Цвет фона:
Размер шрифта: A A A

Вступление

Село Опухтино вытянулось почти правильным рядом почерневших и покосившихся от времени изб на берегу речки, превращавшейся каждую весну в широкую, бурливую реку и казавшейся летом маленьким ручейком, тихо журчавшим на дне широкого оврага.

 

Глава I

Село Опухтино вытянулось почти правильным рядом почерневших и покосившихся от времени изб на берегу речки, превращавшейся каждую весну в широкую, бурливую реку и казавшейся летом маленьким ручейком, тихо журчавшим на дне широкого оврага. От реки деревня отделялась широкой улицей, пыльной во время засухи и страшно грязной во время дождей, да нешироким лугом, который весной был обыкновенно залит водой, в июне пестрел красными, желтыми и лиловыми цветами, а к концу лета покрывался копнами душистого сена.

С одной стороны деревни возвышалась старая деревянная церковь с невысокою, несколько покривившеюся от времени колокольнею, с другой — стоял небольшой домик, своей постройкой отличавшийся от сельских изб. Он отделялся от остальной деревни огородом, засаженным капустой, луком, морковью и репой; перед окнами его разведен был маленький цветник, а сзади к нему примыкал огромный запущенный сад, с длинными, темными аллеями лип, тополей и кленов, с развалившимися беседками и мостиками, с искусственно-насаженными рощицами, до половины скрывавшими когда-то великолепный барский дом, пришедший теперь в полное запустение.

В одно августовское утро, когда солнце только что выглянуло из-за горизонта и не успело обогреть землю своими лучами, девочка лет десяти осторожно отворила дверь домика и быстрыми шагами направилась к калитке, которая из цветника вела на улицу деревни.

— Аня, Анюточка, куда это ты? — раздался за ней старушечий голос. Одно из окон домика отворилось, и из него выглянула седая голова.

— А я, бабинька, в лес, за черникой, — ответила девочка, подбегая к окну, — нас много ребят идет!

— Ну, иди себе с богом! Да ты покушала ли чего-нибудь?

— Как же, бабинька! Я ходила с няней доить Машку и выпила парного молока, и няня мне дала лепешки с творогом: я половину съела, а половину с собой взяла.

Девочка приподняла кузовок и показала большой кусок ржаной лепешки с творогом, лежавший на дне его. Старушка добродушно усмехнулась, а Аня, боясь дальнейших расспросов, пустилась со всех ног бежать по аллейке цветничка и затем по улице деревни к большому камню, у которого дети назначили сборный пункт перед отправлением в лес. Три мальчика и две девочки уже сидели подле камня, поджидая остальных, и минут через десять после прихода Ани вся компания, состоявшая человек из пятнадцати деревенских детей, оказалась в сборе.

Лес расстилался на противоположном деревни берегу реки. Дети перебежали мост, перекинутый против церкви, и с веселым смехом разбрелись по густой темной чаще, едва освещенной косыми лучами солнца. Черники в лесу оказалось много, но кузовки наполнялись довольно медленно. Во-первых, каждому хотелось отложить часть — и значительную часть — ягод в рот; во-вторых, в лесу, кроме ягод, было много удовольствий. Мальчики влезали на верхушки деревьев, девочки прятались в кусты, все собирали еловые шишки и бросали их друг в друга; кто-нибудь открывал белочку, притаившуюся в ветвях; нужно было спугнуть ее, чтобы полюбоваться ее ловкими прыжками, и потом проследить, куда она денется; другой находил ежа, свернувшегося колючим клубком в траве, — его также нельзя было оставить без внимания. А птичьи гнезда! Как же не исследовать, не найдется ли в котором-нибудь из них запоздалых яичек или неоперившихся птенцов? Все это отнимало немало времени, и солнце поднялось уже довольно высоко, когда один из старших мальчиков заметил, что пора по домам, а то, пожалуй, тятька приколотит: зачем баловался так долго, дела не делал. Большинство детей согласилось со справедливостью этого замечания, и вся ватага направилась к выходу из леса. Когда они подошли к дороге, пересекавшей лес, мимо них промчалась на четверке красивых лошадей коляска, в которой сидело семейство одного из соседских помещиков.

— Ишь как важно едут! — заметил мальчуган, следивший глазами за экипажем, засунув пальцы в рот.

— Господа всегда так ездят, — отозвалась одна из девочек. — Вот Аня — барышня, и она, как вырастет, тоже так будет ездить!

— Неправда, я не барышня! — вскричала Аня, вспыхнув. — Я девочка такая же, как ты!

— Совсем не такая! Мы вон босиком ходим, а ты в чулках да в башмаках — как есть барышня!

— Я надела башмаки, потому что бабушка велела, я их терпеть не могу; когда я буду большая, я всегда буду ходить босиком!

Девочка села на землю, быстро стащила с ног чулки и башмаки, бросила их в траву и, догоняя подруг, с торжеством заявила, показывая им свои босые ноги:

— Вот я теперь и совсем как вы.

Действительно, между Аней и остальными деревенскими девочками разница была небольшая. Лицо Ани было покрыто таким же густым слоем загара, как и лица ее подруг, руки ее были не менее черны и грубы, волосы ее были так же растрепаны, а одежда ее состояла, так же как и их одежда, из толстой холстинной рубашки и холстинного же сарафана. Правда, утром, когда девочка уходила из дому, и сарафан, и рубашка ее были совершенно чисты; но она так усердно валялась по траве, пролезала через кусты и садилась на мокрую землю, что чистота эта почти совершенно исчезла.

Дети вышли из леса почти прямо против домика, где жила Аня. Чтобы добраться до моста, им нужно было вернуться назад и пройти с полверсты берегом реки.

— Эка даль какая! — вскричала Аня. — Мне-то особенно! Потом ведь надо будет опять всю деревню пройти! Чего там мост! Я лучше прямо через реку.

Смелая девочка бегом спустилась по крутому берегу реки, подняла выше колена сарафан, чтобы не замочить его, и, не задумавшись ни на секунду, вошла в холодную воду.

За лето речка сильно пересохла. Аня ловко перепрыгивала с камешка на камешек, разбрасывая вокруг себя серебристые брызги и весело вскрикивая, когда вода покрывала ножки ее чуть не до колен. Остальные дети сначала призадумались немного, но пример заразителен: мало-помалу все они точно так же вскочили в воду. Старшие девочки помогали младшим братишкам и сестренкам; шалуны толкали и обливали друг друга водой; боязливые вскрикиванья трусливых покрывались громким смехом и шутками всех остальных. Переправа совершилась совершенно благополучно. Аня первая выскочила на берег, наскоро вытерла об траву ноги и пустилась бежать к домику, у дверей которого уже стояла старушка-няня, поджидая проказницу.

— Няничка! — вскричала девочка. — Смотри, сколько я черники набрала! Ты мне спечешь сладенькую ватрушку? Спечешь?

— Ну, черники-то тут не больно много, — заметила няня, качая головой, — а где же твои чулки и башмаки?

— Ах, няня, я их оставила в лесу. Я говорила бабушке, что не буду носить их: девочки все меня дразнят, что я барышня, я не хочу быть барышней!

— Глупый ты, неразумный ребенок! — с ласковым упреком проговорила старушка. — Ну, иди скорей кушать: бабушка давно тебя ждет; смотри, рассердится она за башмаки-то!

Эта угроза, видимо, нисколько не испугала Аню. Она весело вбежала в комнату, весело обняла бабушку, маленькую, седенькую старушку, одетую в темный ситцевый капот и белый кисейный чепчик, и весело начала рассказывать обо всем, что видела в лесу. Няня подала на стол обед семьи, состоявший из молочной похлебки с картофелем и из вареного поросенка с хреном и сметаной, а сама села есть рядом со своей питомицей. Аня болтала без умолку, а обе старушки с радостной улыбкой смотрели на ее оживленное личико и на ее здоровый, чисто деревенский аппетит.

— Я, бабинька, теперь пойду в поле, — объявила девочка, окончив обед и захватив с собой большой кусок черного хлеба, густо намазанный сметаной.

— Иди себе, голубчик, гуляй на здоровье! — отвечала бабушка, провожая ее любящим взглядом.

Аня повернула в сторону, противоположную деревне, пошла вдоль полей, на которых торчали остатки желтых стебельков сжатой ржи, и по меже между двух нив дошла до небольшого пруда, в воде которого полоскалось целое стадо гусей и уток.

На берегу этого пруда, под тенью развесистой ивы, сидел мальчик лет одиннадцати, худенький и бледный, одетый чуть ли не в лохмотья.

— Ну что, Сеня, сделал ты мне? — бросилась к нему Аня.

— Да как же, сделаешь тут, — недовольным голосом ответил мальчик. — Вчера коршун утащил утенка: управляющий уж ругался, ругался, сказал, коли еще что с птицей случится, отошлет меня к отцу, а отец, сама знаешь, какой: до смерти исколотит!

— Экая досада! — грустным голосом проговорила Аня. — Ты и за тростником не ходил?

— Где уж тут ходить, не до того!

Аня задумалась.

— А хочешь так, Сеня, — предложила она, — ты сходи за тростником, а я здесь посижу, постерегу птиц?

— Постережешь? — Сеня подозрительно поглядел на свою собеседницу. — А как не усмотришь?

— Усмотрю, Сеничка, голубчик! Помнишь, как ты тогда ходил за белкой, я же смотрела.

— Ну, пожалуй, я пойду, только коли что случится, я так на тебя и скажу. А хлеб ты мне свой отдай на дорогу: небось ты-то уж наелась!

Аня беспрекословно отдала мальчику свой кусок, от которого она успела уже отъесть почти половину, взяла его длинную хворостину и уселась так, чтобы видеть все вверенное ее попечению стадо и самым добросовестным образом исполнить взятую на себя роль.

Сеня, по-видимому очень довольный выдумкой своей маленькой приятельницы, ушел, насвистывая какую-то песню и с наслаждением кусая Анин хлеб.

Часа два пришлось просидеть девочке на берегу пруда. Чтобы развлечь себя, она несколько раз перегоняла свое стадо с одного места на другое, бросала в воду кусочки травы и любовалась, как птицы ловили их, скликала к себе то утят, то гусят, и все-таки в конце концов нашла, что быть пастухом очень скучно и что Сеня ужасно долго пропадает.

