым волнением. Учить детей, быть помощницей Софьи Ивановны! О какое это было бы счастье для нее! Как хотелось ей той жизни, о которой писалось в письме! Но ведь это невозможно! Ведь она дала слово Анне Матвеевне. Молодая девушка спрятала письмо в ящик своего стола и в грустном раздумье сидела у окна.
В эту минуту Анна Матвеевна, только что вернувшаяся домой, вошла в ее комнату. Она сейчас же заметила расстроенный вид своей воспитанницы и спросила у нее, что с ней. Нелли попробовала ответить «ничего» и придать лицу своему веселое, беззаботное выражение, но это плохо удалось ей, и Анна Матвеевна, встревоженная ее скрытностью, начала настоятельно допрашивать ее. Нелли была честная девушка. Она не любила, да и не умела лгать. Если она скрывала от своей благодетельницы переписку с Софьей Ивановной, то только потому, что боялась огорчить ее; теперь же она решилась во всем признаться. Она сказала, что писала к Софье Ивановне, подробно описывая ей свою жизнь, и в ответ получила письмо, в котором та зовет ее к себе в помощницы, в учительницы женской гимназии.
— Из-за чего же ты волнуешься и огорчаешься, Леночка, я все-таки не понимаю? — спросила Анна Матвеевна.
— Maman, милая, если бы вы знали, я не смею говорить вам этого… Вы мне запретите… Но меня так манит та жизнь, о которой пишет Софья Ивановна, мне так хочется трудиться, быть полезной! Вы не знаете…
— Я знаю одно только, — прервала Анна Матвеевна, и на лице ее показалось гневное выражение, которого Нелли не видала никогда прежде, — я знаю одно только, что ты неблагодарная девчонка, не заслуживающая моих забот и моей любви!
С этими словами она вышла из комнаты, сердито захлопнув за собой дверь.
Нелли осталась одна, пораженная, как громом, этим незаслуженным упреком. Неблагодарная! Целых четыре года употребляла она над собой всевозможные усилия, чтобы во всем угождать своей благодетельнице, и теперь разве не готова она была, по ее требованию, отказаться от того, что казалось ей самою счастливою будущностью, и все-таки ей приходится слышать этот ужасный упрек в неблагодарности! Целый день провела Нелли у себя в комнате в слезах и самых печальных мыслях и кончила тем, что сама себя признала во всем виновною. Она знала, что ее переписка с Софьей Ивановной, что ее разговор о трудовой жизни огорчат maman, она ни за что в свете не должна была позволять себе этого. «Я принимала благодеяния, — говорила она себе, — теперь я должна платить долг благодарности, как бы ни был он тяжел» — и с этими мыслями, со смирением в сердце, с полною решимостью загладить свой проступок перед своею благодетельницею, она вышла в гостиную. Анна Матвеевна встретила ее убийственно холодным взглядом. Нелли хотела начать говорить, хотела по обыкновению приласкаться к своей maman, та удержала ее.
— Оставим все эти комедии, прошу тебя, — сказала она ледяным голосом. — Ты достаточно доказала мне свою любовь, больше мне ничего не нужно. Не воображай, что я намерена стеснять твою свободу и против воли удерживать тебя в моем доме. Ты теперь уж взрослая девушка; поезжай, живи с Софьей Ивановной или с кем хочешь: я, старуха, тебе не нужна, меня можно и бросить.
— О, maman, — вскричала Нелли, бросаясь на колени перед Анной Матвеевной и обливая слезами ее руки, — зачем вы так говорите, когда вы знаете, что это неправда, что я вас люблю!
— Оставь, пожалуйста, нечего тебе говорить о любви, когда ты о том только и думаешь, как бы вырваться от меня! Уезжай — я тебя не держу, еще раз повторяю!
С этими словами она встала с места и прошла в свою комнату, не взглянув даже на Нелли, все еще стоявшую на коленях.
Бедная девушка была в отчаянии. Она оскорбила свою благодетельницу, оскорбила так, что та и думать не хотела о примирении. Ни слезы, ни уверения, ни ласки ее не помогали. Что же ей делать? Неужели поступить, как ей говорила Анна Матвеевна. Уехать, расстаться со своей благодетельницей, не помирившись с нею, не выпросив у нее прощения, не заверив ее в своей любви и благодарности. О, нет, это невозможно. Она решилась остаться и ждать, чтобы время смягчило сердце Анны Матвеевны, чтобы она сама по доброй воле отпустила ее, дала ей свое материнское благословение на новую жизнь!
С этого дня отношения Анны Матвеевны к Нелли совершенно изменились. Прежде она всегда была так ласкова, так нежна, теперь же, напротив, она относилась к своей воспитаннице с полнейшей холодностью. Напрасно Нелли смирением, угодливостью и ласками старалась смягчить ее сердце. Она не бранилась, не сердилась, но можно было думать, что совсем разлюбила свою приемную дочь. Она почти ничего не говорила с нею, не приглашала ее выезжать с собой, не звала ее вместе читать или работать; когда Нелли предлагала прочесть ей что-нибудь вслух, или сыграть на фортепьяно ее любимую пьесу, она отвечала: «Не заботься обо мне, читай, играй, делай, что тебе угодно».
Так прошла неделя, печальная, тяжелая неделя для Нелли. Она решила наконец, что так не может продолжаться, что она непременно должна окончательно объясниться с Анной Матвеевной, что она еще раз попробует помириться с нею, а если это не удастся — ну, что же делать! как это ни тяжело, она уйдет от нее, оставит ее с дурными чувствами против себя. Много передумала и проплакала Нелли, прежде чем пришла к такому решению. Часы уже давно пробили полночь, когда она загасила у себя свечу, с тем чтобы постараться заснуть и собраться со свежими силами для тяжелого объяснения, предстоявшего ей на следующее утро. Только что она успела немного задремать, как ее разбудил голос горничной:
— Барышня, встаньте поскорей, барыня нездорова, подите к ним.
Нелли задрожала.
— Что такое? Что случилось с maman? — спрашивала она взволнованным голосом, спеша обуться и накинуть на плечи блузу.
— Не знаю-с. Они еще с вечера жаловались, что у них голова болит, а с час тому назад разбудили меня, велели поставить себе горчичник да приложить холодной воды к голове; я все сидела, а им нисколько не лучше, даже хуже. Вас не приказывали будить, да я уж думаю, лучше вам встать, а то я не знаю, что с ними и делать.
Прежде чем горничная успела договорить последние слова, Нелли уже была на ногах и осторожно входила в комнату Анны Матвеевны. Анна Матвеевна лежала на постели в сильном жару. Она металась во все стороны, охала, стонала и, хотя во все глаза смотрела на Нелли, но, казалось, не узнавала ее.
Нелли страшно перепугалась. Она сейчас же послала лакея за доктором, а сама между тем употребляла разные домашние средства, чтобы как-нибудь успокоить и облегчить больную. Все было напрасно. Ни горчичники, ни ледяные компрессы, ни прохладительные напитки — ничего не помогало. Оставалось ждать доктора. К счастью, он не замедлил приехать. Он внимательно осмотрел больную и прописал ей несколько лекарств; по лицу его видно было, что он считает болезнь серьезной, но на боязливый вопрос Нелли: «Что с maman?» — он отвечал: — Сегодня ничего не могу сказать; я приеду завтра, может, к тому времени болезнь определится.
Нужно ли говорить, что Нелли ни на шаг не отходила от постели больной. Она строго исполняла все предписания доктора; она старалась угадывать каждое желание Анны Матвеевны, лежавшей почти постоянно в забытье, и исполняла его со всею заботливостью сиделки, со всею нежностью дочери. Хотя доктор и на следующий день еще не назвал ей болезни, но она видела, что болезнь эта серьезна, даже, может быть, опасна, — и ужасно мучилась. Мысль, что она собиралась бросить свою благодетельницу, что Анна Матвеевна не помирилась с ней, что она, быть может, и умрет, не простив ее, — не давала ей покою. На третий день утром, доктор, осмотрев по обыкновению больную и прописав ей лекарство, попросил Нелли выйти с ним в другую комнату.
Молодая девушка последовала за ним с сильно бьющимся сердцем.
— Позвольте спросить, — начал доктор, когда они остались одни, — вы одни живете с матушкой?
— Одна.
— Я бы вам посоветовал взять какую-нибудь опытную сиделку, чтобы ухаживать за больной.
— Сиделку? А я разве дурно ухаживаю за ней? Я что-нибудь не так делаю, доктор? Скажите, ради Бога! — спросила Нелли, бледнея.
— Нет, нет, как можно, вы превосходно умеете ухаживать за больными, только, видите ли… да вы не пугайтесь… Ведь это не очень опасно… У вашей маменьки болезнь, которая может быть заразительна, которая может передаться и вам.
— О, я этого не боюсь, — вскричала Нелли, вздохнув несколько свободнее, — если только я сумею ухаживать за ней, то я не отойду от ее постели, что бы там ни случилось.
— Но, послушайте, — возразил доктор, — я не хотел тревожить вас, но теперь я должен сказать, что у вашей маменьки страшная болезнь… У нее оспа; вы знаете, что эта болезнь может или убить человека, или на всю жизнь обезобразить его. Вы так молоды… Ваша красота…
— Оспа! — вскричала Нелли, закрывая лицо руками. — Бедная, бедная maman!
— Успокойтесь, — проговорил доктор, — положение вашей матушки не опасно, я вполне надеюсь на счастливый исход болезни, но вы теперь понимаете, как вы должны быть осторожны? Вы позволите мне сегодня же прислать к вам опытную сиделку?
— Прошу вас, — сказала Нелли после минуты молчания, — ответьте мне на один только вопрос — думаете ли вы, что я могу хорошо ухаживать за maman, что я вполне могу заменить сиделку?
— В этом я нимало не сомневаюсь, — отвечал доктор, — я знаю, что трудно требовать за деньги той заботливости, какою может окружить больную мать такая нежная дочь, как вы, но вы должны подумать о себе..
— Благодарю вас, — решительным голосом сказала Нелли. — Значит, сиделки не нужно, я не отойду от постели больной.
Доктор видел, что всякие возражения будут бесполезны, он дал Нелли несколько советов о том, как по возможности предохраниться от заразы, и уехал, глубоко тронутый ее дочерней любовью.
Молодая девушка ясно понимала и сознавала, какую жертву приносит она своей благодетельнице, но она не колебалась: с одной стороны, ей страшно и тяжело было бы оставить Анну Матвеевну в опасности, не наблюдать за ходом ее болезни, не следить за малейшим признаком облегчения или ухудшения, не стараться по возможности облегчать ее страдания; с другой стороны, она чувствовала, что теперь настала для нее минута заплатить свой долг благодарности, что после этого ни сама она в глубине души и никто из окружающих не будут иметь права упрекнуть ее в неблагодарности. Мысль эта придавала ей новые силы, новую бодрость. Не желая подвергать опасности жизнь прислуги, она объявила ей, какая заразительная болезнь у Анны Матвеевны, и все, кроме старого повара, поспешили уйти из дома, где им грозила страшная опасность. Нелли осталась одна во всех комнатах. Старик повар готовил ей кушанья, до которых она почти не дотрагивалась, топил печи, ходил в аптеку за лекарствами; все же остальные домашние работы лежали на молодой девушке. Она ничем не тяготилась, все исполняла тихо, терпеливо и всегда готова была по первому зову явиться к постели больной со своей неутомимою заботливостью, со своей неизменною нежностью. Анна Матвеевна была по большей части в беспамятстве, но когда она приходила в себя, глаза ее искали Нелли и с любовью останавливались на милой сиделке. Три недели тянулась болезнь, три недели больная находилась между жизнью и смертью. Наконец страшные болячки, покрывавшие ее тело и лицо, подсохли; жар уменьшился; явился сон, спокойный, живительный сон, и хотя слабость была сильная, но бреда уже не было. Лицо доктора, навещавшего больную каждый день и всегда смотревшего очень задумчиво, прояснилось.
— Ну, теперь, — сказал он весело, обращаясь к Нелли, — опасности никакой нет, выздоровление пойдет медленно, но бояться нечего. Теперь больной особенно нужен самый бдительный уход; но для того, чтобы вы могли исполнять роль сиделки так же хорошо, как исполняли до сих пор, вам непременно нужно отдохнуть и собраться с силами. Я дал нашей больной такого лекарства, от которого она спокойно проспит всю ночь; идите в свою комнату, лягте и постарайтесь хорошенько выспаться, чтобы завтра я увидел вас опять бодрою, а не такою бледною и истомленною, как сегодня.
Нелли поблагодарила доктора за его участие и решила исполнить совет его. Она чувствовала, что это ей необходимо. Бессонница и постоянное беспокойство совершенно истомили ее. Анна Матвеевна после принятого лекарства спокойно и крепко заснула, а Нелли вышла в свою комнату. Она чувствовала, что совсем нездорова. Голова ее горела, по телу пробегала лихорадочная дрожь, руки и ноги были холодны.
«Должно быть, я заразилась, — мелькнуло в уме девушки, — и у меня начинается оспа. Доктор говорил, что это может быть смертельная болезнь: я умру, ну что ж, пускай, зато она будет жива, она выздоровеет, никто не скажет, что я была неблагодарна. А хорошо бы еще пожить, я ведь такая молодая… Страшно думать о смерти… Я хотела хорошо жить… Хотела быть полезною другим людям… Теперь все кончено… Все равно, я заплатила свой долг…»
Мысли девушки путались; она опустила голову на подушку, и ее вдруг охватил тяжелый, свинцовый сон…
Долго ли спала Нелли — она сама не помнила. Когда она проснулась, весеннее солнце яркими лучами освещало всю ее маленькую комнату. Молодая девушка в испуге вскочила с постели. В первый раз с тех пор, как заболела Анна Матвеевна, позволила она себе заснуть так крепко и беззаботно. И этот спокойный сон оживил ее. Вчерашнего нездоровья не осталось и следа. Она чувствовала себя по-прежнему бодрой и сильной. Но тут она вспомнила, что оставила больную совсем одну; она взглянула на часы — было уже два часа пополудни. С бьющимся сердцем наскоро оделась она и поспешила в комнату больной. На пороге ее встретил доктор.
— Ну что? — с улыбкой спросил он. — Хороший совет дал я вам вчера?
— Боже мой, я так заспалась! — воскликнула Нелли. — Что maman?
— Ничего, не беспокойтесь, я предчувствовал, что, раз вы ляжете в постель, вам нескоро можно будет встать, и приехал подежурить за вас. Я сижу здесь часа три и, кажется, не совсем худо исполнял вашу обязанность.
Нелли со слезами на глазах поблагодарила доктора и подошла к кровати больной. Продолжительный сон хорошо подействовал и на Анну Матвеевну. Она встретила свою воспитанницу ласковой улыбкой и слабым голосом просила ее беречь себя и утомляться как можно меньше.
— Не беспокойтесь обо мне, душенька maman, — нежно проговорила Нелли, — только бы вы выздоровели поскорей, а мне ничего не сделается!
Медленно шло выздоровление Анны Матвеевны. У нее ослабело зрение, она не могла выносить света; в комнате спустили тяжелые зеленые занавесы, по вечерам вносили лампочку под большим зеленым колпаком, и Нелли пришлось целый месяц жить в этой темнице. Кроме того, больная, как это часто бывает с выздоравливающими, сделалась очень капризна, нетерпелива и взыскательна. Она целый день не отпускала от себя Нелли; требовала, чтобы та беспрестанно о чем-нибудь разговаривала с нею или что-нибудь рассказывала ей; сердилась за малейшее противоречие; то капризно отказывалась принимать лекарства, то требовала пищи, запрещенной доктором. Много терпения, много кротости и самоотверженной любви нужно было иметь Нелли, чтобы безропотно, всегда с одинаковым невозмутимым спокойствием и хорошим расположением духа переносить все это, чтобы ни разу не выказать ни скуки, ни досады. Только через два месяца Анна Матвеевна поправилась настолько, что могла одеться и, поддерживаемая Нелли, выйти в другие комнаты. Только с этих пор больная почувствовала всю радость возвращения к жизни после такой страшной болезни, — почувствовала, чем обязана она самоотвержению своей воспитанницы.
— Где же горничная, Леночка, — спрашивала она у молодой девушки, — зачем ты все сама делаешь, моя милая, тебе и без того много хлопот со мной, старухой.
— Я завтра же пошлю за ней, maman, я думаю, теперь она вернется.
— Да куда же она ушла?
— Видите ли, душечка maman, когда доктор сказал мне, что ваша болезнь заразительна, я это передала прислуге, они все и ушли, остался один только старик Петр.
— А ты, Леночка, разве ты не боялась заразиться?
— Немножко боялась, maman, но я не могла оставить вас одних; мне это было бы тяжелее всякой болезни.
Анна Матвеевна ничего не ответила, она только пожала руку девушки, и на глазах ее заблестели слезы.
Несколько дней спустя они обе сидели вместе в гостиной. Анна Матвеевна не могла еще ни работать, ни читать и потому со скуки вздумала играть в карты. Нелли терпеть не могла карточной игры, но, конечно, и виду не подавала, как надоедает ей это занятие, и с самой веселой улыбкой сдавала игру за игрой. В комнату вошел доктор. Карты были отложены в сторону, и начался разговор. Он по обыкновению вскоре свелся к болезни Анны Матвеевны, и она со слезами на глазах выражала доктору свою признательность за спасение ее жизни.
— Да, болезнь была, правда, тяжела, — отвечал доктор, — только вы напрасно воображаете, что я спас вам жизнь. Вместе с вами у меня на руках было двое больных оспой. Один из них умер на прошедшей неделе, а другой — молодой восемнадцатилетней девушке — я сейчас только что закрыл глаза навеки. А больны они были не сильнее вас.
— Боже мой, как ужасно! Да отчего же это, доктор?
— Да оттого, что болезни этой все боятся, уход за больными был плохой, тут доктор со своими лекарствами ничего не может сделать! Вы такая счастливая мать, что другой подобной и в свете не найдешь! Нечего краснеть, барышня, я правду говорю! Вы спасли жизнь вашей маменьке; если бы не ваша мужественная любовь, не ваше самоотвержение, не ваши терпеливые, неутомимые заботы — не сидеть бы теперь Анне Матвеевне с нами здесь.
Анна Матвеевна, тронутая до слез, протянула объятия молодой девушке, которая поспешила спрятать свое раскрасневшееся от радости личико на груди матери.
— А теперь, — продолжал доктор, взволнованный сценой, которой был свидетелем, — вам, барышня, следует заботиться о себе. Посмотрите-ка, как вы исхудали за это время, и глазки уж не блестят по-прежнему. Теперь маменьке лучше, нечего все с ней сидеть; идите-ка, прогуляйтесь немножко, погода превосходная.
— В самом деле, Леночка, мой ангел, — сказала Анна Матвеевна, в первый раз заметив, как изменилась молодая девушка за время ее болезни, — иди гуляй, ты так много возилась со мной, старухой, что сама стала похожа на больную. Иди скорей, голубчик, и не торопись возвращаться, я полежу одна.
Леночка поцеловала maman и без возражений исполнила ее приказание.
На дворе стоял май месяц. Воздух был необыкновенно тёпел, и даже в Петербурге чувствовалось оживляющее влияние весны. Леночка с восторгом вдыхала в себя этот живительный весенний воздух; больше двух месяцев провела она не выходя из дому, и теперь вполне наслаждалась своей прогулкой, особенно после слов доктора, наполнивших сердце ее гордою радостью. Целый час гуляла молодая девушка и охотно погуляла бы еще больше, если бы беспокойство об Анне Матвеевне не призывало ее домой. Возвратясь в гостиную, она заметила, что Анна Матвеевна смотрит как-то необыкновенно серьезно, и со страхом увидела на лице ее следы слез.
— Maman, что с вами? — с испугом спросила девушка. — Вы плакали?
— Не тревожься, милая, — ласково отвечала Анна Матвеевна, — я о многом передумала в этот час, пока ты гуляла; у меня были и радостные, и печальные мысли; мне хочется серьезно поговорить с тобой!
— Я слушаю, maman, только не волнуйтесь, голубушка; это может повредить вам!
— Нет, я буду спокойна! Леночка, помнишь, как год тому назад я взяла с тебя слово, что в благодарность за мои заботы о тебе ты никогда не уйдешь от меня? Теперь этого условия не может быть между нами. Ты вполне заплатила мне за все, что я для тебя когда-нибудь делала. Я не имею права ничего у тебя требовать, не имею права ни в чем стеснять тебя. Скажи, ты все так же, как прежде, хочешь оставить меня и ехать к Софье Ивановне?
Леночка опустила голову и молчала. Болезнь Анны Матвеевны заставила ее на время забыть свои мечты о новой, лучшей жизни, но, по мере выздоровления больной, они все чаще являлись к ней — ей все труднее было бороться с ними.
— Ну, что же, Леночка, отвечай, говори откровенно!
— Maman, милая, я не могу лгать, я не могу скрыть, что я часто мечтаю о трудовой и полезной жизни с Софьей Ивановной, что мне она представляется очень приятной!
— Дай Бог, чтобы ты не ошиблась, дитя мое! Но, послушай, веришь ты, что я тебя люблю, что я хочу твоего счастья?
— Конечно верю, maman!
— В таком случае ты должна исполнить два моих желания. Во-первых, доктор приказывает мне недели через две непременно уехать из Петербурга. Мы поедем в тот город, где живет Софья Ивановна: я познакомлюсь с твоей старой приятельницей, посмотрю, можно ли ей доверить тебя, и если она окажется не такою, как ты говоришь, ты должна возвратиться со мною назад и позволить мне приискивать для тебя занятия здесь в Петербурге. Во-вторых, если ты останешься у Софьи Ивановны, ты должна каждое лето проводить со мной в деревне. Ну что, можешь ты согласиться на это?
— Еще бы нет, милая мама, вы так добры ко мне, я не знаю, как благодарить вас! — вскричала Нелли, бросаясь на шею Анны Матвеевны.
— Полно, полно, о благодарности не может быть речи между нами, иначе я стану каждую минуту напоминать тебе, что ты спасла мне жизнь, — отвечала Анна Матвеевна, нежно целуя девушку.
Прошло три года. Мы попросим читателей на несколько минут перенестись с нами вместе в один из больших губернских городов России и войти в двухэтажный каменный домик, на котором красуется вывеска: «Перворазрядное женское учебное заведение». Мы поднимемся по широкой каменной лестнице во второй этаж, отворим дверь с надписью: «Учебное заведение», пройдем большую переднюю, в которой толпа девочек одевается, чтобы уходить домой, так как на часах уже пробило три, и войдем в просторную, светлую комнату — один из классов учебного заведения. Там занятия также уже кончились, но девочки не очень-то спешат уходить домой; по всему видно, что учение для них не такое пугало, от которого хочется как можно скорее убежать. Некоторые из них неторопливо укладывают свои книги и тетради в саквояжи; человек пять-шесть обступили географическую карту и отыскивают на ней все города и реки, о которых говорится в заданном на завтра уроке; двое углубились в решение какой-то сложной арифметической задачи и, кажется, не замечают ничего, что вокруг них делается; небольшая же группа человек в семь-восемь окружила молоденькую учительницу, уже приготовившуюся надеть на голову шляпку, чтобы уйти домой. Девочки о чем-то расспрашивают ее; она им толкует, рассказывает — и все они с напряженным вниманием слушают ее. Рассказ кончен; она целует девочек, просит их отложить некоторые вопросы до завтра и собирается уже уходить домой.
Но в эту минуту раздается голос из группы, занимающейся географией:
— Елена Николаевна, душенька, покажите, где Лейпциг, мы не можем найти его.
Елена Николаевна подходит к карте, показывает, где Лейпциг и еще два-три города, которых девочки не могли сами отыскать, объясняет им те места в уроке, которые кажутся им трудными, и приготовляется вместе с ними выйти из класса, но ее опять задерживают: оказывается, что трудная задача никак не выходит без ее помощи. Приходится опять остановиться, просмотреть вычисление детей, указать им на сделанный ими промах и дождаться, пока, после поправки, решение задачи окажется верным. На больших стенных часах уже пробило половину четвертого, прежде чем Елене Николаевне удалось наконец, удовлетворив всех своих учениц и отпустив их домой, самой выйти из училища.
В этой молоденькой, так усердно исполняющей свою обязанность учительнице всякий без труда узнает нашу старую знакомую, нашу малютку Нелли, так много натерпевшуюся в детстве. Теперь зато ей не приходится терпеть: жизнь ее сложилась совершенно по ее вкусу, и она считает себя вполне счастливой. Занятия с детьми несколько утомили ее, она спешит домой, спешит отдохнуть. Идти ей недалеко. Против самого того дома, где помещается Перворазрядное женское учебное заведение, живет содержательница этого заведения, Софья Ивановна, и в ее квартире занимает Елена Николаевна две небольшие, но светленькие, хорошенькие комнатки. Софья Ивановна уже возвратилась домой; она встречает свою помощницу шутливым упреком: «Как поздно, Елена, вы совсем заучите детей и себя замучите». Елена Николаевна отвечает смехом, и обе они садятся за обед, который после дневных трудов кажется им очень вкусным.
После обеда Елена Николаевна уходит в свою комнату: у нее много дела, ей надо просмотреть несколько ученических тетрадей, надо приготовиться к завтрашним урокам, надо докончить одну очень хорошую книгу, которую ей дали почитать всего на три дня, а там еще завтра идет почта в Петербург, необходимо написать письмо к Анне Матвеевне, а то она с ума сойдет, не получая известий от своей милой дочки, — дела пропасть, но Елена Николаевна не унывает. У нее достаточный запас и бодрости, и здоровья, и сил; труд, который она себе выбрала, пришелся ей по душе: она сознает, что вполне честно зарабатывает свой кусок хлеба, что не только сама живет, не прося ни у кого милостей, но и другим приносит пользу; это сознание поддерживает ее в настоящем, заставляет ее светло глядеть на будущее.
Утренний поезд Николаевской железной дороги вошел под своды вокзала, оставляя за собой длинную полосу серого дыма, повисшую в сыром, мглистом воздухе. Пассажиры в вагонах засуетились: собирали вещи, одевались, выглядывали из окон, стараясь найти в толпе, встречавшей поезд, знакомые лица. Поезд остановился, и из вагона второго класса выскочила девочка лет четырнадцати. Она осматривалась кругом растерянными глазами.