Наконец он вернулся, неся в руках несколько палочек тростника, и лицо девочки засияло радостью. Маленький пастух уселся рядом с ней и принялся с помощью обломка ножа выделывать из тростника дудки. Ане давно уже сильно хотелось иметь этот музыкальный инструмент, а никто во всей деревне не сумел бы сделать его так искусно, как Сеня. Когда две дудки были готовы, друзья начали музыкальные упражнения, от которых всякий зажал бы себе уши, но которые доставляли им нескончаемое удовольствие. Наигравшись досыта и от души поблагодарив Сеню за его подарок, Аня побежала домой похвастаться бабушке своим искусством. Старушка работала в маленьком цветничке, обрезая сухие листья и подвязывая молодые веточки растений. Надобно было полить цветы; Аня тотчас же схватила лейку и побежала к реке достать «самой свеженькой водицы». Чтобы полить весь садик, девочке пришлось раз пять прогуляться таким образом за водой, всякий раз поднимаясь по крутому берегу реки с тяжелой лейкой в руках, — но это нисколько не утомило ее. Ее молодые силы требовали работы; поднимать тяжести, карабкаться на крутизну доставляло ей истинное удовольствие.

Отдохнув несколько минут за чаем, к которому няня приготовила для нее ватрушку с черникой, она опять убежала из дома на берег реки, где ее уже поджидали деревенские товарищи и подруги. Солнце клонилось к закату, дневные работы были кончены, и дети собирались на обычное место своих вечерних игр — на луг, тянувшийся между улицей и рекой. Сено с этого луга было уже скошено и убрано, засохшие стебельки травы несколько кололи босые ноги детей, но на такую мелкую неприятность никто не обращал внимания. Все были заняты шумной, веселой игрой «в разбойники»: одним надо было придумывать, как искуснее нападать, другим — как ловчее спасаться от нападений. Аня, назначенная начальницей одного разбойничьего отряда, в пылу битвы толкнула девочку, изображавшую «проезжего», так, что бедняжка упала и получила себе большую шишку в лоб, а сама, за ослушание воли главного атамана, была пребольно выдрана им за волосы — но это нисколько не уменьшало ее веселья. На темном небе уже зажглись звезды, а смех и крики детей все еще не умолкали, пока наконец строгие матери не зазвали их в избы, пригрозив за непослушание розгой.

— Ой, как я устала, как спать хочется! — говорила Аня, опускаясь на крылечко своего дома.

Няня раздела полусонную девочку — и она почти не помнила, как очутилась в постельке; бабушка заботливо прикрыла ее чистенькой простыночкой и долго стояла над ней, любуясь на ее крепкий, спокойный сон.

— Сударыня, к вам письмо, — проговорила няня, осторожно отворяя дверь спальни. — Иван вернулся из города, привез.

Бабушка взяла конверт, надела очки, не торопясь, распечатала письмо и принялась читать его при свете одинокой свечки. Она читала долго и внимательно, как будто не совсем понимая содержание письма или не доверяя глазам своим.

Когда она кончила наконец чтение, руки ее дрожали, старческое лицо ее побледнело, и она в изнеможении опустилась на близ стоящий стул.

Глава II

Анна Федоровна Карпова была дочерью священника и очень молодая вышла замуж за небогатого чиновника соседнего уездного городка. У нее было несколько человек детей, но все умирали очень скоро после рождения. Одна только дочь, самая младшая, осталась жива и росла на утешение отца и матери. Впрочем, отцу недолго пришлось радоваться на свою маленькую девочку; Саше еще не исполнилось и семи лет, как он заболел и вскоре умер. После смерти его Анне Федоровне пришлось самой работать, чтобы добывать необходимые средства к жизни для себя и ребенка. Она бодро принялась за труды — и вскоре самые богатые барыни города не давали шить свои платья и шляпки никому, кроме нее. Маленькая Саша не нуждалась ни в чем необходимом. Мать и единственная прислуга в доме, Матрена, нянчившая всех детей Анны Федоровны, посвящали ей всю свою жизнь. Самая хорошенькая комнатка в небольшой квартире была отдана в ее распоряжение; одета она была не хуже богатых девочек ее лет; когда ей пришло время учиться, Анна Федоровна отдала ее не в школу для детей бедных горожан, а во французский пансион, где она сидела рядом с дочерьми тех барынь, на которых работала ее мать. Желание Саши было законом для обеих женщин; чтобы доставить ей удовольствие, они готовы были целые ночи просиживать за работой. И девочка ценила эти заботы, эту любовь. Немножко избалованная, она иногда была капризна и требовательна; но стоило ей заметить, что ее капризы огорчают мать, — и на глазах ее тотчас же появлялись слезы раскаяния, и она всеми силами старалась загладить свой необдуманный поступок. Анна Федоровна и Матрена считали ее чудом красоты, ума и доброты. Она и в самом деле была добрая и неглупая девочка, хотя не отличалась никакими необыкновенными способностями; зато красота ее действительно обращала на себя общее внимание. Когда она, ребенком, весело припрыгивая, возвращалась из пансиона домой в сопровождении Матрены и легкий румянец играл на ее нежных беленьких щечках, а глаза ее ярко блестели и светились, встречавшиеся на дороге барыни не могли удержаться от восклицания; «Какая прелестная девочка!». Когда она — высокая, стройная девушка, с удивительно нежным цветом лица, глубокими темно-синими глазами и длинными, густыми, золотистыми волосами — гуляла с матерью в общественном городском саду, прохожие заглядывались на нее, и не раз приходилось ей краснеть, слыша восклицание: «Какая красавица!».

Саше только что исполнилось семнадцать лет, и она, окончив курс в пансионе, искала уроков, чтобы облегчить матери ее трудовую жизнь, когда в город приехал из Петербурга один очень богатый барин, помещик села Опухтина. Он где-то случайно увидал Сашу, и она с первого же раза необыкновенно понравилась ему. Он познакомился с Анной Федоровной и через несколько недель знакомства стал просить у нее руки ее дочери. Грустно было Анне Федоровне выдавать замуж дочь, которую она считала еще почти ребенком, и выдавать за человека малознакомого, который должен был увезти ее далеко, в Петербург, но Саша объявила, что будет несчастна всю жизнь, если мать не согласится на ее брак, и Анна Федоровна скрепя сердце дала свое согласие. Матвей Ильич — так звали жениха — отпраздновал свадьбу великолепнейшим образом, осыпал молодую жену свою самыми богатыми подарками и через три дня после венчания увез ее в Петербург, где она должна была начать совершенно новую для себя жизнь, среди роскоши и богатства.

Саша уговаривала было мать переехать к ней, жить в Петербурге, в ее доме, но Анна Федоровна и слышать об этом не хотела.

— Нет, милая моя, — решительным голосом сказала она, — пока я имею силы работать, я ни за что не соглашусь жить за счет твоего мужа. Да и зачем я с тобой поеду? Ты счастлива, я тебе не нужна; у тебя будут богатые знакомые, важные родные — что я стану делать среди них? Ты знаешь, я женщина простая, малообразованная, к светскому обществу не привыкшая; еще тебе, пожалуй, пришлось бы краснеть за меня.

Саша в душе не могла не сознавать, что мать отчасти права, и не настаивала больше, тем более что и Матвей Ильич не выражал особенного желания жить вместе с тещей.

Пустыми и одинокими показались Анне Федоровне и Матрене комнатки их квартиры, когда они вернулись домой, проводив молодых. Вся жизнь их в течение десяти лет была посвящена Саше, трудам для нее, заботам об ее удобствах и удовольствиях — и вдруг теперь Саши нет… Для кого же жить? Для кого работать?

Несколько дней обе женщины были как потерянные: они не принимались ни за какое дело, не готовили для себя даже пищи. Анна Федоровна в сотый раз пересматривала все маленькие вещицы, принадлежавшие Саше и оставленные ею у матери; в сотый раз она и Матрена пересказывали друг другу разные мелкие происшествия из жизни их любимицы, хотя все эти происшествия давно были очень хорошо известны, обеим, им.

Но мало-помалу время сделало свое дело и несколько притупило их горе. Волосы Анны Федоровны поседели; она продолжала шить платья и шляпки для городских модниц, но работала менее усердно, чем прежде, отказывалась от спешных заказов и часто по целым часам сидела сложа руки, бесцельно глядя перед собой. Матрена исполняла по-прежнему должность кухарки, но она не придумывала каждый день какого-нибудь сладенького и в то же время дешевенького кушанья; она перестала весело смеяться, распивая кофе с соседней прислугой, — она заметно сгорбилась, постарела. От Саши часто приходили письма: веселые, нежные письма, в которых она описывала свою счастливую жизнь с любимым мужем и уверяла, что для полноты счастья ей недостает только одного: чтобы дорогая мама и милая няня жили с ней. Можно себе представить, как радовали эти письма Анну Федоровну и Матрену! Анна Федоровна обыкновенно перечитывала их до тех пор, пока и она, и Матрена не знали их наизусть; затем они пересказывали их всем, кто сколько-нибудь интересовался Сашей, и вели между собой длинные разговоры и споры о значении каждой фразы, чуть ли не каждого слова драгоценного послания.

Так прошло четыре года после свадьбы Саши. Вдруг Анне Федоровне принесли письмо, написанное не рукою дочери. Она распечатала пакет, не предчувствуя беды, и чуть не упала в обморок, читая письмо. Оно было от Матвея Ильича. Он писал, что у него родилась дочь, но что жена его очень больна и беспрестанно зовет к себе мать; он посылал теще деньги на дорогу и умолял ее не медлить ни минуты. Анна Федоровна тотчас же собралась и в тот же день уехала в Петербург. Она нашла Сашу при смерти. Все в доме хлопотали около нее, а на новорожденную малютку мало обращали внимания; она казалась совсем слабой, хилой, и все решили, что ей не пережить матери. Несмотря на все свое горе при виде болезни дочери, Анна Федоровна почувствовала сострадание к бедной малютке, обреченной на смерть через несколько дней после рождения. Она взяла на свое попечение крошку, названную в честь ее Анной, и делила свои заботы между нею и Сашей. Через десять дней бедная молодая женщина умерла. Матвей Ильич был в отчаянии. Он рвал на себе волосы, проклинал докторов, не сумевших спасти от смерти его дорогую жену, отказывался видеть ребенка, делать какие-нибудь распоряжения. Горесть Анны Федоровны была едва ли не менее сильна, хотя выражалась менее резко. Навряд ли хватило бы у нее даже сил перенести страшный удар, если бы судьба не послала ей в утешение малютку Аню. Благодаря ее заботам, девочка, видимо, поправлялась, и опытный детский доктор, осмотрев ее, нашел, что за ее жизнь нечего больше бояться. Известие об этом мало обрадовало Матвея Ильича.

— Я не могу любить эту девочку, я не могу даже видеть ее, — сказал он Анне Федоровне, пришедшей сообщить ему слова доктора, — она слишком напоминает мне покойницу. Умоляю вас, окажите мне великое благодеяние: возьмите ребенка на свое попечение, живите с ним в Опухтине, тамошний воздух будет полезен, а вы любите деревню; денег берите у меня сколько хотите, только не заставляйте меня самого заботиться о девочке, это свыше сил моих.