— Соня, это ты? — раздался голос подле нее.
Она обернулась и бросилась целовать подошедшую к ней даму.
— Тетя, милая! Вы сами приехали меня встретить! Какая вы добрая!
— У тебя, наверное, есть багаж? — сказала дама, улыбаясь. — Дай билет Семену, — она указала на сопровождавшего ее слугу, — он его привезет, а мы поедем скорей домой.
Через несколько минут Соня ехала в карете вместе со своей теткой, Анной Захаровной Воеводской, и в ответ на ее вопросы рассказывала:
— Я доехала до Москвы с папой и с мамой; дорогой папа чувствовал себя очень нехорошо, так что мы прожили лишний день в Москве. Тамошний доктор сказал то же, что и наш: папе надобно отдохнуть от работы, прожить зиму спокойно в теплом климате, и к весне он может поправиться.
— Ну, а братья твои у бабушки, в деревне?
— Да, бабушка сама приезжала за ними: она ведь очень любит их.
— Хорошо, что ты не поехала в деревню: ты бы там соскучилась!
— Мама то же думала. Бабушка целый день или хозяйничает, или возится с братьями: они ведь маленькие — Коле всего три года! А потом, мне надобно учиться! Я кончила курс прогимназии и на будущий год поступлю в гимназию в Москве; там мне придется учиться иностранным языкам, а я училась немножко по-французски у мамы, а по-немецки совсем не знаю!
— Ну, у нас научишься! У нас живет француженка. Нина говорит по-французски и по-английски, а теперь хочет брать уроки немецкого языка.
— Тетя, правда, что Нина очень умная и ученая? Я даже боюсь ее!
— Бояться нечего; а что она не по летам развита и очень много занимается, это правда! — не без чувства материнской гордости отвечала Анна Захаровна.
— А что Митя? Помните, как мы с ним шалили, когда гостили все у бабушки? Это было давно! Больше пяти лет тому назад! Нина и тогда была умнее нас!
— Да, к сожалению, Митя не похож на нее! Он очень огорчает и отца, и меня. Способности у него неважные, а главное, он очень ленив. В первом классе гимназии сидел два года, еле перешел во второй и теперь учится плохо, хотя к нему ходит каждый день репетитор.
Проехав несколько улиц и переулков, карета остановилась у подъезда большого четырехэтажного дома. Соня вслед за теткой поднялась по лестнице, устланной ковром, в просторной передней сбросила пальто и шляпку и вошла в столовую. К ним тотчас же подбежала хорошенькая девочка лет семи. Она бросилась на шею Анны Захаровны и в то же время с полузастенчивой улыбкой протянула пухленькую ручку Соне.
Соня крепко поцеловала маленькую девочку.
— Это Ада, — сказала она, — я ее узнала по ее черным глазкам!
Из-за чайного стола встал высокий, худой мальчик лет тринадцати.
— А, провинциальная кузина! Здравствуйте! — проговорил он, протягивая Соне руку.
— Здравствуйте, петербургский кузен! — с улыбкой отвечала Соня.
За столом сидели еще: француженка-гувернантка, приветствовавшая прибывших какими-то непонятными Соне французскими словами, и девочка, немного постарше Ады, с желтовато-бледным личиком и больными глазами.
— Это Мимочка? Здравствуй, милая! — наклонилась Соня, чтобы поцеловать ее.
Девочка сердитым движением отвернула голову.
— Оставь ее: она совсем дикарка, — заметила Анна Захаровна. — А ты, Митя, отчего же это не в гимназии? — обратилась она к сыну.
— Я думал, у нас сегодня праздник, приезд кузины… — несколько сконфуженно отвечал мальчик.
— Ты рад всякому случаю увильнуть от занятий, — раздраженно сказала Анна Захаровна. — Ты знаешь, как папа не любит, когда ты пропускаешь уроки: опять будет бранить тебя! Неужели это тебе приятно?
Митя ничего не отвечал и с угрюмым выражением лица опустил голову над своим стаканом чаю.
— А где же Нина? Еще не встала? — спросила Соня, чтобы отвлечь внимание тетки от провинившегося мальчика.
— Нина поздно встает, — отвечала Анна Захаровна, — она обыкновенно очень долго занимается по вечерам, и я не велю будить ее.
Соня успела напиться чаю, умыться и переодеться после дороги, а Нина все не вставала; наконец отворилась дверь ее комнаты, завешанная тяжелыми портьерами, и в детскую, где помещалась гувернантка с двумя младшими девочками, вышла стройная брюнетка лет четырнадцати; на ней была надета светлая блуза, перехваченная на талии толстым шелковым шнурком; масса темных вьющихся волос свободно падала ей на шею и обрамляла ее бледное, серьезное лицо.
— Опять дети шумели и не давали мне спать! — недовольным голосом обратилась она по-французски к гувернантке, затем заметила Соню и подошла к ней. — Здравствуй, милая! — сказала она голосом, в котором звучала нотка снисходительного покровительства, и протянула руку Соне. — Если тебе неинтересно сидеть здесь, с детьми, пойдем в мою комнату: там мы поговорим и постараемся познакомиться…
Соня никогда не воображала, чтобы у «девочки» (Нина была всего на два месяца старше нее, и она считала как себя, так и ее еще девочками) могла быть такая комната, похожая скорее на кабинет ученого или литератора. Два письменных стола, один очень большой, заваленный толстыми книгами, другой поменьше, с разными изящными письменными принадлежностями, два высоких шкафа, заполненных книгами, на стенах портреты известных писателей, бюсты великих людей.
— Как у тебя много книг! — проговорила Соня, с некоторым страхом оглядываясь кругом. — Ты много учишься, Нина?
— Не знаю, как тебе сказать, — отвечала Нина, снимая несколько книг с кушетки и очищая место для кузины. — Сколько ни учусь я, мне все кажется мало: ведь наука бесконечна, как и искусство!
Бедная Соня не знала, как поддерживать разговор с такой умной особой.
— Расскажи мне что-нибудь о себе, — покровительственным тоном заговорила Нина. — Ведь у вас в Ч. страшная глушь! Ты, наверное, задыхалась в этой дикой среде?
До сих пор Соне ни разу не приходило в голову, что в Ч. глушь, что там можно задыхаться; а теперь, сидя в этом «ученом» кабинете, она вдруг чуть не до слез почувствовала тоску по светлым комнаткам родного дома.
— Ах, нет, — вскричала она, — у нас было очень хорошо в Ч.! Я училась в прогимназии, у меня было много подруг, и мы очень весело проводили время!
— Неужели? Что же вы делали?
Соня охотно готова была рассказывать все подробности своей домашней и школьной жизни, но она заметила насмешливую улыбку, скользнувшую по лицу Нины, и это сразу остановило ее.
— Расскажи лучше, чем ты занимаешься, — это интереснее, — заметила она упавшим голосом.
— В нынешнем году я занимаюсь преимущественно словесностью и историей. У меня очень хороший учитель по этим предметам. Математикой и естествознанием я занимаюсь с учительницей, но слегка: это не моя специальность; по-французски читаю с нашей француженкой, а с будущей недели начну брать уроки немецкого языка: я читала Шиллера в переводе, а мне хочется прочесть его в подлиннике.
Соня вздохнула. Напрасно тетя сказала, что она может заниматься вместе с Ниной! Она была еще не тверда в русской грамматике и в арифметике, не знала ни слова по-немецки, а ей говорят о словесности, о математике, о Шиллере! Вообще говоря, она казалась сама себе совсем маленькой и ничтожной, сравнительно с Ниной; ей было очень трудно поддерживать умный, чинный разговор, и она от души обрадовалась приходу учителя Нины, который положил ему конец. Когда позднее горничная спросила, где ей угодно будет спать, на кушетке в комнате Нины Сергеевны, или на диване в детской, она не задумываясь выбрала последнее.
Скоро Соня познакомилась со всем строем жизни в доме петербургских родственников и не раз со вздохом повторяла про себя:
— У нас в Ч. было гораздо лучше и веселее!
Отец Сони занимал должность на казенной службе, кроме того, он управлял большим заводом. Дела у него было «выше горла», как он сам выражался; но те часы, когда ему можно было отдохнуть, он вполне отдавал семье. Он возился с маленькими сынишками, разговаривал с Соней, устраивал веселые праздники ей и ее подругам.
— Завтра у папы свободный вечер, и он будет дома! — радостным голосом объявляла мать, и весь дом оживлялся: всем — и детям, и прислуге — хотелось, чтобы добродушный хозяин остался доволен.
И он, действительно, был всем доволен: все распоряжения жены находил превосходными, своих детей считал самыми милыми и умными детьми в свете, свою прислугу образцовою. Вера Захаровна, мать Сони, была «строжее папы», как говорил маленький Коля, но зато она была неразлучна с детьми. Возвращаясь домой из прогимназии, Соня тотчас бежала к матери: она поверяла ей все свои горести и радости и обсуждала с нею все свои школьные дела. Мать знала всех Сониных подруг, и Соня, со своей стороны, знала всех знакомых матери, знала, кто из них живет счастливо, у кого есть горе, кому надо помочь.
В Петербурге было совсем не то: и дядя, и тетка были любезны и ласковы с ней, но она чувствовала себя как-то холодно и неуютно в их доме.
«Как они странно живут, точно не вместе!» — думалось иногда девочке.
И действительно, в просторной квартире Воеводских у всех членов семьи были свои отдельные комнаты и своя отдельная жизнь. Хозяина дома, Егора Савельича, дети видели только за обедом. Утренний кофе он пил у себя в кабинете, потом уезжал на службу и возвращался в шестом часу, к обеду, усталый, раздражительный, недовольный. После обеда он уходил в свою комнату отдыхать, вечер проводил в клубе и домой возвращался уже поздно ночью. Дети больше боялись, чем любили его, и этот страх, по-видимому, разделяла и Анна Захаровна.
— Я пожалуюсь барину! — говорила она прислуге, чем-нибудь рассердившей ее.
— Вот ужо узнает папа! Я скажу папе! — была угроза, которой пугали детей.
Егор Савельич почти никогда не разговаривал с детьми, и при нем все они, даже шалунья Ада, сидели молча, чинно и смирно. Одной Нине предлагал он время от времени вопросы; одна она заговаривала с ним, но обыкновенно не о своих делах, а о чем-нибудь, что вычитала в книгах или газетах.
Анна Захаровна была всегда очень добра и снисходительна к детям, почти никогда не бранила их и любила доставлять им удовольствия; но она совсем не занималась ими. Она куда-то выезжала, принимала у себя гостей и в детские комнаты редко заглядывала. Дети жили своею собственною жизнью, и притом жили не все вместе, а каждый порознь. Две младшие девочки были совершенно предоставлены гувернантке-француженке; Ада, как более живая, иногда бегала по всем комнатам и непрошенная врывалась к матери или к Нине; тихая же, болезненная Мима выходила из детской только в столовую пить чай, завтракать и обедать. Нина занималась, читала, брала уроки в своей комнате, не пуская в нее ни брата, ни сестер. Митя ходил в гимназию, а вечера проводил, запершись со своим репетитором.
У всех них были свои собственные знакомые, до которых другим не было дела. К Аде и Миме приезжали маленькие мальчики и девочки с гувернантками и боннами, к Мите застенчиво пробирались его товарищи-гимназисты. Нина не вела знакомства со своими сверстницами: она предпочитала разговоры с совершенно взрослыми людьми, и Соня не раз, смирно сидя в уголку гостиной, удивлялась, как смело и непринужденно разговаривает ее умная кузина не только с барышнями, но даже с «большими» мужчинами.
Первые дни по приезде Соня пыталась сблизиться с Ниной. Она стала брать вместе с ней уроки немецкого языка, арифметики и естественной истории, часто присутствовала на уроках словесности и всеобщей истории, читала книги, которые Нина давала ей, разговаривала с ней. Но она скоро убедилась, что Нина смотрит на нее свысока, считает ее гораздо глупее себя, что поэтому настоящая дружба между ними невозможна.
С Мимой и с Адой Соня сначала почти совсем не могла разговаривать. Гувернантка старалась, главное, научить их болтать по-французски и не позволяла им сказать ни слова по-русски; а Соня с трудом могла склеить несколько французских фраз.
Между тем ей очень не нравилось то, что происходило в детской. Ада, умненькая, ласковая, хитрая девочка, успела подольститься и к матери, и к гувернантке, почему ей прощались все ее недостатки, и все, что она делала, считалось очень милым. Мима, напротив, угрюмая по природе или, может быть, вследствие болезненности, не пользовалась особенною любовью матери; гувернантка же была к ней просто несправедлива: если она не могла заучить урок так скоро, как младшая сестра, француженка бранила ее; если она не соглашалась играть в ту игру, какую предлагала Ада, у нее отнимали игрушки; если она сердилась, когда Ада дразнила ее, гувернантка ее наказывала. Во всех ссорах детей всегда была права Ада и виновата Мима. Все это еще больше портило от природы не мягкий характер девочки и прямо озлобляло ее.
Соне от души жаль было смотреть, как она по целым часам сидит в углу молча, с сердитым, надутым лицом. Она попробовала было поговорить о том, что делается в детской, с Ниной; но та с первых же слов остановила ее.
— Я знаю, — сказала она, — что мои обе сестрицы — пренесносные девочки: Ада шалунья и капризница; Мима упряма и тупа; но что же мне с этим делать? Их воспитывают мама и гувернантка, и до меня это не касается!
«Не касается, что делается с сестрами? Как это странно! — думала Соня. — Вот и Митины дела, кажется, также не касаются никого в доме! Никто не обращает внимания, что пять лет тому назад он был здоровый, веселый, живой мальчик, а теперь стал худой, как щепка, сидит вечно повесив нос, смотрит исподлобья…»
Сколько было у Сони рассказов всякий день по возвращении из гимназии! И с каким интересом слушала эти рассказы не только мама, но и маленький братишка Миша, и ключница Анисья, и горничная! Митя никогда ничего не рассказывал о своей гимназии, и никогда никто его не расспрашивал. Ему предлагали обыкновенно один только вопрос: какую получил отметку? И так как отметки его были по большей части плохи, то Егор Савельич бранил его, Анна Захаровна с грустной укоризной качала головой, а Нина смотрела на брата с нескрываемым презрением.
Один раз, увидев, что Митя возвращается из гимназии какой-то особенно сгорбленный и хмурый, Соня тихонько проскользнула за ним в его комнату. Мальчик сердито бросил на пол ранец с книгами и сам опустился на кровать.
— Что, устал, Митя? — участливо спросила Соня, заглядывая в его бледное, исхудалое лицо.
— Устал и надоело! — неохотно отвечал он.
— Что надоело? Гимназия?
— Гимназия и всё, всё надоело! Жить надоело! — с каким-то озлоблением прокричал Митя. Сердце Сони сжалось. Она как-то сразу почувствовала, что мальчик не шутит и не ломается, что ему в самом деле тяжело, что его надобно развлечь, утешить.
— А помнишь, как нам хорошо было тогда в деревне, у бабушки? Какие мы с тобой шалуны были! Помнишь?
Она села подле него и стала оживленно болтать, вспоминая разные детские проказы. Митя сначала хмурился и молчал, но мало-помалу оживление Сони сообщилось и ему: он поднял голову, в глазах его блеснул веселый огонек, он стал рассказывать и свои воспоминания. Через полчаса в комнате раздавался такой веселый смех, какого эти стены почти никогда не слыхали.
— Отчего ты был сегодня такой сердитый? — спросила Соня, когда увидела, что дурное настроение брата исчезло. — Не случилось ли с тобой какой неприятности в гимназии?
— Русский поставил двойку! — мрачно проговорил Митя.
— Русский! Неужели? Разве был такой трудный урок?
— Стихи длинные — знаешь «Смерть Олега»? — все повторить. Я вчера говорю своему дураку…
— Какому дураку, Митенька?
— Да этому хохлатому, репетитору! Говорю: дайте мне стихи учить, — я не знаю. А он выдумал заставлять меня переводы латинские повторять да слова! Продержал за своею латынью до 10 часов, а потом и говорит: «Стихи учите одни, без меня!» А я и не стал учить! Очень нужно! Думал, не вызовут!
— А скоро у вас выдают четвертные? Может, еще поправишься? — озабоченно спросила Соня.
— Какое там поправишься! У меня уже есть из русского двойка; да за диктовку три с минусом, наверное, два выведет! — безнадежно махнув рукой, отвечал Митя.
Соня с грустным недоумением смотрела на брата. Она не могла отнестись к его отметкам беззаботно, как к делу неважному; но не хотела осуждать его, давать ему советы… Она понимала, что он достаточно наслушался этого от других и что это только рассердит его…
Митя первый прервал молчание.
— Соня, иди сюда, посмотри, что я тебе покажу! — сказал он, подходя к столу.
Он достал из ящика листок бумаги и положил его перед девочкой.
— Что это? Твой репетитор! — вскричала Соня с веселым смехом. — Как похоже! И каким уродом ты его нарисовал!
— А это, смотри, наш инспектор! А это латинист, а это учитель русского языка! Все похожи! — и он выложил перед ней несколько листочков с весьма удачными карикатурами учителей.
— Митя! Как ты хорошо рисуешь! — вскричала Соня, любуясь рисунками и в то же время смеясь над ними.
— Это что, пустяки! Это я в гимназии рисую, когда станет скучно; а у меня есть целый альбом хороших картин: я срисовываю из «Нивы» и из других книг.
Альбом понравился Соне еще больше, чем карикатуры.
— Митя, ты просто художник! — вскричала она.
— Да, вот рисованию я хочу учиться, так меня не учат! — опять с озлоблением заговорил мальчик. — А латынь мне противна, так нет, непременно учи ее!
— Как же, Митенька, ведь без латыни нельзя учиться в гимназии, нельзя попасть в университет… — робко заметила Соня.
— Я все равно не попаду в него! Я не могу и не хочу учиться — вот и всё!
После этого Соня стала всякий день заходить к Мите в комнату поболтать часок перед обедом, и ему это было, видимо, приятно. С ней он был более разговорчив и не так угрюм, как с другими.
В половине октября гимназистам выдавали так называемые «табели», то есть листки с отметками за четверть года. Митя пришел домой позже, чем обыкновенно, очень бледный и мрачный.
— Приди ко мне! — сказал он вполголоса Соне, встретив ее в коридоре.
— Что случилось? — спросила она с беспокойством, входя в его комнату.
Вместо ответа он протянул ей свой табель. Действительно, было чем огорчаться!
В табеле красовались три двойки: из русского, из латинского и из французского; из остальных предметов стояли тройки и только из рисования пятерка.
— Плохо дело, Митя! — заметила Соня, покачав головой.
— Мне что! Мне наплевать! — возразил мальчик. — А только отец поднимет историю, вот что неприятно! Он уже третьего дня спрашивал, скоро ли я получу табель!
В этот день Егор Савельич был как-то особенно мрачен и молчалив за обедом. Когда после стола дети подошли, по обыкновению, благодарить его, он не дал руки Мите и спросил его отрывисто:
— Получил табель?
— Получил, — прошептал Митя, опуская голову.
— Принеси его ко мне в кабинет!
Митя вышел из комнаты, и Егор Савельич обратился к жене:
— Мальчишка окончательно избаловался! — сказал он сердитым голосом. — Я заезжал сегодня к директору гимназии, и он мне сказал, что если так будет продолжаться, его исключат! Утешительно!
И он ушел к себе в кабинет, сильно хлопнув дверью.
Через несколько минут к нему прошел Митя с злосчастным табелем в руках. Вскоре в столовой послышался рассерженный голос отца и отдельные бранные слова: «Лентяй, негодяй, дурак!» Мити совсем не было слышно, но Егор Савельич сильно горячился: может быть, самоё молчание мальчика, который не мог или не хотел ничего сказать в свое оправдание, еще более усиливало его гнев.
Наконец, дверь кабинета открылась.
— Помни же! Высеку! Своими руками высеку! — кричал Егор Савельич. — Даю тебе честное слово! Если будет хоть одна двойка, высеку!
Митя быстрыми шагами, низко опустив голову, прошел через столовую к себе в комнату, и дверь кабинета снова захлопнулась.
— Господи, как это ужасно! — вскричала Соня, чуть не плача от волнения. — Неужели это правда, Нина? Неужели он это сделает?
— Не знаю, — отвечала Нина, остававшаяся вместе с кузиной в столовой, — это, конечно, ужасно, Соня; но подумай также, как ужасно, что Митя не хочет учиться, растет таким неинтеллигентным.
— Что же, Нина, не все могут быть такие умные, как ты! — заметила Соня.
— Но все должны стремиться развивать свой ум и приобретать познания, — наставительно проговорила Нина.
Соня вздохнула. Нет, она положительно глупа и никогда не научится говорить с Ниной; лучше пойти попытаться утешить Митю.
Митя лежал на кровати, уткнувшись лицом в подушку. Соня села подле него и начала убеждать его, что слова отца были, наверное, пустой угрозой, что он, конечно, не решится подвергнуть большого мальчика такому позорному наказанию, что, наконец, Мите ведь стоит немного, очень немного постараться, и он не доведет себя до этого.
— Ах, какая ты странная, Соня! — сказал Митя, дав ей вдоволь наговориться. — Да неужели ты думаешь, я позволю сделать это над собой? Разве я маленький! И учиться из-за страха наказания я тоже не намерен!
— Что же ты будешь делать, Митя? — спросила встревоженная Соня.
— Уж я знаю, что я придумал! — с каким-то мрачным озлоблением проговорил мальчик.
— Скажи, Митенька, что такое? Пожалуйста, скажи! — просила Соня, которую очень пугала тайная угроза, скрывавшаяся в словах брата.
— Что там говорить! Просто возьму да и уйду из дому!
— Уйдешь? Да куда же тебе идти?
— Мало ли куда! Хоть в Америку!
— Полно, Митя, разве это можно! В Америку уйти нельзя: туда далеко ехать, а это стоит очень дорого; без денег же тебя не повезут ни по железной дороге, ни на пароходе.
— Ну, положим, деньги у меня есть! Я еще три года назад начал себе копить на велосипед, и теперь у меня денег очень много…
— Митя, неужели же ты можешь решиться уйти из родного дома?.. Неужели ты не будешь скучать?
— Небольшое мне веселье в родном доме!
— И тебе не жалко будет ни сестер, ни мамы? Ведь если ты уйдешь, это будет такое горе для нее и для всех!
— Не беда — утешатся!
Соня была в отчаянии. Все ее слова были, видимо, бессильны.
— Я скажу тете, — проговорила она наконец, вставая.
— Не смей! — закричал Митя, хватая ее за платье. — Слушай, Соня, если ты хоть кому-нибудь расскажешь, что я тебе говорил, я с тобой рассорюсь, на всю жизнь рассорюсь! Слова тебе никогда не скажу! И чего ты испугалась? Ведь я не сейчас же уйду! У меня еще ничего не готово. Отец стращает, если я к Рождеству принесу дурной табель, а до Рождества еще далеко!
Убедившись, что дружба с умной Ниной для нее невозможна, Соня обыкновенно тотчас после урока уходила из ее комнаты, чтобы не мешать ей заниматься. Она очень удивилась, когда один раз Нина попросила ее подождать немного.
— Мне надобно рассказать тебе одну вещь, — сказала она. — Видишь ли, дети тети Ольги Савельевны затевают на праздниках играть домашний спектакль; они пересмотрели много пьес и ничего не могли выбрать; тогда я обещала, что сама сочиню пьесу.
— Сочинишь пьесу? Ниночка! Ведь это страшно трудно!
— Да, я много об этом думала, не спала сегодня целую ночь. Наконец, я, кажется, придумала, у меня пока составлен только план. Хочешь, я тебе прочту?
— Пожалуйста, прочти, Ниночка! Это так интересно!
Соня уселась на кушетку и приготовилась с некоторым благоговением слушать чтение кузины. Нина достала из стола синенькую тетрадку и начала:
— «Торжество таланта», драма в трех действиях. Действующие лица: отец, мать, старшая дочь Мирра 15 лет, младшие дети 10, 8 и 7 лет; начальник отца, почтальон, горничная. Первое действие. Мирра сидит на стуле и читает книгу, вбегают дети, кричат, вертятся вокруг нее, зовут играть с собой; она отказывается и просит детей не мешать ей читать. Входит мать, бранит Мирру за то, что она не занимает детей; отнимает у нее книгу и приказывает ей играть с детьми. Мирра упрашивает мать отдать ей книгу; мать не соглашается и выталкивает ее в сад, куда уже убежали дети. Входит горничная и приносит разные угощения. Мать разговаривает с ней и велит ей снести угощения в сад детям. Приходит отец и приносит разные подарки жене и детям. Мать зовет их из сада. Младшие дети радуются подаркам; а Мирра просит, чтобы вместо браслета мать возвратила ей ее книгу, а отец дал бы ей несколько копеек на бумагу, а то ей не на чем писать. Отец и мать сердятся на нее, называют ее неблагодарной; отец со злостью бросает ей в лицо деньги; младшие дети смеются над ней, и она в слезах уходит из комнаты. Занавес падает. Действие второе. Мирра одна в комнате. Вся семья уехала кататься, а ее не взяли. Она ходит по комнате и говорит о своем несчастии. Ее никто не любит, все преследуют, ее заставляют потешать детей, никто и не подозревает, что у нее талант, что она писательница! Она вспоминает, сколько вещей она написала и разорвала, потому что они ее не удовлетворяли. Наконец, своим последним произведением, исторической драмой, она довольна. Она послала эту драму к одному издателю, с просьбой напечатать ее, но не получает никакого ответа. Вдруг звонок. Входит отец. Он бледный, расстроенный. С ним случилось несчастие. Он истратил чужие деньги; его лишили места, и он должен продать все, что у него есть, чтобы отдать то, что растратил, иначе его посадят в тюрьму. Мирра хочет утешить его, он отталкивает ее. Приезжает мать и другие дети, они все в отчаянии. — Действие третье. Семья переехала в маленькую квартиру, все одеты бедно. Отец приходит и говорит, что нигде не мог найти себе работы. Мать жалуется, что от холодной квартиры у нее сделался ревматизм. Все плачут. Вдруг стук в дверь; входит почтальон и подает Мирре денежное письмо. Все удивляются. Это письмо от издателя, которому Мирра послала свою драму. Он очень хвалит ее, посылает ей сто рублей, обещает прислать еще, как только драма будет напечатана, и просит ее продолжать писать. Никто не понимает, что это значит. Мирра рассказывает, что пока мать веселилась и оставляла ее одну дома, она сочиняла. Отец и мать смущены, особенно когда Мирра отдает им все полученные деньги и обещает отдавать все, что будет получать за свои произведения. Они осыпают ее похвалами и благодарностью. Вдруг входит бывший начальник отца. Он прочитал драму у издателя и пришел познакомиться с автором. Он прославляет Мирру за ее талант; а она просит, чтобы он возвратил отцу его прежнюю должность. Он соглашается. Отец и мать обнимают и благодарят Мирру. Занавес падает.