Взять на свое попечение Аню! Да это было такое счастье, о котором Анна Федоровна не смела и мечтать.

Как только девочка была в состоянии перенести путешествие, она отправилась с ней в Опухтино. Матвей Ильич отдал приказание управляющему имением не жалеть денег для доставления всевозможных удобств его теще и дочери; но Анна Федоровна не потребовала больших расходов — ни для себя, ни для ребенка. Она никогда не жила в богатстве и не имела даже понятия о том, как устроить свою жизнь роскошно. Ей казалось нелепым заставлять отделывать для себя запустелые комнаты большого барского дома, отделенного огромным садом от остального мира; она не видела никакой надобности набирать для себя толпы прислуги. Она поселилась вместе с Аней в небольшом флигеле, служившем в прежние времена жилищем главного садовника; выписала из города Матрену — помогать ей нянчиться с ребенком, а для грубой домашней работы наняла себе смирную деревенскую девушку.

Воздух Опухтина действительно оказался здоровым для Ани. Она росла толстеньким, живым, веселым ребенком, почти не страдая от обыкновенных детских болезней. Анна Федоровна мечтала сначала сделать из нее такую же беленькую, нежную барышню, какою была Саша, но вскоре убедилась, что это невозможно. В два года Аня плакала около калитки сада и просилась на улицу к босоногим деревенским ребятишкам; в три года она пролезала между двумя перекладинами забора и, очутившись на улице деревни, ни за что не соглашалась вернуться в свой сад. Встревоженная Анна Федоровна просила Матрену не оставлять ребенка и всюду следовать за ним. Матрена два-три лета заботливо ходила за своей питомицей, но потом увидела, что труд этот ей не по силам, да и совершенно бесполезен: ей было не угнаться за резвой девочкой, бегавшей, скакавшей и лазавшей без устали целые дни; Аня перезнакомилась и передружилась со всеми детьми деревни; старшие девочки слегка присматривали за ней; она участвовала во всех играх и шалостях младших и училась у них остерегаться больших опасностей и мужественно переносить мелкие невзгоды вроде заноз, царапин и синяков. В первое время Анна Федоровна беспокоилась, когда девочка уходила на несколько часов из дома и даже из деревни, забиралась в лес или вместе со своими маленькими приятелями и приятельницами отправлялась на дальний сенокос — снести работавшим там крестьянам обед: но мало-помалу она привыкла к этим отлучкам. Аня возвращалась домой такая веселая, довольная, с таким здоровым румянцем на щеках и с таким славным аппетитом, что бабушке приходилось только радоваться на нее. В девять лет Аня вместе с мальчишками лазала по деревьям за птичьими гнездами, не задумываясь, перепрыгивала через рвы и перелезала через заборы, помогала пастухам загонять домой коров и коз, ловко работала большими граблями и смело правила лошадью, стоя в пустой телеге или сидя на верхушке огромного воза сена. По наружности она очень мало чем отличалась от крестьянских девочек, разве тем, что благодаря заботам бабушки и няни, была поздоровее да почище их. Попытка Анны Федоровны одевать ее, как барышню, совершенно не удалась: она рвала в клочки свои кисейные платьица, изнашивала в неделю пару прюнелевых ботинок, портила шляпки, употребляя их то вместо корзинки, то вместо посуды для черпания воды.

— И зачем ты, бабушка, шьешь мне эти гадкие платья! — чуть не со слезами на глазах говорила девочка, примеривая хорошенький костюм, сшитый для нее Анной Федоровной. — Так в них тесно и неловко! Я, знаешь, лучше поменяюсь со Стешей: у нее болит ножка, она все равно сидит дома, я отдам ей это платье, а себе возьму ее сарафан — в нем лучше.

И, несмотря на возражения бабушки, мена совершалась: больная Стеша сидела у окна своей избы в нарядном костюме, а Аня, вполне довольная своей выдумкой, бегала по деревне в заплатанном сарафане.

Бабушка и няня добродушно смеялись над проказницей; хорошенький костюм прятался в сундук, а вместо него Ане шили простые сарафаны; ей позволяли бегать без шляпки и зонтика и даже в теплые дни снимать чулки и ботинки.

— Пусть себе резвится, только бы была здорова! — говорила няня, с любовью следя глазами за своей питомицей.

— А что, Матрена, — озабоченно спрашивала бабушка, — ведь ей далеко до покойницы Сашечки: та в ее годы была такая красавица, загляденье!

— А, полноте, сударыня, — сердилась Матрена, — красавица! Да чем наша Анюточка не хороша? Полненькая, красненькая! Какой вам еще красоты нужно; известно, ребенок, вырастет, и она будет загляденье!

Навряд ли кто-нибудь, посмотрев на девятилетнюю Аню, согласился бы с мнением Матрены. Еще зимою, когда загар и веснушки несколько сходили с лица ее, она становилась красивее, но летом трудно было назвать хорошеньким это толстенькое, краснощекое личико, смуглое от загара, вечно исцарапанное или кошками, или ветвями деревьев. Впрочем, Аня нисколько и не заботилась о своей наружности; едва ли ей когда-нибудь приходил в голову вопрос о красоте; только бы ей не мешали играть и бегать, а то не все ли равно — хороша она или нет? На другой, более важный вопрос: счастлива ли она — девочка также не сумела бы ответить.

— Как — счастлива ли? Не знаю! — сказала бы она, с недоумением вытаращив свои синие глазки, и, не привыкнув задумываться над трудными вопросами, тотчас занялась бы чем-нибудь другим.

А между тем она действительно была счастлива. Все лето было для нее одним длинным, веселым праздником. Почти каждый день приносил ей какое-нибудь новое удовольствие: то затевались шумные игры на улице, то отдаленные прогулки с деревенскими друзьями, то собирание ягод, грибов, орехов; то она помогала сгребать сено на громадном лугу, где конца не видно было копнам, и засыпала на душистой траве; то открывала в чаще гнездо с какими-нибудь удивительно красивыми яичками, которые показывались только любимым подругам; то она набирала целые пуки полевых цветов и плела из них самые разнообразные венки; то она работала в своем собственном садике, устроенном для нее няней под окнами домика; то кормила кур и уток, клевавших зерна из ее передника; то приручала белочку или ежа; то бегала смотреть, как доят коров и бьют масло; то упрашивала какого-нибудь мужика взять ее с собой на мельницу и восхищалась плеском воды у плотины, щумом мельничных колес, видом белой, мягкой муки. Все окружающее доставляло ей удовольствие. Ей весело было встать очень-очень рано утром, пока бабинька еще спала, неслышными шагами, в одной рубашоночке выйти из комнаты, взобраться на чердак и, просунув голову в слуховое окно, любоваться на утреннюю зарю и на первые лучи восходящего солнца; ей весело было в полуденный жар купаться и плескаться в речке или войти в лесную чащу, где все было так тихо и прохладно, где со всех сторон неслись такие чудные запахи. Ей весело было и играть с другими детьми, и тихонько идти одной среди полей, на которых волновалась спелая, высокая рожь, и сидеть на берегу речки, любуясь, как солнце серебрит одну струйку за другой. Ей не приходилось страдать ни от несправедливости старших, ни от ссор с детьми. Бабушка и няня души в ней не чаяли; прежде чем за что-нибудь, побранить ее, они долго совещались, как бы не слишком огорчить девочку, и всякий выговор их превращался в ласку. Подруги и товарищи любили Аню за ее веселость и смелость, за ее добрый, уступчивый нрав, за ее готовность всякому помочь, со всяким вместе и поплакать, вместе и посмеяться. Без ссор дело, конечно, не обходилось, но это были маленькие ссоры, начинавшиеся из-за пустяков, очень скоро кончавшиеся и не оставлявшие по себе никакого неприятного чувства.

Зимой в деревне было, конечно, не так весело, как летом. Но во-первых, игры на улице прекращались только в самые холодные, ненастные дни; во-вторых, бабушка всегда позволяла девочке приглашать к себе сколько она хотела гостей, и Аня с помощью тряпичных кукол, деревянных чашечек, столов и стульев, придумывала разные замысловатые игры, за которыми ни она, ни подруги ее не замечали, как летело время. А зимние вечера! Как любила их девочка! В эти вечера бабушка часто надевала очки и, придвинув к себе поближе две свечи, читала что-нибудь из больших книг, хранившихся в ее сундуке. Читала она или жития святых, или какое-то длинное, бесконечное путешествие. Аня сидела на маленькой скамеечке, прислонившись головкой к ее ногам, и слушала. Она мало понимала читаемое, но ей приятно было прислушиваться к тихому голосу старушки; из нескольких понятных ей слов и фраз она составляла свои собственные истории и обдумывала их, занималась ими, пока не засыпала, убаюканная тишиной и мерным чтением бабушки. Когда Анна Федоровна не бралась за книгу, Аня влезала на лежанку, где каждый вечер сидела няня с чулком в руке, — и тут она опять слушала, но слушала рассказы вполне для себя понятные. Матрена видала много людей на своем веку, память у нее была отличная, и она всегда находила что порассказать из своей жизни или из жизни своих знакомых.

Девочка часто прерывала ее разными вопросами, и она ни один из них не оставляла без ответа. Ответы эти показались бы очень неудовлетворительными детям, учащимся в школах, привыкшим размышлять об окружающем их; но Аня была довольна ими. Она вполне верила, что отец Матрены свалился с лошади и сломал ноту оттого, что, когда он выезжал из деревни, заяц перебежал ему дорогу; что Матрена была долго больна оттого, что ее сглазила завистливая подруга; что никакого дела нельзя начинать в понедельник; что тот, кому не хочется заводить в доме ссор, не должен просыпать соль и тому подобное.

Аня очень любила и объяснения, и рассказы эти, но ей еще больше нравились сказки старухи Панкратьевны, жившей с кучею внучат на самом краю деревни, и пастуха Антона. Няня рассказывала про настоящих людей; конечно, интересно было узнавать, как они жили, чем зарабатывали себе пропитание, отчего делались счастливыми или несчастными, но в ее историях не было ничего особенно удивительного.