— Нина, неужели ты сама сочинила все это? — с неподдельным восторгом вскричала Соня. — Как хорошо!
Нина самодовольно улыбнулась.
— Конечно, сама. Но у меня готов еще только план. Вся главная работа впереди. Мне надобно особенно хорошо отделать роль Мирры: ведь я сама буду ее играть. Я вот о чем хотела просить тебя, милая! Не можешь ли ты постараться, чтобы дети шумели не так ужасно? Последнее время от них просто житья нет! Мне, пожалуй, придется писать по ночам: днем они мне страшно мешают.
Соня обещала усмирять детей, хотя чувствовала, что это очень трудная задача.
Ее вмешательство, хотя очень незначительное, в дела детской не только не приносило пользы, но, пожалуй, даже вредило. Прежде Мима, зная, что все против нее, с угрюмым молчанием переносила выговоры и наказания гувернантки и хоть очень неохотно, но все же уступала Аде. Теперь, чувствуя, что у нее есть союзница, она стала говорить гувернантке дерзости, а с Адой была постоянно груба и сварлива. Шум в детской не умолкал ни на минуту. Если Ада не болтала и не хохотала над своими же собственными выдумками, непременно слышались резкие окрики гувернантки, сердитые голоса ссорящихся девочек или их громкий плач. Увещевать девочек, мирить их было бесполезно; чтобы дать возможность Нине написать ее сочинение — шутка ли сказать, драму в трех действиях! — Соня решила попробовать занять их игрой, которой часто занимала ее мама, когда она была еще маленькая. Она вырезала из белой бумаги несколько кукол — мужчин, женщин и детей — и разложила их на столике перед собой. Ада с недоверием отнеслась к этим новым игрушкам.
— Какие же это куклы! — заметила она презрительно. — Совсем и на людей не похожи, да и платьев у них нет!
Мима, из духа противоречия сестре, тотчас же захотела играть с Соней.
Соня устроила целую школу из бумажных учениц и так хорошо изображала и детей, и классных дам, и учителей, что сумрачная Мима оживилась и стала сама говорить за некоторых кукол; а через полчала и Ада подкралась к столику и приняла участие в игре. Часа два в комнате царили мир и тишина. Гувернантка была вполне довольна, тем более что дети все время говорили по-французски; одно удивляло ее: как могла взрослая девочка находить удовольствие в глупой игре с маленькими детьми!
«У нее, должно быть, очень ограниченный ум, у этой бедной Софи», — думала про себя француженка.
С этих пор игра в бумажные куклы повторялась каждый день и стала любимым времяпровождением Ады и Мимы. Кроме того, Соня отыскала в библиотеке Нины несколько детских книг и иногда читала детям громко, а иногда заменяла чтение рассказами. Дома она до последнего времени все еще с удовольствием читала и перечитывала разные детские книги, так что знала много интересных историй. Здесь ей приходилось рассказывать их по-французски; это, конечно, затрудняло ее, но ее маленькие слушательницы были неприхотливы и охотно прощали ей все погрешности против языка.
Приятна ли была для самой Сони эта постоянная возня с детьми моложе ее? Конечно, нет: она часто скучала, но ей необходимо было чем-нибудь занимать себя, иначе ей становилось слишком грустно и тяжело на сердце. Она привыкла жить среди ласки, среди сочувствия окружающих, а здесь она была совсем одинока. У всех в доме были свои дела, свои заботы; до нее, до того, что она думает и чувствует, никому не было дела. Первый раз в жизни рассталась она с семьей, и еще при каких обстоятельствах! Отец болен, мать должна постоянно ухаживать за ним, маленькие братья в деревне, и о них она получает лишь очень запоздалые вести от матери, так как старой бабушке трудно писать и к ней, и за границу. Мать пишет, правда, аккуратно, но ее письма мало удовлетворяют Соню. Вера Захаровна подробно описывает те местности, где они живут, тех людей, с которыми встречаются; но о здоровье отца упоминает вскользь, а о себе совсем ничего не говорит. Соня понимает, почему это так: она ведь и сама описывает матери только внешнюю сторону своей жизни; обеим им тяжело на душе, и каждая боится откровенным признанием огорчить другую. Часто Соня прижимает к губам спокойное, как будто даже веселое письмо бедной мамочки и обливает его горькими слезами. Этих слез никто в доме не видит и даже не подозревает. Первое время Соня пробовала говорить о своем беспокойстве Нине и Мите; но они слушали ее как-то рассеянно, безучастно; Анна Захаровна иногда спрашивала ее мимоходом: «Ну, что пишет мама?» — и вполне удовлетворялась теми описаниями Флоренции или Рима, которые она ей прочитывала из писем матери. Итак, Соне приходилось таить в душе свою тревогу, и от этого ей было еще тяжелее. Точно так же никому не решалась она высказать, как беспокоилась о Мите. Его ученье шло почти так же неудовлетворительно, как в первую четверть, и он по-прежнему очень часто во время уроков, вместо того чтобы слушать объяснения учителей, занимался рисованием карикатур или маленьких картинок; тем не менее он не забывал грозного обещания отца, не забывал и собственного намерения. Случилось, что он несколько дней возвращался из гимназии позже обыкновенного.
— Отчего ты так поздно, Митя? Верно, наказали? — спрашивала Соня.
— Нет, — отвечал он, — я заходил к одному товарищу, к Лазареву.
— Ты, должно быть, очень дружен с Лазаревым? — спросила Соня, когда этот ответ повторился несколько раз.
— Нисколько не дружен: он препротивный мальчишка.
— Так зачем же ты так часто ходишь к нему?
— Да я совсем не к нему хожу, а к его старшему брату, которого в прошлом году исключили из гимназии. У меня с ним есть дело.
«Дело с мальчиком, которого исключили из гимназии! Навряд ли это может быть хорошее дело», — мелькнуло в голове Сони, и она не отстала от Мити, пока он не признался ей, что Лазарев тоже намерен бежать в Америку, и что они вместе делают приготовления к отъезду.
— Боже мой! — вскричала она. — Да неужели ты это серьезно задумал, Митя?
— Ничего нет серьезного. Мы так, просто разговариваем, — поспешил успокоить ее Митя: он боялся, что она как-нибудь проговорится о его планах.
Около трех недель писала Нина свою драму, проводя большую часть дня запершись у себя в комнате, наконец, она торжественно объявила, что кончила и что в этот же вечер пригласит тетиных детей и прочтет всем свое произведение. К удивлению Сони, ни Егор Савельич, ни Анна Захаровна не могли присутствовать на этом чтении: у него было неотложное дело, а ее отозвала какая-то знакомая, справлявшая в этот день свои именины. Боже мой! Если бы Соня была такая умная, если бы она сочинила «драму в трех действиях», наверное, и папа, и мама захотели бы первые прочесть ее! У Воеводских же собралась исключительно молодая компания, их двоюродные братья и сестры.
Чтение Нина устроила в столовой. Все слушатели были рассажены на стулья в два ряда; сама Нина села против них за маленький столик, на котором горели две свечи и стоял стакан с сахарной водой. Несмотря на свою обычную самонадеянность, девочка, видимо, сильно волновалась. Ее раздражала возня младших детей, которые никак не могли усесться спокойно, и насмешливые замечания старшего двоюродного брата, гимназиста восьмого класса Алеши. Наконец, все успокоились. Молодая писательница выпила глоток воды, откашлялась и начала чтение, сначала робко, не вполне уверенным голосом, потом — ясно и с большим выражением. Когда она кончила, Алеша подал знак к аплодисментам, и дети, которые немножко утомились от продолжительного чтения, принялись неистово хлопать в ладоши и кричать «браво». Насилу удалось успокоить их, и тогда принялись за распределение ролей. Алеша брался исполнить роль начальника и показывал, каким важно-покровительственным тоном будет говорить со всеми; его младший двенадцатилетний брат и десятилетняя сестра должны были играть детей; роль Мирры Нина считала своею, а матерью предложила быть своей 15-летней кузине Варе.
— С какой же стати мне быть матерью? — заспорила Варя. — Ты, Нина, выше меня ростом, я лучше буду Миррой.
— Нет, — решительно объявила Нина, — если мне нельзя играть Мирру, я совсем не играю.
Алеша поддержал ее: он находил, что лучшая роль по праву должна принадлежать автору пьесы, и Варе пришлось уступить.
— А кто же будет отец? Ты, Митя?
— Вот выдумала! — вскричал Митя. — Да ни за что на свете! Этакая длинная роль! Мне ее ни за что не выучить! Да и с какой стати я буду представляться таким дураком и негодяем! Слуга покорный!
Все знали, что Митя упрям, и не пытались уговаривать его. Алеша обещал привести одного из своих товарищей, который любил участвовать в домашних спектаклях и не затруднится взять какую угодно роль.
— Младшую девочку может играть наша Ада, — предложила Нина, — я ее выучу.
Ада была очень рада, но зато Мима убежала из комнаты в горьких слезах.
— Жаль, что ты берешь одну Аду, — заметила Соня, — это очень обидно Миме.
— Пустяки! — отвечала Нина. — Разве можно обращать внимание на капризы девочки?
Оставалась невзятой одна маленькая роль горничной.
— Соня, я на тебя рассчитывала: ты, наверное, согласишься играть с нами. Ведь это нетрудно: сказать несколько слов и принести поднос с гостинцами.
Соня попыталась было отказываться, но все стали так упрашивать ее, что она в конце концов согласилась.
До Рождества оставалось всего две недели; времени нельзя было терять, и решено было на другой же день приняться за переписывание и разучивание ролей, через четыре дня сделать первую репетицию и затем съезжаться для репетиций непременно через день.
22-го декабря назначена была после обеда общая репетиция в том самом зале, где должно было происходить представление. В этот же день распускали гимназистов на праздники и выдавали им табели за вторую четверть. Соня со страхом ждала прихода Мити. С трех часов она сидела в столовой, прислушиваясь ко всякому шуму на лестнице, выбегая в переднюю при каждом звонке. Но вот половина четвертого, четыре, а его все нет… В пять все сели за обед, место Мити оказалось пустым.
— А где же Дмитрий? — спросил Егор Савельич, окидывая взглядом стол.
— Не знаю, должно быть, или наказан, или зашел из гимназии к какому-нибудь товарищу, — равнодушным тоном отвечала Анна Захаровна.
Соня страшно волновалась. Если бы на нее обращали больше внимания, наверное, заметили бы, что она то краснеет, то бледнеет и ничего не может есть.
После обеда дети начали собираться на репетицию.
— Можно мне не ехать, Ниночка? — попросила Соня. — Моя роль маленькая, вы обойдетесь и без меня.
Нина возмутилась:
— Что это ты выдумала, Соня? Да разве это мыслимо? Общая репетиция, первый раз на сцене, и одного действующего лица не будет! Это невозможно! И отчего тебе не ехать? Ведь ты здорова?
— Митя не возвращался из гимназии… Я так беспокоюсь… — несмело проговорила Соня.
Нина посмотрела на нее, как на помешанную.
— Какая ты странная, Соня! — сказала она. — Точно Митя маленький! Да он, может быть, пройдет прямо к тете: ведь он слышал, как мы сговаривались начинать пораньше.
Эта надежда несколько ободрила Соню и, приехав к Веретенниковым, она прежде всего стала искать Митю. Нет, его там не было! О, как нестерпимо долго тянулся для нее этот вечер! Как трудно было ей произносить те немногие слова, каких требовала ее роль: как тяжело было слышать беззаботный смех и веселые разговоры!.. У нее спрашивали, отчего она такая бледная и молчаливая. Она должна была ссылаться на головную боль. Она не смела никому рассказать о том, что так тревожит ее: ведь Митя обязал ее честным словом. Репетиция затянулась очень долго, и был уже первый час, когда дети вернулись домой.
— Дома Дмитрий Егорович? — спросила Соня у отворившего им лакея.
— Никак нет-с, не приходили.
Нина быстрыми шагами прошла к себе в комнату. Младшие девочки заснули дорогой, и гувернантке пришлось с помощью горничной раздевать и укладывать их полусонными.