То ли дело сказки Антона или особенно Панкратьевны! Дети собирались толпой в ее избушку и, обступив ее со всех сторон, тесно прижавшись друг к другу, с жадностью слушали ее. Панкратьевна была длинная, сухая, седая, безобразная старуха, и самый вид ее придавал еще больше ужаса тем сценам, которые она описывала. Костлявые пальцы ее сжимались — точно когти Бабы Яги, глаза ее разгорались и дико сверкали из-под седых бровей; она то понижала голос до хриплого шепота, от которого мурашки пробегали по телу, то вдруг громко вскрикивала и заставляла вздрагивать своих слушателей. Дети дрожали, слушая ее, и после вечера, проведенного с нею, не только ни одна девочка, но даже ни один мальчик не решался возвращаться домой в одиночку. Аню всегда провожала Матрена, и девочка робко жалась к няне, пугаясь тени кустов, освещенных луною; добравшись до своей кроватки, она зарывалась с головой в подушки и ночью часто просыпалась от тревожных снов. Несмотря на этот страх, внушаемый рассказами Панкратьевны, Аня сильно любила их и горько плакала, если бабушка не соглашалась отпустить ее к старухе. А между тем, вероятно благодаря этим рассказам, Аня, как и большая часть ее подруг, боялась множества вовсе не страшных вещей. Она ни за что не решилась бы пройти ночью по деревенскому кладбищу; она боялась войти в большие запустелые комнаты «господского дома», как она, по примеру деревенских детей, называла старый помещичий дом своего отца. Она была смела и находчива перед всякой действительной опасностью, но беспрестанно боялась появления чего-нибудь сверхъестественного — какого-нибудь лешего, домового, живого мертвеца и тому подобное.

Не одни только сказки и рассказы занимали осенние и зимние вечера. Дети очень часто сходились в чьей-нибудь избе, пели песни, затевали игры, шумели и возились. На рождество они придумывали себе самые разнообразные костюмы и ходили друг к другу наряженные; на масляной у них в деревне всегда возвышалась большая снежная гора, и маленькие салазки целый день скользили по ней, и вокруг нее раздавался неумолкаемый говор и смех как детей, так и больших.

Среди всех этих удовольствий время быстро неслось для Ани, и она очень удивилась и даже огорчилась, когда в один августовский день бабушка объяснила ей, что она прожила на свете уже целых десять лет, что большая часть ее детства прошла.

Глава III

Мы оставили Анну Федоровну за чтением письма, сильно огорчившего ее. Уже много лет привыкла старушка делить все горести и радости со своим неизменно-верным другом — Матреною. Так и теперь, несколько оправившись от поразившего ее удара, она, не выпуская из рук письма, нетвердыми шагами вышла из комнаты, перешла небольшие сени, разделявшие домик на две равные половины, и очутилась в просторной кухне, где Матрена что-то хлопотала около печи.

— Беда, Матренушка, над нами стряслась! — проговорила она упавшим голосом.

— Беда? Полноте, сударыня, Христос с вами! Анюточка здорова — какая там беда? — с некоторой досадой спросила Матрена.

— Здорова-то она, голубушка, здорова, — с тяжелым вздохом отвечала Анна Федоровна, — да недолго нам с тобой на нее радоваться.

— Что такое? Что вы говорите?! — испугалась Матрена, подходя к старушке, в изнеможении опустившейся на стул.

— То и говорю, что есть, — отвечала Анна Федоровна. — Мы с тобой нянчили, холили ребенка, думали, старые дуры, что и век с ним не расстанемся, что он наш: дуры и вышли.

Матрена посмотрела на свою барыню тревожными глазами, как бы сомневаясь в ее здравом уме.

— Да что это, сударыня, я вас просто и в толк не возьму! — сказала она. — Как же нам было не считать Анюточку своею, ведь мы же за ней чуть не с самого ее рождения ходили; ведь сами же вы говорили, что, не будь вас, она и месяца не прожила бы; да ведь и дочка-то она чья? Нашей же Сашечки!

— Она дочь Матвея Ильича Миртова, Матрена; мы с тобой это часто забывали, а он вспомнил; вон он благодарит меня за все, что я сделала для нее, а потом пишет: «…от одной из наших соседок, бывших здесь прошлой зимой, я слышал много рассказов об Анне. Мне очень приятно, что она вполне здорова, но она достигла теперь такого возраста, когда одного физического здоровья мало, когда должно позаботиться об умственном воспитании ребенка. К сожалению, я не могу взять этого на себя, так как множество разнообразных дел заставляет меня беспрестанно переменять место жительства, но брат мой, живущий постоянно в Петербурге, соглашается принять Анну к себе, а жена его берется заменить ей мать и воспитывать ее наравне со своими детьми». Ну, там разные фразы насчет благодарности и насчет того, что я, вероятно, понимаю, как полезна будет для девочки такая перемена судьбы, а в конце: «Я счел своим долгом заранее предупредить вас о моих намерениях насчет ребенка. В первых числах октября я пришлю женщину, с которой прошу вас отправить ко мне девочку».

— Господи ты, боже мой! Злодей какой! — вскричала Матрена, едва дослушав последние слова. — Да неужели же он и вправду смеет отнять у нас Аничку! Ведь она же вам не чужая — внучка родная.

— А ему она дочь, Матрена. Против воли отца нельзя идти. Конечно, если бы он мог кого-нибудь так любить, как я ее люблю, если бы он понимал, как она мне дорога, он не сделал бы этого! Давать воспитание! Я сама знаю, что я женщина простая, необразованная, что я ничему не могу научить ребенка, так разве бы он не мог прислать сюда из Петербурга гувернантку, которая бы занималась с ней! Да если бы он этого желал, я сама переехала бы в Петербург; учили бы ее там умные люди, а я бы берегла ее, мою голубушку, да… — Старушка не могла договорить, слезы брызнули из глаз ее, она припала головой к столу и зарыдала.

Всю эту ночь провели обе бедные женщины без сна. К утру они решили, что Анна Федоровна напишет к Матвею Ильичу, предложит ему переехать вместе с Аней в Петербург: если же он на это не согласится — попросить его еще хоть на один год отсрочить ужасную для нее разлуку. Это решение несколько успокоило старушек: они надеялись, что Матвей Ильич тронется письмом тещи, и положили до получения ответа от него ни слова не говорить Ане о предстоящей ей перемене жизни.

Через две недели получен был ответ. Матвей Ильич в весьма мягких и деликатных, но вполне решительных выражениях объявлял, что намерен взять дочь от Анны Федоровны и поместить ее у своего брата, и просил снарядить девочку в дорогу в первых числах октября.

Мы не станем описывать того горя, какое принесло это письмо Анне Федоровне и Матрене. Как бы ни была сильна печаль человека молодого, полного здоровья и надежд на будущее, она не может сравниться с печалью старика, теряющего свою последнюю радость, свое последнее утешение в жизни.

Аня приняла решение о предстоящей ей перемене судьбы так, как приняло бы большинство детей ее лет. Она была удивлена, растерялась и как-то не знала — радоваться ей или печалиться. Когда бабушка или няня начинали говорить ей о предстоящей разлуке, она бросалась к ним на шею и, рыдая, уверяла, что не хочет уезжать от них, что никого никогда не будет любить так сильно, как их, что убежит от гадкого петербургского дяди и непременно вернется к ним назад. Когда подруги завидовали ей и рассуждали о том, как много разных удовольствий ожидает ее в большом городе, среди богатой семьи — глаза ее радостно блестели и ей казалось, что она в самом деле очень счастлива. Чаще же всего она вовсе не думала об отъезде.

Осень стояла теплая, сухая. В лесу уродилось множество орехов, и они занимали девочку гораздо больше предстоящего отъезда. За орехами поспела рябина — опять новое занятие, новая работа: когда тут думать о Петербурге!

Анна Федоровна и Матрена радовались беззаботности девочки. Они делали над собой усилия, чтобы не выказывать своего горя при ней, чтобы встречать ее с улыбкой, чтоб без слез слушать ее веселую болтовню.

— Чего понапрасну тревожить ребенка, — рассуждала Матрена, — пусть себе радуется да веселится, придет ее пора — и она узнает горе!

— Для нас-то, — говорила Анна Федоровна, — разлука с ней, конечно, горе, горе безысходное, а ее, кто знает, что ждет впереди: может, ей там и лучше будет. Она у нас здорова, счастлива, — это правда: зато образования мы ей никакого дать не можем, а там из нее выйдет умная, ученая барышня, не нам, глупым, чета!

И обе старушки, вздыхая и украдкой вытирая слезы, хлопотали о том, как бы снабдить свою любимицу всем необходимым в дорогу. Пока Аня бегала с товарищами по лесам и наполняла целые корзины орехами и рябиной — они шили ей дорожное платьице, вязали тепленькие чулочки и перчаточки, приводили в порядок весь ее скудный гардероб и в этих заботах отчасти забывали грозящую беду.

Глава IV

В один ненастный октябрьский день в большой, роскошно меблированной столовой Ивана Ильича Миртова собралось к завтраку все его семейство. Жена его, Татьяна Алексеевна, довольно молодая и очень красивая дама, лениво наливала кофе из большого серебряного кофейника; по правую руку ее сидели две худенькие, стройные девочки лет двенадцати-тринадцати, одетые с самым безукоризненным изяществом; подле них помещалась француженка-гувернантка, очень живая, бойкая молодая особа, о чем-то горячо спорившая с мальчиком лет пятнадцати, сидевшим по левую руку матери и отвечавшим своей собеседнице полунасмешливым, небрежным тоном. Его гувернер, важный, солидный немец, видимо, не одобрял поведения своего воспитанника и бросал на него сердитые взоры; но мальчик не обращал на это ни малейшего внимания. На другом конце стола Иван Ильич прихлебывал кофе из большой фарфоровой чашки, углубившись в чтение газеты.

В передней раздался звонок.

— Довольно, Жорж, перестань, — остановила сына Татьяна Алексеевна, — верно, дядя приехал.

— И привез с собой маленькую дикарку; а, это интересно!

Жорж повернулся к двери, и глаза всех присутствовавших обратились туда же.

Через несколько минут в комнату вошел Матвей Ильич, держа за руку Аню. Бедная малютка составляла странный контраст со всею обстановкою комнаты и со всеми лицами, сидевшими в ней. Длинное байковое платье, сшитое ей бабушкой, было очень тепло и удобно для дороги, но не отличалось ни малейшей красотой; волосы ее растрепались под теплой шапочкой, снятой ею в передней, и падали беспорядочными прядями на лоб и глаза ее; ноги ее, обутые в шерстяные чулки и войлочные валенки, казались непомерной величины, а рук ее не было видно из-под длинных рукавов платья.

— Ну, вот, честь имею представить вам мою дочь; прошу любить да жаловать! — произнес Матвей Ильич, подводя сконфуженную и сильно покрасневшую девочку к своей невестке.

Татьяна Алексеевна ласково, с оттенком сострадания поцеловала Аню; Иван Ильич покровительственно погладил ее по голове; гувернантка оглядела ее с ног до головы и с некоторым ужасом воскликнула: «Dieu, la pauvre enfant!» Девочки смотрели на приезжую, как на какого-то курьезного зверька. Жорж первый заговорил с ней.

— Позвольте мне представиться вам, — произнес он, отвешивая ей с комической важностью низкий поклон, — ваш кузен Жорж Миртов! Не угодно ли вам сесть подле меня, на этот стул, и покушать; я по опыту знаю, как приятно съесть после дороги кусок горячего мяса, и рекомендую вам заняться этим делом.