Соня не могла лечь спать, не могла уйти в детскую. Она осталась в столовой и с волнением прислушивалась ко всякому шуму на улице. Что ей делать? Сказать кому-нибудь из взрослых? Но дяди нет дома, а тетке… это только напугает ее и не принесет никакой пользы…
Во втором часу раздался звонок. У Сони не хватило терпения ждать, пока явится заспанный лакей, она сама выбежала в переднюю и отворила дверь. Перед ней стояла высокая фигура Егора Савельича.
— Ах, дядя, это вы! — девочка в смущении отступила.
— Соня! Что это значит? Что случилось?
— Дядя… Мити нет дома, он не приходил из гимназии…
— Дрянной мальчишка! Какие новые штуки выдумал! — довольно спокойно проговорил Егор Савельич, сбрасывая шубу на руки лакея и готовясь войти в свой кабинет.
Соня не могла больше выдержать.
— Ах, нет, дядя, это не то! — вскричала она взволнованным голосом. — Дядя, я так боюсь…
Егор Савельич внимательнее посмотрел на девочку, и его поразила ее бледность, ее встревоженный вид. Он взял ее за руку, ввел в свой кабинет и запер дверь.
— Ну, что случилось? Рассказывай мне все! — проговорил он настоятельно.
Прерывающимся голосом, путаясь в словах, рассказала ему Соня, как отнесся Митя к его угрозе и как он собирался уйти из дому.
— Сегодня раздавали табели, — заключила она, почти рыдая, — у него, наверное, есть двойки… Что, если он…
Егор Савельич тревожно зашагал по комнате.
— Пожалуй, чего доброго!.. — говорил он как бы про себя. — С нынешних мальчишек все станется… Отец наказывает за дело — это бесчестье; а быть лентяем и дураком — не бесчестье…
— Дядя, право, Митя не дурак! — возразила Соня.
— Не дурак? Умен, по-твоему? Два года сидел в первом классе и во втором учится так, что его не сегодня завтра выгонят! — вскричал Егор Савельич.
— Ему не хочется учиться в гимназии…
— Не хочется! Желал бы я знать, чего же ему хочется?
— Он хочет быть художником! Дядя, вы не видели его рисунков, — с жаром проговорила Соня, — право, он очень хорошо рисует! Я думаю, если бы у него было время заниматься рисованием, он стал бы гораздо лучше учиться; а теперь он на уроках все думает о своих картинках!
— Так что же, по-твоему, предоставить ему забавляться картинками и ничему его не учить? — раздражительно спросил Егор Савельич.
— Нет, учить его надо, — просто отвечала Соня, — только нельзя ли взять его из гимназии? Кажется, в реальных училищах учат рисованию? Не будет ли ему там лучше?..
Вдруг все тревоги, все опасения снова охватили девочку.
— Мы говорим о нем, а, может быть, теперь он уже далеко… — почти прошептала она и закрыла лицо руками.
Егор Савельич побледнел. Он подошел к окну, приподнял занавес и несколько минут молча следил за двигавшимися мимо экипажами и пешеходами.
— Тетка знает? — спросил он затем упавшим голосом.
— Я ничего не говорила тете, — отвечала Соня. — Когда мы вернулись, она была уже в своей комнате; у нее болела голова, она не велела будить себя.
Егор Савельич снова молча зашагал по комнате. Соня тоже не говорила ни слова; она сидела на стуле неподвижно, чувствуя дрожь во всем теле, но не решаясь выйти из этой комнаты: одиночество пугало ее. Вдруг звонок… С быстротой молнии вскочила девочка, бросилась в переднюю и отворила дверь.
Митя! Но какой! Страшно бледный, еле стоит на ногах.
— Что это ты? Здоров ли?
— Озяб… устал… — еле проговорил мальчик и, не раздеваясь, в пальто и фуражке, пошел прямо к себе в комнату. Соня последовала за ним туда же.
— Какие холодные руки! — сказала она, дотрагиваясь до его руки. — Садись сюда на диван, поближе к печке; я сейчас принесу спиртовую лампочку и заварю тебе чаю: ты согреешься.
Она сняла с головы его фуражку, стащила с него пальто, усадила его на диван, укрыла его теплым одеялом и быстро принесла все, что было нужно для приготовления чая. Он как-то машинально подчинялся ей; его била лихорадка, так что зубы стучали. Только после двух стаканов горячего чая он несколько согрелся и пришел в себя.
— Благодарю тебя, Соня, — сказал он, — только ты напрасно заботишься обо мне. Я все равно погибший человек!
— Полно, что это ты! Как так погибший? — спросила Соня, садясь подле него на диван и участливо заглядывая ему в глаза.
— В табеле три двойки… Я не хотел возвращаться домой… — прерывающимся голосом заговорил мальчик. — Мы с Лазаревым уехали по Варшавской дороге… Его отец узнал… Подлец братишка выдал… Он телеграфировал… Нас из Луги привез жандарм… Все узнают… папа… в гимназии… позор!.. — Он не мог больше говорить, упал на диван и истерично зарыдал.
Испуганная Соня побежала за Егором Савельичем. Он стоял в столовой и, очевидно, прислушивался к тому, что делается в комнате сына.
— Дядя! — задыхающимся голосом проговорила девочка. — Дядя, он такой несчастный!.. Сходите к нему!
Егор Савельич подошел к дивану, на котором Митя продолжал рыдать. Он несколько минут молча стоял над ним, с глубокою печалью глядя на него, и не мешал ему выплакаться.
— Ну, довольно! Успокойся, бедный мальчик! — сказал он, наконец, таким мягким голосом, какой редко слышали от него домашние. — Я все устрою, и тебе не будет никаких неприятностей… Успокойся, ложись спать, постарайся заснуть, и не думай ни о чем дурном!
Он сам раздел мальчика, уложил его в постель, укрыл теплым одеялом и перекрестил несколько раз. Никогда не видел Митя своего отца таким ласковым; он удивлялся, он хотел говорить, но не мог. После всех волнений, пережитых в этот день, его охватила полнейшая слабость. Глаза его закрылись как-то сами собой, и он уснул.
Егор Савельич постоял над ним несколько минут и, убедившись, что он спит, на цыпочках вышел из комнаты. Соня стояла около дверей.
— Все кончилось благополучно, — сказал ей дядя мимоходом, — иди спать! — Он дошел до противоположной двери и вдруг вернулся, взял ее обеими руками за голову и крепко поцеловал в лоб.
На другой день Митя чувствовал себя нездоровым и не выходил из своей комнаты. Перед обедом Соня зашла к нему. Он сидел на диване; на столе были разложены его рисунки.
— Представь себе, что случилось! — этими словами он встретил девочку. — Ко мне сегодня утром пришел папа, стал расспрашивать, отчего мне неприятно в гимназии, потом пересмотрел мои рисунки и спросил, буду ли я лучше учиться, если он меня переведет в реальное училище. Я, конечно, сказал, что буду! Кто ему говорил о моем рисовании? Наверное, ты?
— Да, я. Он очень беспокоился о тебе вчера, Митя! Ты думаешь, что он на тебя сердится, так значит и не любит тебя? А это неправда: он тебя очень любит!
— Может быть, — задумчиво ответил Митя, — сегодня он был очень добрый!
Спектакль у Веретенниковых назначен был на второй день праздника. Все участники его собрались с утра, чтобы помогать Алеше и его приятелю устраивать сцену и чтобы сделать последнюю репетицию. Всех больше суетилась маленькая Ада, которая заставляла всех и каждого выслушивать те пять-шесть фраз, которые составляли ее роль, и повторяла перед зеркалом все те движения, какими должны были сопровождаться эти фразы. Нина старалась казаться спокойной, но по ее бледности, по той нервной раздражительности, с какою она относилась к окружающим, видно было, что она сильно волнуется. Да и было отчего! Ей не только принадлежала главная роль пьесы, но она была и автором драмы. Детям ее произведение понравилось, но как отнесутся к нему взрослые? Что, если они встретят его насмешкой?
В семь часов все приготовления были окончены. Часть большой столовой была превращена в сцену, в другой части стояли рядами кресла и стулья для зрителей. Зрителей собралось человек пятьдесят. Всем интересно было видеть игру детей и особенно интересно видеть пьесу, написанную девочкой.
Занавес отдернули. Маленькая Ада засмотрелась на публику и забыла, что ей надобно было говорить; Илюша, игравший ее брата, бесцеремонно дернул ее за руку, и она стала очень естественно представлять капризную, балованную девочку. Другие дети хорошо знали свои роли. Приятель Алеши старался подражать настоящим актерам; Алеша вздумал почему-то придать комический оттенок своей роли и возбудил общий смех; к Варе очень шло длинное платье матери и нарядная шляпа с перьями; но всего больше внимания привлекала, конечно, Нина. После каждого акта зала оглашалась громкими рукоплесканиями и криками: «Автора! Автора!» Нина выходила взволнованная чуть не до слез и неловко кланялась во все стороны. По окончании пьесы ей поднесли большой букет цветов и красивую бонбоньерку[4] конфет. Анна Захаровна украдкой утирала слезы радости, Егор Савельич как-то особенно прямо и гордо держал голову.
Сонина роль кончилась в первом акте; со второго она села среди зрителей рядом с Митей и усердно аплодировала актерам.
— Митя, ты рад, что у тебя такая сестра? — шепотом спросила она мальчика.
— А мне что? — беззаботно отвечал он. — Мне от этого ни тепло, ни холодно.
— Да разве тебе не приятно, что ее все хвалят, что она сочинительница? Я бы очень хотела быть такой, как она.
— А я бы не хотел, чтобы ты была такая, — отвечал Митя, — по-моему, ты лучше.
Соня с удивлением посмотрела на него. Она была уверена, что он говорит это «нарочно», что никому она, такая простая и незначительная девочка, не может нравиться больше, чем талантливая, умная Нина!
По просьбе Мити, ни отец, ни Соня никому не рассказывали историю бегства в Америку. Анна Захаровна очень удивилась, когда муж объявил ей, что после праздников переводит Митю в реальное училище. Митя не скрывал радости при известии об этой перемене в своей судьбе: во-первых, ему можно будет заниматься своими любимыми предметами — рисованием и черчением; во-вторых, он избавится от «косматого репетитора», которого терпеть не мог; в-третьих, вместо латинского языка ему нужно будет усиленно заниматься немецким, а это было для него гораздо легче, так как в раннем детстве он свободно говорил по-немецки со своей бонной-немкой.
На посторонний взгляд отношения между отцом и Митей нисколько не изменились: отец не стал мягким и снисходительным, Митя не сделался ласковым и откровенным; но та достопамятная ночь не пропала для них даром. Егор Савельич по-прежнему бранил Митю за всякую неисправность, но в его голосе не слышалось прежних резких, неприязненных нот; а Митя относился к выговорам отца далеко не с прежнею угрюмою озлобленностью.
Вечер спектакля был настоящим торжеством для Нины. Дети и подростки смотрели на нее с уважением, как на «сочинительницу», взрослые осыпали ее похвалами, предсказывали ей блестящую будущность. После такого праздника вернуться в обычную колею домашней жизни было как-то странно. Отец горячо поздравил ее с успехом и спросил, не нужно ли ей для ее занятий каких-нибудь книг, не хочет ли она пригласить новых учителей. Анна Захаровна подробно рассказывала всем знакомым о торжестве дочери. Ни в чем другом отношение родителей к ней не изменилось. Остальные члены семьи, по-видимому, еще меньше сознавали, какая для них честь — иметь такую талантливую сестру: младшие девочки по-прежнему шумели около дверей ее комнаты, Митя по-прежнему небрежно относился к ее мнениям и замечаниям.
Чтобы утешить себя за холодное отношение родных к своим талантам и приготовить себе новое торжество, Нина решила снова приняться за сочинительство. На этот раз она не ограничится маленькой пьеской для детского спектакля: она напишет большую историческую драму под заглавием «Царевна София». Учитель истории посоветовал ей предварительно прочесть несколько исторических сочинений, касавшихся жизни царевны и современного ей быта; но она объявила, что это лишнее: Шиллер в своей «Жанне д’Арк» мало придерживался исторических фактов, и она последует его примеру. Снова крепко-накрепко заперлась дверь в детскую, снова приходилось гувернантке выслушивать каждый день и от Анны Захаровны, и от Нины замечания, что она не умеет ни унять, ни занять своих воспитанниц. Эти замечания, естественно, раздражали француженку, и она вымещала свой гнев на детях, особенно на нелюбимой Миме; вследствие этого дела в детской шли все хуже и хуже.
К сожалению, на этот раз Соня не могла всегда улаживать их. Митя упросил отца не брать для него репетитора, но он еще не привык заниматься один и беспрестанно звал к себе Соню: то решить вместе с ним какую-нибудь сложную арифметическую задачу, то помочь ему написать упражнение по русскому языку, то прослушать, хорошо ли он выучил заданный урок. Кроме того, оказалось, что Соня нужна и Нине: сочинять пятиактную трагедию, сидя запершись у себя в комнате, было нелегко, а Соня оказывалась именно такой слушательницей, с которой приятно было делиться мыслями и планами. Поэтому Нина каждое утро перед приходом учителей усаживала ее на своей кушеточке, прочитывала ей то, что написала накануне вечером, и рассказывала, что намерена писать дальше. Чтобы избавиться от постоянных жалоб гувернантки и Нины на младших девочек, Анна Захаровна пообещала им, что если они будут хорошо вести себя, она на Масленой возьмет их с собой в театр смотреть новый балет. О роскошной постановке этого балета рассказывали чудеса, так что и старшим очень хотелось видеть его. Обещание матери подействовало на Миму и Аду совершенно иначе, чем она ожидала, и дало им повод к новым ссорам. При всякой провинности Мимы Ада злорадно замечала ей, что она не увидит нового балета; Мима сердилась, кричала и зорко следила за всяким проступком сестры, чтобы, в свою очередь, отомстить ей такой же угрозой. Ада не ограничивалась криком и слезами, а непременно бежала жаловаться гувернантке или матери и поднимала целую историю.