Аня поняла очень мало из речи своего кузена, но она видела, что он подставил ей стул, что он наложил ей на тарелку вкусного кушанья и приглашал ее утолить голод, и она почувствовала к нему признательность. Между взрослыми начался по поводу ее оживленный разговор на французском языке. Все сожалели о том дурном воспитании, какое получала до сих пор девочка, ужасались ее «невозможному» костюму, ее полному неумению держать себя. Аня, конечно, не понимала ни слова из этого разговора, не понимала даже, что речь идет о ней, и, проголодавшись с дороги, с самым неизящным аппетитом кушала все, что Жорж подкладывал ей на тарелку. Матвей Ильич упрашивал невестку и гувернантку заняться бедной малюткой и сделать ее «более похожей на ребенка», а Татьяна Алексеевна и француженка с жаром обещали ему приложить все старания к ее перевоспитанию.

Это перевоспитание началось тотчас после завтрака. Гувернантка увела Аню к себе в комнату и там занялась ее туалетом. С помощью небольшой перешивки одно из старых платьев кузин пришлось девочке впору; гувернантка усердно вымыла ей лицо, шею и руки душистым мылом, подстригла, припомадила и туго перевязала ленточкой ее волосы, обула ее в новенькие прюнелевые сапожки и в таком виде, с некоторою гордостью, представила Татьяне Алексеевне.

— Ну вот, теперь на что-нибудь похожа, — заметила тетка, одобрительно осматривая девочку.

Может быть, Аня действительно была в это время на что-нибудь похожа, но, надобно сознаться, на что-нибудь весьма некрасивое. Голубое кашемировое платье выказывало гораздо резче деревенского сарафана грубость кожи девочки и красноту ее рук; зачесанные назад и крепко привязанные волосы придавали какое-то странное, неестественное выражение ее лицу, в глазах ее вместо оживления, каким они блистали в деревне, виднелось какое-то тяжкое недоумение; губы ее складывались в плачевную гримасу; туго затянутый лиф платья стеснял ее движения; она едва смела ступить в своих новых сапожках на высоких каблуках — ей все казалось, что она сейчас упадет.

— Тетя, можно мне теперь снять все это? — робким голосом спросила она, простояв несколько минут перед Татьяной Алексеевной и надеясь, что весь этот мучительный костюм надет на нее только на время, напоказ.

— Как снять, глупенькая! — удивилась Татьяна Алексеевна. — Что же ты наденешь? Неужели свои деревенские лохмотья? Нет, душечка, здесь у нас ты будешь всегда одета прилично. Поди теперь с мадемуазель в комнату твоих кузин и постарайся вести себя, как следует барышне.

В деревне Аня сердилась и топала ножкой, когда ее называли «барышней»; если ей предлагали сделать что-нибудь очень неприятное, она кричала: «Я не хочу» и убегала прочь; но здесь это было невозможно. Во-первых, новость и необычность обстановки сильно смущали ее: она не могла свободно говорить со всеми этими людьми, которые были так непохожи на людей, окружавших ее до сих пор; она как-то инстинктивно понимала, что ласковость в обращении этих людей не была полною любви ласкою ее бабушки, что под этой ласковостью скрывалась настойчивость, против которой ей нельзя бороться. И она не пыталась бороться. Она спокойно последовала за гувернанткой в комнату своих двоюродных сестер, покорно подвергалась их насмешкам над ее некрасивою наружностью, покорно сложила руки, как учила гувернантка, и покорно просидела целый час на стуле, пока Варя и Лиза брали урок французского языка. Она чувствовала себя как будто под влиянием какого-то тяжелого, давящего сна, от которого она не имела сил освободиться. Иногда в голове ее мелькала мысль: «Это все сейчас пройдет, сейчас их никого не будет». Но все не проходили они, не исчезали, а, напротив, заставляли девочку и стоять, и сидеть, и ходить не так, как она привыкла и как ей было удобнее, а так, как им казалось лучше и приличнее.

Впрочем, если бы не неудобный костюм и не беспрестанные замечания гувернантки, твердо решившейся отучить свою новую воспитанницу от мужичьих манер, Ане, может быть, понравилось бы ее новое жилище. Там было так много неизвестного, интересного для нее! Она никогда в жизни не видала таких огромных, высоких комнат, не сидела в таких мягких, красивых креслах; она не понимала назначения тысячи хорошеньких безделок, лежавших повсюду, — ей очень хотелось многое потрогать, пощупать и даже полизать языком; но, к сожалению, строгая гувернантка не сводила с нее глаз, а при ней девочка едва смела шевелиться.

Перед обедом Татьяна Алексеевна показала ей несколько кусков красивых материй, из которых ей должны были сшить платья.

— А сарафан будет у меня, хоть один? — спросила девочка.

— Нет, дружок, в Петербурге девочки не носят сарафанов, ты уж лучше и не думай о них. Посмотри, какую миленькую шляпку я тебе купила!

Аня печально дала надеть на себя шляпку, украшенную бантами и перьями, и безучастно поглядела в зеркало, к которому подвела ее тетка. Личико, глядевшее на нее из этого зеркала, казалось ей каким-то чужим, незнакомым, совсем непохожим на то, которое весело смеялось ей из маленького бабушкиного зеркальца.

К обеду приехал Матвей Ильич с целым магазином самых разнообразных вещей. Во-первых, он накупил Ане множество великолепных игрушек, во-вторых, он привез всем домашним подарки, чтобы, как сам он выразился, им не так скучно было возиться с его маленькой дикаркой. У Ани глаза разбежались от удивления при виде всех вещей, накупленных ей отцом. Она едва смела прикасаться к богато наряженным куклам; особенно кукла, закрывавшая глаза и довольно внятно произносившая папа, мама, внушала ей некоторый ужас; ей страшно было брать в руки тоненькие, изящные чашечки и тарелочки, составлявшие кукольное хозяйство; а когда отец показал ей прелестный туалетный столик с зеркалом и всеми туалетными принадлежностями куклы-модницы, она пришла в полное недоумение.

— Зачем же это? Что же с этим делать? — с удивлением спрашивала она, рассматривая миниатюрные щеточки, гребеночки, крошечные флакончики с духами и баночки с помадой.

Старшие смеялись над ее недоумением, а Варя и Лиза, которые сами не прочь были поиграть в красивые игрушки и после подарков дяди стали добродушнее относиться к маленькой дикарке, обещали объяснить ей употребление всех незнакомых ей вещей.

— Только, пожалуйста, говорите со мной по-русски, я ведь не понимаю по-вашему! — попросила Аня.

Татьяна Алексеевна разрешила детям говорить с Аней первый месяц по-русски, пока она немножко привыкнет и к ним, и к французскому языку; и конец дня прошел для девочки веселее начала. Кузины показывали ей все свои вещи, играли с ней и, занимаясь ее игрушками больше, чем ею самой, не смеялись над ней.

Вечером, когда пришло время ложиться спать, случилось одно обстоятельство, крайне удивившее Аню: в комнату вошла молодая девушка, про которую она тотчас же подумала: «Это, верно, барышня, какая она нарядная!», — и, почтительно поклонившись гувернантке, сказала:

— Матвей Ильич наняли меня ходить за маленькой барышней, я пришла раздеть их.

Гувернантка указала ей Аню, и она принялась раздевать ее так осторожно и деликатно, как будто она была хрупкая парижская кукла, не умевшая шевелить ни ногами, ни руками. При этом горничная беспрестанно говорила самым почтительным голосом: «Позвольте-с, барышня! Не угодно ли вам-с, барышня!» — так что девочка, никогда в жизни не видавшая подобного обращения, была окончательно смущена.

— Не нужно, я сама, — говорила она, стараясь поскорей расстегнуть пуговицы своего платья и развязать тесемки юбок.

— Не извольте беспокоиться-с, барышня, — отвечала горничная, — я вам все развяжу-с; пожалуйте сюда, сядьте на кроватку, я вам разую ножки.

— Да не надо, я сама умею разуваться, — чуть не со слезами возражала Аня.

— Зачем же самим-с. Уж вы позвольте, я вам все сделаю-с.

Ане совестно было спорить с нарядной барышней, она покорно протягивала ей руки и ноги, краснея при этом до корня волос. До сих пор еще никто никогда не служил ей; бабушка и няня иногда раздевали ее, когда она засыпала одетою, или помогали ей в том, чего сама она не умела сделать, но и она с своей стороны оказывала им разные мелкие услуги, и эти взаимные услуги вызывались взаимной любовью, желанием оказать взаимную помощь, они доставляли удовольствие и тому, кто их оказывал, и тому, кто их принимал; они не могли смущать так, как смутила неопытную девочку почтительная услужливость горничной.

«Верно, они думают, что я совсем глупенькая, ничего сама не умею делать!» — с некоторой обидой думала Аня, спеша спрятаться от этой услужливости под мягкое шелковое одеяло, покрывавшее ее нарядную петербургскую кроватку. Но нет, она напрасно обиделись. Варя и Лиза были старше ее, они-то уж конечно умели снять платья и башмачки, а между тем к ним также подошла нарядная барышня и начала раздевать и разувать их, причем они несколько раз сердито кричали на нее и бросали свои вещи чуть не в лицо ей, а она говорила с ними вежливо и почтительно.

«Как здесь все странно! — думала Аня, закрывая глазки и приготовляясь заснуть. — Совсем не так, как у нас в деревне!»

Глава V

Со времени переселения Анны в Петербург прошло больше месяца. В первые дни девочка сильно тосковала по деревне, по милой бабушке, по доброй няне. Впрочем, тоска эта находила на нее главным образом по вечерам, когда она лежала в постельке и не могла заснуть. Днем же ей некогда было вспоминать о прошлом; все окружающее было так для нее ново, ей приходилось беспрестанно видеть столько незнакомых вещей, слышать столько неизвестных слов, делать столько непривычного, что все мысли ее были заняты настоящим. Сначала это настоящее смутило и ошеломило ее, показалось ей в высшей степени неприятным; она даже подумывала привести в исполнение свой прежний план и бежать из Петербурга назад, в деревню. Но побег оказался невозможным: все верхнее платье ее было спрятано в каком-то шкафу, ключ от которого хранился у горничной, а в передней, около самой двери на лестницу, постоянно сидел высокий лакей, которого она сильно побаивалась, хотя он и услуживал ей весьма почтительно за обедом; да и сама она далеко не была так свободна в доме тетки, как у бабушки; там она бегала по полям и лесам, никого не спрашиваясь, здесь всякий раз, как она хотела перейти из комнаты в комнату, гувернантка останавливала ее вопросом: «Куда вы? Зачем?» — и часто приказывала ей смирно сидеть подле себя.