— Обе вы дурные девочки, и я не возьму ни одной из вас! — говорила иногда Анна Захаровна, выведенная из терпенья.
— Нет, мамочка, я не дурная! Я тебя очень, очень люблю! — тотчас же начинала уверять хитренькая Ада, ласкаясь к матери, а Мима глядела на них исподлобья злыми глазами.
Знаменитый балет давался во вторник на Масленой. Утром Мима раскапризничалась при одевании и на выговор гувернантки ответила дерзостью. Рассерженная француженка объявила за утренним чаем Анне Захаровне, что девочку непременно надобно наказать. Анна Захаровна нехотя согласилась; но Мима при этом так горько расплакалась, что матери стало жаль ее.
— Ну, перестань, Мимочка! — сказала она. — Я тебя на этот раз прощаю; но если сегодня еще хоть раз кто-нибудь на тебя пожалуется, так и знай, что я тебя оставлю дома одну.
Мима успокоилась и все утро старалась вести себя хорошо: училась прилежно, не ссорилась с сестрой, слушалась гувернантку. После завтрака гувернантка приказала девочкам приготовить урок к завтрашнему дню, чтобы иметь свободный вечер. Урок состоял из шести строк французского стихотворения, которое они должны были чисто, без ошибки переписать в тетрадь и выучить наизусть. Ада, по обыкновению, была готова раньше сестры. Она прыгала вокруг стола, весело напевая; затем подбежала к Миме, нагнулась посмотреть, много ли ей осталось, и толкнула ее. Мима, выводившая с большим трудом последнюю строку, сделала кляксу.
— Как тебе не стыдно, Ада! — закричала она. — Ты мне все испортила! Mademoiselle, я не буду переписывать: я не виновата — это Ада меня толкнула!
— Неправда! — оправдывалась Ада. — Я тебя не толкала, это ты сама!
— Нет, ты!
— Нет, не я, а ты!
— Во всяком случае, Мима, — строго сказала гувернантка, — вы должны показать мне чисто написанную страницу, без ошибок и без клякс! Пишите еще раз!
Мима, с трудом удерживаясь от рыданий, начала чистую страницу.
— Что, взяла? Вот и должна писать! — поддразнила ее Ада, продолжая вертеться вокруг нее.
Этого Мима уже не могла выдержать. Она вскочила со стула, бросилась на сестру и вцепилась ей в волосы. Гувернантке пришлось с большим трудом освобождать Аду, которая кричала и от боли, и от злости.
— Посмотрим, что скажет теперь ваша маменька! — заметила гувернантка. — Найдет ли она, что вы себя хорошо ведете и заслужили награды?
— Я пойду расскажу маме, какая Мима гадкая, злая девочка! — рыдая, проговорила Ада и побежала к матери.
У Анны Захаровны сидели гости: ей некогда было разбирать ссоры детей.
— Скажи Миме, что она не поедет в театр, — сказала она, выпроваживая из гостиной Аду.
Ада поспешила передать сестре слова матери.
— Нет, поеду! — отвечала Мима и упрямо твердила эти слова на все уверения сестры и гувернантки.
После обеда гувернантка причесала Аду и надела на нее нарядное платьице. Мима сама пригладила волосы перед зеркалом и кое-как натянула на себя новое розовое платье. Когда девочки вышли в гостиную, Анна Захаровна заметила:
— Ты напрасно нарядилась, Мима: я ведь сказала, что ты не поедешь.
— Нет, поеду!
— Вот она и все так! — вмешалась Ада. — Я ей говорю: «Мама не возьмет», а она говорит: «Нет, поеду!»
— Ты не можешь ехать, если я не позволяю, Мима! — строго сказала Анна Захаровна. — Иди и разденься.
— Нет, я поеду! — еще раз повторила глупенькая упрямица, топая ногами и стуча кулаками по столу.
Анна Захаровна велела горничной увести Миму в ее комнату. Тогда только девочка поверила своему несчастью: она вырвалась из рук горничной, бросилась на пол, принялась неистово колотить ногами и рвать на себе платье.
— Господи, какой ужасный ребенок! — проговорила Анна Захаровна с тоской. — Даша, пожалуйста, не отходите от нее, успокойте ее чем-нибудь!
И она поспешила уйти, чтобы не слышать капризного крика дочки. Остальные дети последовали за ней. Соня хотела подойти к Миме, но гувернантка остановила ее:
— Оставьте, mademoiselle: она скорее успокоится, когда останется одна.
Действительно, когда шум отъезжавшего экипажа замолк, когда вся надежда была потеряна, Мима перестала кричать, поднялась с полу, мимоходом ударила горничную Дашу, пытавшуюся увещевать ее, и прошла в гостиную. Там она уселась на диване, повернулась, по своему обыкновению, лицом к стене и заплакала тихими, горькими слезами. Даша попробовала было предложить поиграть с ней во что-нибудь, но она ответила сердитым мычаньем. Вдоволь наплакавшись и утомившись от слез, Мима сама не заметила, как уснула. Даша подложила ей подушку под голову и тихонько вышла из комнаты. Барышня успокоилась, — значит, можно с чистою совестью оставить ее одну и посидеть в кухне.
Мима проспала больше часа. В гостиной было совсем темно, когда она проснулась. Открыв глаза, она не сразу могла понять, где она и отчего так темно. Она стала звать Аду, гувернантку, горничную — никто не откликался. Все было тихо, и девочке стало жутко среди этой тишины и темноты. Она слезла с дивана и ощупью, натыкаясь на стулья и столы, стала пробираться к двери. Вдруг в углу комнаты что-то блеснуло: какие-то два огонька, то поднимаясь, то опускаясь, приближались к ней. Ужас охватил бедную Миму. Она хотела крикнуть — судорога сжала ей горло. Она закрыла лицо руками и стояла, как окаменелая. И вот что-то теплое, мохнатое, огромное, как ей показалось, вскочило ей на спину. Она крикнула и без чувств упала на пол. Когда через несколько минут Даша вошла в комнату с зажженной лампой в руках, она увидела, что Мима лежит на полу без движения, а около нее сидит и мурлычит большой черный кот. Перепуганная Даша снесла девочку на ее кровать и стала употреблять все известные ей средства для приведения ее в чувство. Долго усилия ее оставались напрасными; наконец, Мима полуоткрыла глаза и тихо простонала.
— Барышня, миленькая, что с вами? Вы ушиблись? Вам больно? Скажите словечко! — суетилась Даша.
Но Мима ничего не отвечала и только стонала.
Когда семья вернулась из театра, Мима лежала с ледяным компрессом на голове, а подле нее сидел доктор.
Можно себе представить, как испугалась Анна Захаровна! Она отослала Аду с гувернанткой спать в свою комнату. Соню попросила перейти к Нине, а сама решила остаться на всю ночь около больной девочки вместе с Дашей, которая чувствовала себя неправой и всячески старалась загладить свою вину.
К утру у Мимы сделался жар; она металась по постели, никого не узнавала и вскрикивала от страха, когда кто-нибудь дотрагивался до нее. Доктор сомнительно качал головой и на вопрос Егора Савельича отвечал, что считает болезнь очень опасной, и советовал бы для ухода за девочкой пригласить опытную сиделку. Анна Захаровна так утомилась и измучилась за одну ночь, что охотно приняла совет доктора. Часа через два в детской, из которой вынесли все лишние вещи, водворилась чужая женщина со спокойным, строгим лицом и тихим, беззвучным голосом. Мима была вполне сдана на ее попечение, и — странное дело — после этого все как будто успокоились. Егор Савельич совсем не входил к больной; Анна Захаровна заходила на минутку осведомляться, какова она, и, получая в ответ: «все так же», со вздохом уходила прочь. Митя и Нина занимались каждый своим делом, точно ничего особенного не случилось; звонкий смех Ады раздавался так же часто, как обыкновенно.
Соню удивляло такое равнодушие родных к бедной девочке: ей невольно вспоминалось, как год тому назад заболел тифом ее брат Миша, как она ухаживала за ним, сменяя мать, когда та после бессонных, тревожных ночей засыпала, обессиленная усталостью. Отец по целым часам носил мальчика на руках. Соня месяц не ходила в гимназию; мать предоставила ведение хозяйства ключнице; даже маленький Коля был сдан на руки няни, и о нем мало заботились. В доме ни о чем не говорили, не думали, кроме больного. И зато какая была радость, когда бедняжка очнулся из забытья, когда он узнал окружающих! Что будет, когда очнется Мима? Она увидит около себя чужое, незнакомое лицо; она, может быть, испугается этой неизвестной женщины!
На следующее утро доктор привез с собой своего товарища, специалиста по детским болезням; они долго исследовали больную, долго совещались между собой, прописали несколько новых лекарств, но не сказали ничего утешительного…
Сиделка ушла завтракать. Соня тихонько вошла в комнату больной и села около ее кровати. Мимочка не металась больше — она лежала неподвижно; личико ее было мертвенно-бледно, глазки неплотно закрыты; она дышала часто и неровно. Исхудалая ручка ее горела. Сердце Сони сжалось. Бедная крошка! Как немного радостей видела она в своей короткой жизни! И умрет она на руках чужой женщины, и никто не будет сильно тосковать о ней: она нелюбимое дитя в доме!
Соня тихонько ласкала худенькую ручку, и слезы текли из глаз ее. Она не слышала, как дверь осторожно отворилась: маленькая Ада прокралась в комнату и подошла к кровати. Увидев, что Мима лежит неподвижно, а Соня плачет, девочка смутилась; плутовато-торжествующее выражение, с каким она вошла в комнату, очевидно, улизнув от гувернантки, сменилось испуганным, и она робко спросила:
— Сонечка, что ты плачешь? Разве Мима умрет?
— По всей вероятности, умрет, — отвечала Соня, которую все эти дни раздражал беззаботный смех Ады.
Ада стояла несколько секунд молча, с жалобным видом глядя на больную.
— Соня, — проговорила она со слезами в голосе. — Мне жалко Мимы!.. Я не хочу, чтобы она умерла!
— А зачем ей жить? — заговорила Соня взволнованным голосом. — Чтобы опять мучиться? Помнишь, как ты всегда обижала ее? Ты здоровая, сильная девочка и нисколько не жалела ее, слабенькую, болезненную! Ты нарочно дразнила ее, а когда она сердилась, ты же бежала жаловаться на нее! Ты злая девочка… Бог видит это и отнимет у тебя сестрицу! Пусть ты растешь одна, и не с кем тебе будет играть, не с кем дружиться!
Ада побледнела и смотрела на Соню широко раскрытыми глазами. Никогда никто так не говорил с ней.
Слова Сони производили на нее сильное впечатление: она инстинктивно чувствовала, что в них сквозит искреннее чувство.
— Сонечка, — робко произнесла она после минутного молчания, — ты добрая, попроси Бога, чтобы Мимочка не умирала! Скажи ему, что я больше не буду обижать ее!
Соня была тронута.
— И ты тоже молись Богу, милая, — сказала она ласково, — и потом старайся не шуметь, не кричать в тех комнатах. Если ты испугаешь Мимочку, она, наверное, умрет. Поцелуй ее ручку, — видишь, какая маленькая, худенькая ручка! А теперь уйди отсюда.
Ада покорно сделала все, что говорила Соня; глаза ее были полны слез, а личико бледно и как-то необычно серьезно.
Жизнь и смерть вели упорную борьбу в хрупком тельце Мимочки. Наконец жизнь победила.
Утром, на третий день после описанной сцены, сиделка объявила, что больная спит спокойно и что у нее больше нет жара. Ада вскочила со стула и готовилась по обыкновению бурно выразить свою радость; но Соня удержала ее:
— Ты слышала, она спит! Если ты ее разбудишь, ей опять станет хуже, — сказала она.
Ада вдруг притихла и на цыпочках вышла из комнаты.
Выздоровление Мимы пошло очень медленно.
Пока она была так слаба, что не могла ни разговаривать, ни поднимать головы с подушки, она довольствовалась уходом сиделки. Но по мере того, как силы возвращались к ней, ей становилось скучно с этой чужой, молчаливой женщиной, которая не умела ни играть, ни рассказывать сказки. Егор Савельич выражал свое участие к больной тем, что покупал ей игрушки; Анна Захаровна раза три в день заходила в ее комнату, гладила ее по голове и говорила ей несколько ласковых слов; но сидеть около нее, забавлять ее — этого не могли ни отец, ни мать; это просто казалось лишним и им, и Нине, и Мите. Соня не разделяла этого мнения. Бледная, слабенькая Мимочка живо напоминала ей ее больного брата; она не забыла тех нежных забот, которыми окружали его выздоровление, и по сравнению с ним Мимочка представлялась ей каким-то заброшенным ребенком. Она не могла равнодушно видеть ее унылого личика, слышать жалобный голосок, каким она говорила: «Мне очень скучно!» и старалась как можно больше времени проводить с нею.