Таким образом, о побеге нечего было и думать. Впрочем, присмотревшись немножко к окружающей обстановке и слегка попривыкнув к новой жизни, Аня стала находить, что и в ней есть много приятного. Отец чуть не каждый день привозил ей какой-нибудь подарок: то игрушку, то коробку конфет, то хорошенькую вещицу для наряда; подарки радовали ее, она помнила, что в деревне у нее не было ничего подобного, и ей становилось уже жалко расстаться со своими сокровищами. Тетка часто брала ее с собой кататься, и она с удовольствием следила глазами за пестрой толпой, сновавшей по улицам. Когда ее возили в театр, она приходила в такой восторг, что гувернантке стоило большого труда удержать ее от криков радости; дома ей приятно было играть новыми, богатыми игрушками, приятно было рассматривать разные красивые безделушки, украшавшие комнаты, приятно было расхаживать по мягким коврам, устилавшим эти комнаты, особенно приятно вечером, при ярком свете ламп.

Четвертого декабря, в день именин Вари, Миртовы обыкновенно устраивали небольшой детский вечер. У Жоржа и сестер его было много знакомых мальчиков и девочек, и все они получили приглашение повеселиться с именинницей. У детей заранее шли самые оживленные толки об этом вечере; мать заботилась о том, чтобы приготовить им новые, свежие наряды и накупить побольше угощений; они рассуждали и советовались, как лучше занимать своих гостей.

Аня, конечно, могла принимать мало участия в этих совещаниях, но она с большим интересом прислушивалась к ним. Как девочка живая, она очень любила общество и в деревне привыкла постоянно проводить время вместе с другими детьми; с кузинами своими она не могла подружиться: они были старше ее, они знали множество вещей, о которых она не имела ни малейшего понятия, они не интересовались тем, что ее занимало. В числе же приглашенных гостей должны были приехать, как ей сказали, несколько девочек и мальчиков одних с нею лет и моложе ее; Аня мечтала о том, как она познакомится и подружится с ними, и с нетерпением ожидала увидеть их; она припоминала все те игры, которые особенно любила в деревне, и собиралась поиграть в них со своими новыми знакомыми, а когда они устанут бегать и играть, она думала угостить их самой интересной из сказок Панкратьевны. Аня успела уже отчасти привыкнуть к петербургским костюмам: она выучилась ходить в сапожках на каблучках и носить платья с лифами, хотя все еще просила шить их как можно пошире в талии. Новое белое платьице, приготовленное для нее Татьяной Алексеевой к четвертому декабря, сидело на ней очень свободно; горничная, услуги которой она уже принимала спокойно, нисколько не конфузясь, согласилась завязать ее новый розовый кушак так, чтобы он нимало не стеснял ее; а парикмахер, убиравший ей голову, нашел, что всего лучше пустить ее густые волосы свободно виться локонами вокруг головы и шеи. Девочка вбежала совершенно довольная в гостиную, где уже сидела ее тетка и кузины. Вид ярко освещенных, прибранных по-праздничному комнат привел ее в еще более веселое расположение духа; она не смутилась даже, когда гувернантка перевязала ее кушак несколько потуже, а тетка сказала ей:

— Смотри, Анна, веди себя прилично, помни, что ты не в деревне!

Все мысли ее были заняты ожиданием гостей, и она перебегала от одного окна к другому, чтобы скорей увидеть их. И вот наконец они начали съезжаться. Сначала Аня сконфузилась было немножко и отошла в задний угол комнаты, но когда она увидела, как ласково целуют ее важные барыни, к которым подводила ее Татьяна Алексеевна, как приветливо протягивают ей руку все незнакомые мальчики и девочки, она ободрилась, стала смело разглядывать гостей, которые казались ей необыкновенно красивыми, развязно отвечала на все вопросы и громко делала свои собственные замечания.

— Что это у тебя такое? — обратилась она к одной из старших девочек, дергая веер, висевший на серебряной цепочке у ее пояса, и, когда веер был открыт, с удивлением воскликнула: — Эво-на, штука какая! — Девочка с недоумением поглядела на Варю, и та поспешила объяснить ей по-французски:

— Маленькая кузина только что приехала из деревни, она совсем глупенькая и не умеет даже говорить.

Аня не поняла этих слов, не поняла того снисходительно-презрительного взгляда, каким окинула ее Варина подруга, и минуту спустя начала оживленный разговор с одним мальчиком, уверяя его, что бегать по этому гладенькому полу (она подразумевала паркет) и не расквасить себе нос не в пример труднее, чем влезть на высокую сосну.

— Да вы разве пробовали? — с улыбкой спросил мальчик.

— Эка, еще бы! Да я, знаешь, выше Митьки влезала, а он на что был ловкий. Это у нас раз ребята заспорили… — Увлекшись воспоминаниями своей деревенской жизни, девочка собиралась рассказать одно из своих похождений, которое, вероятно, привело бы в крайнее удивление петербургских детей, но гувернантка заметила выражение насмешливого недоумения на лицах ее слушателей и успела вовремя остановить ее.

В ожидании танцев, которые должны были начаться в девять часов, Жорж увел своих товарищей к себе в комнату; Варя и Лиза ушли со старшими девочками в гостиную, а Аня осталась в зале с младшими детьми. Никого из старших в комнате не было, и девочка чувствовала себя совершенно непринужденно.

— Давайте во что-нибудь играть, — обратилась она к детям.

— Давайте, — отвечали ей благовоспитанные дети, сидевшие чинно в ряд, скромно сложа ручки.

— Как же мы будем играть? — придумывала Аня. — Хотите в стадо? Это ужасно занятно! Вот ты (она указала пальцем на одного из мальчиков) будешь пастухом, а кто-нибудь будет волком, а я Суду собакой, а другие будут коровами — хорошо?

— Пожалуй!

Благовоспитанные дети встали с места, оправили свои платьица и стояли кучкой, не зная, что делать.

— Ну, чего же вы, — командовала Аня. — Кто волк? Ну, будь ты! — Она указала на одну из девочек. — Спрячься вон там, за фиртупянами, а ты — как тебя зовут-то? Петя, что ли? Возьми эту палку, это будет кнут, и гони коров, а я собака, я тебе буду помогать!

Коровы в бальных платьицах направились в противоположный угол комнаты, толстенький пастух последовал за ними, с трудом таща огромную палку, всунутую ему в руку Аней, а сама Аня самым добросовестным образом принялась за роль собаки. Она бегала вокруг стада, лаяла и ворчала по-собачьи, делала вид, что собирается укусить ту или другую корову, отходившую от стада, и даже не на шутку перепугала самых маленьких из девочек. Когда наконец на сцену выступил волк, одушевление ее достигло высших размеров. Девочка, представлявшая хищного зверя, думала, что эта игра, вроде большинства известных ей должна состоять в том, что она будет догонять «коров» и что пойманною сочтется та, до которой ей удастся дотронуться. Но Аня понимала дело иначе.

Увидя волка, вышедшего из засады, она громко заворчала и набросилась на него, готовясь вступить в настоящую драку.

— А ты чего же? — закричала она на пастуха. — Валяй его палкой! Экий пентюх!

В своем увлечении Аня не заметила, что ее лай привлек старших девочек, которые, стоя в дверях залы, насмехались над ней, что Лиза побежала обо всем пересказать матери и что к ней подходила тетка.

— Довольно, дети, — сказала Татьяна Алексеевна мягким голосом, хотя лицо ее выражало беспокойство и неудовольствие. — Перестань, Анна, ты смяла платьице Лиденьки; Лиза, займи гостей, пока не начались танцы, а ты, Анна, приди ко мне на минутку.

Она взяла за руку девочку и увела ее с собой. Проходя мимо детей, Аня слышала, как они говорили: какая она смешная! Она лает, точно собака! Она разорвала мне платье. Да это просто какая-то мужичка!

Татьяна Алексеевна довела ее молча до своей спальни и там только заговорила с ней.

— Бедная девочка! — сказала она ей ласковым голосом. — Ты слышала, как все смеются над тобой! Что делать, ты не виновата, что не умеешь еще вести себя как следует. Ничего, понемногу научишься! А пока тебе лучше держаться подальше от других детей. Не ходи к ним, посиди здесь, я тебе пришлю твои игрушки и гостинцы. Не плачь, я ведь это говорю для твоего добра! Тебе же неприятно будет служить посмешищем для всех гостей.

Ане это было действительно очень неприятно; ей вовсе не хотелось возвращаться в зал, где ее насмешливо называли мужичкой, но и сидеть одной, когда все веселились, лишиться праздника, которого она ожидала с таким нетерпением, было тяжело. Она не дотронулась ни до игрушек, ни до гостинцев, присланных ей теткою, и, забившись в самый темный угол комнаты, долго безутешно плакала. Еще никогда в жизни не чувствовала она себя такой несчастной, как в эту минуту. И что она такое сделала? Из-за чего смеялись над ней, бранили ее? В деревне она сто раз играла в «стадо», все дети очень любили эту игру, и все именно ее выбирали в «собаки», потому что она хорошо лаяла и храбро дралась с волком. А здешние дети? И играть-то совсем не умеют? Она смяла платьице Лиденьки — экая важность! В деревне она не только рвала рубашки «волков», но даже подставляла им порядочные синяки под глаза, и никто этому не удивлялся, без этого нельзя играть — как же не бить волка? В деревне было гораздо лучше! И вот ей представилась комната ее бабушки, слабо освещенная одною свечою. Бабушка сидит на стуле подле большой лежанки, Матрена на лежанке; обе они вяжут чулки и о чем-то вполголоса разговаривают, а в другом углу она, Аня, играет со своими двумя любимыми подругами: кузнецовой Феклушей и Стешей. На обеих девочках надеты довольно толстые, грязные рубашки, волосы их растрепаны, руки грубы и нечисты, они очень некрасивы, совсем не похожи на тех девочек, которые танцуют теперь там, за несколько комнат от нее. И тот зал, где они танцуют, вовсе непохож на бабушкину комнату! Какой он большой, светлый, красивый! В воображении девочки ясно представилась картина великолепных комнат в доме дяди, и сравнительно с этими комнатами жилище ее бабушки в первый раз показалось ей бедным, жалким, неприглядным. Ей вспомнилось, как она собиралась убежать из Петербурга и вернуться в деревню…

«Какая я была глупая! — подумала она. — Здесь у меня так много игрушек и все такое хорошее; в деревне я играла одними палками да оборванной куклой: как же мне убежать отсюда! Бабушку-то жалко, и няню, и всех; там все добрые, никто надо мной не смеялся — а здесь! Ах, если бы я была такая же умная, как Варя, Лиза, Лиденька и другие девочки! Мне бы так хотелось танцевать и веселиться с ними, они такие хорошенькие!» — И девочка опять горько заплакала.