Она часто звала и Аду занимать больную. Роль «добренькой девочки» нравилась Аде как новинка, тем более что ее нетрудно было разыгрывать: Мима не имела сил не только драться, но даже кричать. При всякой неприятности исхудалое личико ее складывалось в такую жалкую гримасу, она начинала так жалобно плакать, что не было возможности сердиться на нее.
— Не плачь, миленькая, — утешала ее Ада, — я сделаю, как ты хочешь! — и затем, обращаясь к Соне, она прибавляла. — Видишь, я ведь добрая?
Митя очень досадовал, что Соня отдает так много времени детям.
— У Мимы есть сиделка, у Ады — гувернантка, для чего еще ты сидишь с ними? — ворчал он.
— У тебя есть учителя, есть товарищи, для чего мне сидеть с тобой? — отвечала Соня и полушутя, полусерьезно упрекнула его, что он не любит своих сестер и вообще не умеет сочувствовать чужому страданию.
Митя надулся и отошел от нее, но на следующий день он принес Миме картинку своей работы и потом стал чуть не каждый день заходить к ней и рассказывать ей разные происшествия из жизни училища.
Одна только Нина не выказывала никакого участия к больной. Она была в очень дурном настроении духа: «Царевна София» положительно не давалась ей. Она написала первые три-четыре сцены, а дальше ничего не могла придумать. Ей хотелось сделать из Софии героиню, а она все как-то выходила честолюбивой злодейкой. Бедная писательница рвала лист за листом и сердито расхаживала по своему кабинету, досадуя на смех, который раздавался в комнате выздоравливавшей Мимочки.
Болезнь Мимы и уход за нею поглощали все внимание Сони; но по мере выздоровления больной ее мысли чаще и чаще обращались к родной семье. Письма матери сильно беспокоили ее: несмотря на очевидное желание Веры Захаровны не тревожить дочь, в них все больше и больше сквозила грустная нота. Наконец, Соня стала настоятельно просить мать ничего от нее не скрывать и совершенно откровенно написать ей, каково здоровье отца.
Вот какой малоутешительный ответ получила она после двух недель нетерпеливого ожидания: «Ты угадала, моя дорогая, — писала Вера Захаровна, — что у меня тяжело на душе. Дело в том, что здоровье папы, заметно поправившееся зимою, теперь опять сильно тревожит меня: он стал раздражителен, не интересуется ничем окружающим, тоскует, плохо спит, ничего не ест. Дня через три мы едем в Париж посоветоваться с известным специалистом по нервным болезням. Я телеграфирую тебе, как он определит болезнь папы и куда посоветует нам ехать: я понимаю, что неизвестность должна томить тебя».
Когда после получения этого письма Соня пришла к обеду, все заметили ее заплаканные глаза и ее бледность. Егор Савельич, который в последнее время вообще очень внимательно относился к ней, тотчас спросил, что с ней, и она рассказала, какое получила письмо. Дядя и тетка старались утешить и ободрить ее; но Соня чувствовала, что они говорят не вполне искренно, что они и сами находят ее беспокойство основательным.
Можно себе представить, с каким нетерпением ждала она телеграммы из Парижа! По всем расчетам она должна была получить ее через неделю.
Но вот прошло девять дней, а телеграммы нет и нет! Бедная девочка чуть не заболела от волнения. Напрасно старалась она заставить себя жить, как прежде, брать уроки, читать, играть с детьми, — это было выше ее сил. Она не понимала ни того, что говорили учителя, ни того, что было написано в книгах; она не могла придумать никакой игры и совершенно забыла имена всех Адиных кукол. Ада и Мима ласкались к ней и упрашивали ее быть повеселее. Егор Савельич и Анна Захаровна выказывали ей большое участие. Митя при всяком звонке выбегал в переднюю узнавать, не приходил ли телеграфист. Десять дней! Молчание матери Соня могла объяснить себе только одним: доктор нашел болезнь отца очень опасною, и мать не решается сообщить ей об этом в коротенькой телеграмме. Надо ждать письма! Прошло еще два дня томительного ожидания, и вот Митя как сумасшедший вбежал в детскую с письмом в руке: возвращаясь из училища, он встретил почтальона у подъезда дома, выхватил у него письмо и спешил обрадовать Соню. Соня была до того взволнована, что с трудом могла разорвать конверт; волнение ее еще более усилилось, когда она окинула взглядом письмо. Оно было на одной страничке. «Милая Соня, — писала Вера Захаровна из Парижа, — в телеграмме я передала тебе мнение доктора и потому пишу всего несколько слов: завтра мы выезжаем отсюда. В понедельник на Страстной едет из Петербурга в деревню соседка бабушки, Марья Антоновна Пешкова, она зайдет к тебе: поезжай вместе с нею прямо к бабушке. Прощай, голубчик, крепко целую тебя».
— Боже мой! Что же это значит! Я ничего не понимаю! Мне ехать к бабушке, а куда же поехали папа с мамой? Все сказано в телеграмме, а я никакой телеграммы не получала! — и она с отчаянием опустилась на стул.
Митя взял у нее из рук письмо и тоже прочел его.
— Надобно разыскать эту телеграмму! — вскричал он. — Я скажу папе: он, может быть, знает, как это сделать! Говорят, телеграммы никогда не пропадают.
В эту минуту в комнату вошла Даша.
— Какую телеграмму вы потеряли, Дмитрий Егорович? — спросила она. — Не эту ли?
И она подала ему нераспечатанную телеграмму на имя Сони.
— Даша, где вы ее нашли? — спросил Митя.
— Да у Нины Егоровны под столом. Я вымела ее с сором, а теперь слышу — вы кричите: «Телеграмма, телеграмма!» — подумала, может, она нужная.
У Сони так дрожали руки, что она не могла распечатать телеграмму. Митя сделал это за нее и прочел ей: «Тоска по родине. Скорей Россию едем все лето бабушке. Здоровы».
От волнения Соня не сразу поняла, в чем дело; но когда с помощью Мити ей удалось разобрать, что все благополучно, что доктор не нашел у отца никакой серьезной болезни и что недели через две она снова будет в кругу родной семьи, — она вдруг разразилась истерическими рыданиями: нервы ее не выдержали неожиданной радости. Ада и Мима перепугались; француженка-гувернантка и Даша стали хлопотать около Сони, поили ее водой, давали ей успокоительные капли; на шум вышла из своей комнаты и Нина. Митя тотчас бросился к ней с вопросом, как могло случиться, что Сонина телеграмма очутилась у нее под столом.
— Я, право, не знаю, — решительно заявила Нина; потом она вдруг вспомнила, что несколько дней тому назад лакей передал ей какую-то телеграмму, которую она бросила к себе на стол среди разных бумаг и о которой совершенно забыла. — У меня голова была полна совсем другими мыслями, — прибавила девочка.
— Другими мыслями! — кипятился Митя. — Ты видела, как мучилась Соня, как мы все жалели ее; а у тебя «другие мысли»! Ты злая, бессердечная девочка, Нина, вот ты кто!
— Ах, Митя, разве я нарочно! — оправдывалась Нина.
— Нина никого сильно не любит, ни о ком сильно не беспокоится, оттого она и могла это сделать! — проговорила Соня с упреком в голосе. Ее припадок прошел; она сидела на кровати и еще раз перечитывала успокоительные слова матери.
Нина ничего не отвечала, она вернулась в свою комнату и плотно заперла за собой дверь.
Неужели это правда? Неужели она в самом деле злая, бессердечная, никого не любит? Нет, неправда! Она всегда плачет, когда ей попадаются в книгах описания несчастий или какие-нибудь трогательные сцены; она горячо сочувствует всем героям, которые жертвуют собою для блага других. Нет, она не бессердечная, она никогда никому нарочно не делала зла! Она только не замечала… забывала… она была занята своим делом…
В голове Нины проносились обрывки воспоминаний. В прошлом году у отца ее были неприятности по службе; он был мрачен, раздражителен. Мать плакала… маленькая Ада беспрестанно ласкалась к ней и просила: «Мамочка, дай я тебя утешу!» А она, старшая? Она в это время только что начала брать уроки у учителей; это занимало ее настолько, что она не думала ни о чем другом… Митя учился дурно… Она ни разу не попробовала помочь ему, поделиться с ним своими знаниями… Мима умирала… Она почти не подходила к ней, не обращала на нее внимания… А теперь Соня… Нет, неправда! Она все-таки не бесчувственная… Она и любит, и жалеет, но только забывает! Ей стоит захотеть, и она не будет забывать! Нина отерла слезы, которые текли по лицу ее, и тряхнула головой с решительным видом. Но неприятные мысли не оставляли ее. Соня, конечно, всем расскажет историю с телеграммой, пожалуй, и все отнесутся к ней так же, как Митя: назовут ее злою! Она, такая умная, никогда не делавшая ничего дурного, должна будет признать себя виноватой, должна будет выносить выговоры отца, упреки матери, осуждение чужих… Густая краска заливала щеки девочки; она в волнении ходила взад и вперед по комнате и не могла придумать, как выйти из своего неприятного положения.
Беспокойство ее оказалось совершенно напрасным. Соня была так поглощена теми радостными известиями, какие получила от матери, что говорила только о них: все думали, что эти известия сообщались в письме, и Соня никого не разубеждала: ей не хотелось делать неприятности Нине. Митя всегда отличался молчаливостью, а теперь, ввиду скорой разлуки с Соней, ему было окончательно не до разговоров. Француженка и младшие девочки плохо поняли, в чем было дело. Нина вошла к обеду в столовую едва ли не первый раз в жизни смущенная, с опущенными глазами, и вдруг с удивлением заметила, что о телеграмме никто ничего не знает. Она поняла деликатность Сони и почувствовала благодарность к ней. После обеда она увела ее к себе в комнату. Просить прощения, признавать себя виноватой — как это было ново и непривычно для нее!
— Соня, — заговорила она смущенным голосом. — Мне так жаль, что я тебя огорчила… Не сердись… Не думай, что я нарочно…
— Нет, Ниночка, я, право, нисколько не сержусь на тебя, — поспешила перебить ее Соня, — я знаю, что ты не нарочно… Ты просто не могла себе представить, как я люблю папу, как я за него беспокоюсь!
— У меня тоже есть папа, и я тоже люблю его! — проговорила Нина.
Соне хотелось сказать: «У тебя какая-то особенная любовь — ее не видно»; но она удержалась. Однако Нина, вероятно, прочла в глазах ее нечто подобное и отвернулась грустная и смущенная.
Через четыре дня Соня получила от матери уже из Москвы более длинное и обстоятельное письмо. Вера Захаровна сообщала, что все болезненные припадки мужа, которые так тревожили ее, совершенно исчезли, что московский врач, у которого они были по приезде, нашел его здоровье вполне удовлетворительным и одобрил его намерение провести лето в деревне, прежде чем вернуться к серьезной работе. В заключение Вера Захаровна писала: «По твоим письмам я вижу, что бедная Мимочка плохо поправляется. Попроси тетю, чтобы она отпустила ее вместе с тобой к нам в деревню: мы ее будем беречь, насколько возможно, а чистый деревенский воздух, наверное, принесет ей пользу».
Когда Соня передала эту часть письма дяде и тете, Анна Захаровна выразила сомнение, хорошо ли отпускать такого болезненного ребенка в деревню, где поблизости нет ни доктора, ни аптеки; но Егор Савельич заявил решительным голосом:
— Довольно пользовалась она у нас докторами да лекарствами! Если Соня берет ее на свое попечение, так лучше этого ничего не может быть!
Все, и особенно Соня, с удивлением посмотрели на Егора Савельича: такое выражение доверия было чем-то совсем необыкновенным с его стороны!
В понедельник на Страстной вся семья провожала на вокзале отъезжавших девочек. На прощанье Егор Савельич крепко поцеловал Соню.
— Благодарю тебя, моя дорогая! — шепнул он ей.
Митя стоял, мрачно сдвинув брови.
— Прощай! — сухо проговорил он и отвернулся; видно было, что он не плачет только потому, что «мальчикам стыдно плакать».
Прощаясь с Ниной, Соня просила сообщить ей, как пойдет «Царевна София»; в ответ на это Нина обняла ее и простым, задушевным тоном сказала:
— А ты, милая, напиши поскорей, как найдешь всех своих.
Ада несчетное число раз обнимала и целовала отъезжавших.
— Приезжай поскорей, Мимочка! — просила она сестру. — Я больше не буду обижать тебя! Я скоро сделаюсь такая же добрая, как Соня, — вот увидишь!
[1] Лайковый — сделанный из лайки, тонкой, мягкой кожи.
[2] Коленкор — тонкая хлопчатобумажная ткань.
[3] Прюнелевый — сделанный из прюнели, шерстяной ткани черного цвета.
[4] Бонбоньерка — изящная коробка для сладостей.
При использовании материалов библиотеки ссылка на источник обязательна.
При публикации материалов в сети интернет обязательна гиперссылка:
"Православная энциклопедия «Азбука веры»." (http://azbyka.ru/).