Тетка говорила ей, что она не виновата, если не умеет вести себя как следует, что она научится. Ах, как бы ей хотелось научиться поскорее!

Вдоволь наплакавшись, она подошла к зеркалу и попробовала сделать несколько шагов, сложа руки и вывертывая ноги, как учила гувернантка. Вышло очень некрасиво, совсем непохоже на Лиденьку.

— Бедная я, бедная девочка! — с горьким вздохом пролепетала Аня. Звуки музыки и веселых голосов, доносившиеся до нее из других комнат, еще более увеличивали ее горе. Она плакала и грустила, пока не заснула, свернувшись клубочком в углу дивана; и во сне ей все представлялись красивые комнаты, нарядные мальчики и девочки.

Глава VI

Вечер, проведенный Анной в уединении, пока другие дети веселились, произвел на нее сильное впечатление. До сих пор она беззаботно пользовалась удовольствиями петербургской жизни и смотрела на неприятности этой жизни, как на зло, которое всеми силами нужно стараться облегчать для себя. Она покорно исполняла приказания тетки и гувернантки насчет своего костюма и обращения потому только, что не смела прямо ослушаться их; но пользовалась всяким удобным случаем незаметно нарушить их предписания и возвратить себе свободу. Оставаясь одна в комнате, она зачастую быстро расстегивала платье, сбрасывала узкие сапожки и принималась резвиться по-деревенски: бесцеремонно размахивала руками, перепрыгивала через стулья и тому подобное. Когда кузин ее не было в комнате, она пользовалась тем, что гувернантка плохо понимала по-русски, рассказывала своим куклам деревенские сказки, пела им деревенские песни, играла с ними в деревенские игры. Теперь она в первый раз поняла, что этого не должно быть, что предписания тетки не были пустым капризом, что их следует исполнять очень строго, а иначе жизнь в Петербурге сделается нестерпимою. Если бы ее бранили и наказывали за неловкость и неумение держать себя, она, наверное, возмутилась бы и возненавидела и приличные манеры, которым так трудно было выучиться, и красивые платья, из-за которых приходилось страдать. Но дело в том, что никто не думал обращаться с ней строго. Взрослые относились к ней не с гневом, а с состраданием. Рассказывая игру, затеянную ею на вечере четвертого декабря, Татьяна Алексеевна несколько раз тяжело вздохнула, а Матвей Ильич, слушая рассказ своей невестки, с такою тоскою произнес «моя бедная девочка!», точно говорил об опасно больной или о неизлечимом уроде. Все это и волновало, и страшно огорчало Аню. В деревне бабушка и няня восхищались ею и всеми ее поступками; товарищи и подруги признавали, что по своей ловкости, смелости и силе она имеет полное право занимать одно из первых мест во всех играх; взрослые крестьяне называли ее «молодцом» и «славной девочкой», ей никогда и в голову не приходило, что кто-нибудь может считать ее неизмеримо ниже, несравненно хуже себя! А между тем в Петербурге вышло именно так: она для всех окружающих была существом низшим, заслуживающим сострадательное презрение! И — что всего хуже — она чувствовала, что окружающие правы, что она и в самом деле не может сравняться с ними. Бедная девочка! Подле нее не было никого, кто объяснил бы ей всю маловажность, все ничтожество тех преимуществ, каких у нее не хватало, — и она мучилась и тосковала, точно уличенная в каких-нибудь ужасных пороках!

С самого первого дня приезда новая обстановка петербургской жизни подавила в ней большую часть ее деревенской резвости и деревенского своеволия; теперь же все заметили, что она окончательно присмирела и оробела. Она стала внимательнее прежнего слушать наставления тетки и гувернантки, она не нарушала их приказаний, даже оставаясь совсем одна, она следила за всем, что делали и говорили кузины, и старалась подражать им. Усилия ее разыгрывать роль светской барышни были так забавны, что окружающие, особенно Варя и Лиза не могли удержаться от смеха. Смех этот страшно смущал Анну, она терялась, становилась еще более неловкой и смешной и в отчаянии пряталась куда-нибудь в угол, где бы никто не мог видеть ее. Гостей она стала положительно бояться и со слезами выпросила у тетки позволения не показываться чужим, приезжавшим в дом. Татьяна Алексеевна с тайным удовольствием согласилась на ее просьбу; по правде сказать, ей было немножко стыдно показывать знакомым свою племянницу-дикарку, и она охотно оставляла Анну одну, когда Варя и Лиза принимали у себя подруг или сами ездили в гости. От домашних Аня также по возможности сторонилась.

«Я глупая, я не умею говорить по-ихнему, — думала она, — что мне к ним лезть!»

И она по целым часам сидела одна, ни с кем не разговаривая, стараясь никому не попадаться на глаза. Скучно, очень скучно было девочке в эти часы. Если бы она хоть могла играть в свои старые, любимые игры! Но нет — то были игры глупые, мужицкие, а ей нужно было поскорее сделаться барышней, она должна была забросить, забыть их!

Бог знает, что сделалось бы с Аней, если бы эта скука, это недовольство протянулись на очень долгое время. Но неожиданным образом она напала на средство сократить для себя долгие часы одиночества, развлечь и рассеять себя. Она сначала от скуки, от нечего делать принялась за книги, чтение заинтересовало ее, и скоро она пристрастилась к нему. В деревне бабушка научила ее только читать, и то не совсем бегло, да писать буквы. Матвей Ильич пришел в ужас от невежества своей дочери и решил, что ее нужно поскорей начать учить как можно больше.

К Анне три раза в неделю ходила учительница, которая занималась с ней русским языком, географией и арифметикой: она училась французскому языку у гувернантки, а английскому языку, музыке, танцам и рисованью — у учителей своих кузин.

В деревне девочка несколько ленилась: там для нее было так много удовольствий, что ей казалось ужасно скучным разбирать слова в книгах или выводить на бумаге буквы. В Петербурге не было деревенских удовольствий. Она находила, что читать красивые книги с картинками, купленные для нее отцом, веселее, чем сидеть сложа руки, и усердно принялась за чтение.

Учителя и учительницы нашли, что у ней большие способности, похвалили ее прилежание, и эти первые похвалы, услышанные девочкой с приезда в Петербург, возбудили в ней еще больше рвения к учению.

Один раз учительница русского языка дала Анне прочесть рассказ о жизни Ломоносова.

— А что, хорошенький был этот Ломоносов? — спросила девочка, кончив чтение, по-видимому сильно заинтересовавшее ее.

— Хорошенький? Нет, не очень! — улыбнулась учительница. — Да не все ли равно.

— Да, может быть, для мужчины все равно, — задумчиво проговорила Анна, — а если бы это была женщина некрасивая, да мужичка, над ней бы все смеялись!

— Ну, нет, это вы напрасно так думаете, — отвечала учительница, — и женщина может заслужить уважение умом и знанием, может достигнуть того, что ею будут восхищаться, забывая ее некрасивую наружность. — Чтобы убедить девочку в справедливости своих слов, она рассказала ей историю нескольких некрасивых женщин, прославившихся своими талантами. Анна с жадностью слушала эти рассказы. Учительница радовалась вниманию девочки, но не догадывалась, отчего вдруг так зарумянились щеки ее, так заблистали глаза ее. А дело в том, что головка девочки вдруг наполнилась самыми тщеславными мечтами.

«Они надо мной смеются, — думалось ей, — они говорят, что я некрасивая, неловкая мужичка, но я умная, и бабушка это говорила, да и учителя тоже находят; ну, хорошо же, я буду учиться, много-много учиться, и сделаюсь еще умнее, такой умной, что все станут восхищаться мной; на Варю и на Лизу всякий полюбуется только несколько минут, а со мной будет приятно разговаривать, всякий будет считать мое знакомство за честь».

С этой минуты Анна стала учиться уже не только от скуки. Она видела в учении средство сравняться с другими петербургскими девочками, даже превзойти их, заслужить их уважение, их зависть, и с жадностью накинулась на это средство. Целые дни проводила она или за книгами, или за фортепьяно, или за рисованием. Учителя приходили в восторг от ее успехов.

— Какой удивительно талантливый ребенок, — говорили они Матвею Ильичу, — вы необыкновенно счастливый отец! — Ваши дочери занимаются очень недурно, — отвечали они на вопросы Татьяны Алексеевны, — но ваша племянница просто маленькое чудо! Не знаешь, чему больше удивляться: ее понятливости или ее необыкновенному прилежанию!

Анна слышала все эти похвалы и с некоторою гордостью поднимала свою маленькую головку: цель ее была отчасти достигнута. В похвалах ее уму и прилежанию часто забывали ее некрасивую наружность и угловатые манеры.

Матвей Ильич не глядел на нее с такой тоской, как в первое время по приезде ее из деревни, и, лаская, называл ее «умная головка»; замечая какую-нибудь ее неловкость, француженка-гувернантка часто снисходительно прибавляла: «Ну, что делать, совершенством нельзя быть: вы никогда не будете так милы, как ваши кузины, зато вы будете ученая». Татьяна Алексеевна несколько раз замечала своим дочерям:

— Нечего вам смеяться над Анной. Она со временем будет блистать не наружностью, а умом.

Варя и Лиза не полюбили свою маленькую кузину, но они уже не относились к ней с прежним презрением: когда им хотелось посмеяться над ней, они называли ее не «дурочкой» и «деревенщиной», а «ученой барышней», «синим чулком» и тому подобными прозвищами, не только не оскорблявшими девочку, а, напротив, доставлявшими ей удовольствие. Всего приятнее для Анны было то, что ее ум оценил Жорж. С самого первого дня приезда она почувствовала необыкновенное уважение, чуть не благоговение к этому красивому, ловкому, остроумному мальчику. Все, что говорил и делал Жорж, казалось ей верхом совершенства. И вдруг этот Жорж, сначала не обращавший на нее никакого внимания, едва замечавший ее, начал заговаривать с ней, приносить ей книги, расспрашивать у ней о том, что она читала, рассматривать ее рисунки, просить ее сыграть для него на фортепьяно ту или другую пьесу, нравившуюся ему. Анна была вне себя от восторга. Она не замечала, что мальчик просто забавлялся ее болтовней, как часто взрослые забавляются болтовней умненького ребенка; что он зевал, слушая ее музыку, что он удерживал ее подле себя, потому что ему льстила та готовность, с какой она исполняла всякое его поручение, то уважение, с каким она слушала и повторяла всякое его слово. Ей казалось, что ему приятнее проводить время с ней, чем со своими сестрами, потому что она умнее их, потому что она лучше их умеет понимать его; и как гордилась она своим умом, как хотелось ей все более и более выставлять его напоказ другим.

Она тщательно замечала в книгах слова и обороты речи, казавшиеся ей почему-либо особенно умными, и старалась почаще употреблять их; когда при ней заходил разговор о чем-нибудь непонятном для нее, она зорко следила за выражением лиц старших: если на губах их появлялась улыбка, она смеялась, сама не зная чему; если вид был печален и озабочен, она глядела серьезно и задумчиво.

— Неужели ты понимаешь, Анна, о чем мы говорим? — спрашивал у нее иногда кто-нибудь из взрослых.

— Понимаю, — отвечала девочка. Она краснела, потому что говорила ложь, а взрослые, которым не было ни времени, ни охоты разузнавать правду, принимали смущение ее за признак скромности и все более и более убеждались, что она действительно «удивительно умный ребенок».

Глава VII

Чтение, музыка, рисование и занятие уроками наполняли время Анны настолько, что ей почти некогда было скучать.

Похвалы уму и прилежанию, которые она слышала со всех сторон, придавали ей смелость, заставляли ее относиться к себе самой с меньшим унижением. Она начала сознавать, что может приобрести некоторые достоинства, помимо красоты и внешней привлекательности. Правда, она все еще с завистью поглядывала на своих кузин, когда они легко и грациозно расхаживали по комнатам, в свеженьких нарядах, ловко сидевших на них, когда они весело и непринужденно болтали не только со своими подругами, но и со взрослыми гостями: ей все еще хотелось когда-нибудь сделаться такой же хорошенькой и привлекательной, как они, но это казалось ей совершенно невозможным.

«Экая я безобразная! — часто с грустью думала она, оглядывая в большое трюмо всю свою неуклюжую фигуру. — Нет, уж с такой рожей нечего думать о красоте! Ну, что делать, буду учиться — хоть умом возьму».

И она снова принималась за книги и старалась особенно усердно читать их, когда приезжали гости.

— Что это ваша кузина вечно за книгой? — спрашивали у Вари и Лизы подруги их.

— Да это маленький профессор в юбке, — насмешливо отвечали они.

Насмешка эта обижала Анну; много раз ей хотелось присоединиться к веселому обществу в гостиной, болтать и смеяться вместе с другими детьми, а не сидеть отшельницей, заучивая какой-нибудь длинный, скучный урок; но самолюбие останавливало ее; что, как ее опять назовут неуклюжей мужичкой, как ее опять найдут недостойной общества благовоспитанных детей?

Именины Ивана Ильича праздновались летом. В этот день маленький садик, окружавший великолепную дачу Миртовых, обыкновенно иллюминовался разноцветными фонариками, а широкая стеклянная галерея, шедшая вдоль всего дома, украшалась цветами и превращалась в красивую танцевальную залу.

— Знаете, что я придумал? — вскричал в один жаркий майский день Жорж, с шумом входя на балкон, где сидели сестры его. — Сделаем папе сюрприз: устроим ему к именинам живые картины!

— Живые картины? Что ж, великолепно! — вскричала Лиза.

— Мы можем поставить их в саду и осветить бенгальским огнем, а зрители будут смотреть из открытых окон галереи, — предложила Варя. — Только бы мама позволила!

Для переговоров с Татьяной Алексеевной отправился Жорж, который, как любимец матери, редко встречал у нее отказ на свои просьбы. И на этот раз она, сделав несколько неважных возражений, согласилась позволить детям исполнить задуманное ими. Постановка живых картин — дело хлопотливое. Много книг и эстампов перерыли Миртовы, прежде чем выбрали такие картины, которые им можно было изобразить без особенного труда и без большой траты на декорации и костюмы. После этого явилось новое затруднение: подыскать подходящих действующих лиц. Главные роли взяли на себя Жорж и его сестры; но их троих было слишком мало. Зимой они, конечно, легко нашли бы желающих принять участие в представлении, но на лето многие из знакомых уехали за границу или в деревню, другие жили на дачах, далеко от Петербурга, и не могли присылать детей своих на репетиции. Наконец и это затруднение было кое-как улажено. Началось шитье и примеривание костюмов, повторение разных поз. Анна с завистью глядела на оживление своих кузин. Она, конечно, не смела заикнуться о том, что ей также хотелось бы иметь хоть какую-нибудь самую ничтожную роль в живой картине: уж где ей, такой неуклюжей, такой некрасивой, мечтать об этом!

За три дня до праздника, когда почти все было уже готово, вдруг случилась беда: одна из участниц картин, та самая Лиденька, которая должна была представлять волка в игре, затеянной Анной на детском бале, заболела корью.

— Какое ужасное несчастье! — говорила Варя, показывая брату письмо, извещавшее о болезни девочки. — Последняя картина расстраивается, у нас не будет «гения»!

— Да нельзя ли передать ее роль кому-нибудь? — задумался Жорж.

— Кому же? Ведь тут нужна маленькая девочка: Вязину не пускают, у Сомовой коклюш; если бы наша Анна была покрасивее, можно бы ее взять, она небольшого роста.

— Ну уж, где ей! — заметила Лиза. — Она не сумеет, да и она такой урод!

— Кто это урод? — спросил Жорж, невнимательно слушавший разговор сестер.

— Да Анна, мы говорим, что ей нельзя дать роль Лиденьки.

— Анна урод! — вскричал Жорж с непритворным удивлением. — Хорошее же у вас понятие о красоте! Неужели вы никогда не замечали, какие у нее чудные синие глаза? А ее волосы! Сколько вы ни взбивайте свои косички, у вас никогда не будет таких славных, густых волос! Теперь она еще слишком толста, и кожа у нее грубовата, и она одета не к лицу, но подождите, какова она будет годика через три, — вы лопнете от зависти!

— Так что же, по-твоему, она может играть «гения» в нашей картине? — спросила Варя, мало польщенная словами брата.

— Ну не знаю, об этом надо подумать, — отвечал Жорж.

Анна слышала весь этот разговор из соседней комнаты. Сердце ее сильно билось. Как, неужели это правда? Она не безобразна, она даже хороша — может, пожалуй, сделаться лучше Вари и Лизы? И это сказал Жорж, — Жорж, которого многие, смеясь, называли знатоком красоты, на вкус и мнение которого полагались даже большие! Она толста, у нее груба кожа, она одета не к лицу… Это все можно исправить! Гувернантка уже раз предлагала ей мазать чем-то руки, чтобы смягчить на них кожу; чтобы похудеть, она будет есть как можно меньше и попросит у тетки позволения носить такой же узкий корсет, как у Лизы, и одеваться к лицу… Но этому ее научат! И вдруг Жорж позволит ей участвовать в живых картинах, играть роль Лиденьки, стоять на мраморной колонке и держать лавровый венок над его головой — какая это прелесть! Попросить разве его? Он добрый, он, может быть, согласится.

В эту минуту Жорж проходил по дорожке сада, мимо окна, у которого стояла девочка. Она выбежала из комнаты через балконную дверь и в одну минуту очутилась подле него.

— Жорж! — проговорила она умоляющим голосом. — Пожалуйста, позвольте мне представлять вместо Лиденьки!

Жорж окинул ее насмешливым взглядом.

— Я не думаю, чтобы «гений» могли быть такие толстые и смуглые! — смеясь, отвечал он.

— Да ведь я кажусь толстой оттого, что у меня платье широкое, — просила Анна. — Меня можно затянуть в корсет, право, можно; а вечером я буду казаться белее.

— Лиденька очень хорошо держалась, ты так не сумеешь! — заметил Жорж, отчасти склонившийся на просьбу девочки.

— Вы меня поучите; я все буду делать, как вы скажете; Жорж, позвольте, я постараюсь хорошенько держаться!

— Ну, если тебе так хочется, так пожалуй, будь «гением», надобно только уговорить сестер.

Варя и Лиза были очень недовольны новым «гением», но за неимением лучшего принуждены были согласиться. Зато в каком восторге была Анна. Как терпеливо становилась она «в позу» по двадцать раз в день, как интересовалась она всеми подробностями своего костюма «гения», как вертелась она перед всеми зеркалами, примеривая, какая прическа ей больше к лицу.

В день торжества все участники живых картин несколько волновались и суетились, но больше всех волновалась Анна. После несчастного вечера четвертого декабря прошло полтора года; с тех пор она еще ни разу не показывалась в многолюдном обществе. Как-то она покажется теперь? Что-то о ней скажут? Что-то подумают? Девочка не мечтала, как тогда, сойтись с подругами своих лет и побольше повеселиться; она думала об одном: как бы показать всем, что она уже не «мужичка», что у нее красивые глаза и волосы, что со временем из нее выйдет красавица, да еще умная красавица!

Одеваясь перед началом живых картин, она сердито топнула ножкой на горничную за то, что та не довольно туго затянула корсет, и заставила раз пять перечесать свои волосы, пока золотая коронка, украшавшая их, не была прикреплена именно так, как ей казалось лучше всего.

Ей нужно было являться только в самой последней картине. В ожидании, когда придет ее очередь, она стояла, спрятавшись за деревом в саду, то бледнея, то краснея от волнения. Вот опустился занавес, прикрепленный между двумя деревьями, ее позвали, чьи-то сильные руки поставили ее на колонну, с которой она должна была изображать гения, а Жорж шепнул ей:

— Смотри, Анна, держись хорошенько, не осрамись!

Она машинально приняла ту позу, какой ее учили, в глазах у нее потемнело, в ушах зашумело, она ничего не видела, ничего не понимала. Раздались рукоплескания и выражения удовольствия зрителей.

— А кто же этот прелестный «гений»? — спросил кто-то.

Сердце Ани вдруг так сильно забилось от радости, что она чуть не выронила венок, который держала в руках, чуть сама не слетела со своего пьедестала. К ее счастью, занавес опустили и она благополучно очутилась на земле.

Зрители осыпали действующих лиц картин самыми восторженными похвалами и комплиментами. На долю Анны досталось также немало этих похвал: одна дама нашла, что она стояла точно «настоящий ангел», другая назвала ее «прелестным ребенком»; кто-то похвалил ее волосы, кто-то нашел даже у нее славный цвет лица. Конечно, все это было сказано вскользь; конечно, через несколько минут гости занялись своими разговорами и совершенно забыли о «прелестном гении», но тщеславие Анны было удовлетворено. Тугой корсет с непривычки до того давил ей на грудь, что она едва могла дышать и не смела подумать притронуться к лакомствам, которыми ее угощали; от узких сапожек ноги ее болели так, что она с трудом могла ходить, — но она мужественно переносила эти неприятности: она слышала, как Жорж сказал, указывая на нее, Лизе:

— Ну что, разве я неправду говорил, что Анна вовсе не урод? Посмотри, какая она сегодня миленькая! И она решила всеми силами стараться всегда быть «миленькой».

Когда она после отъезда гостей подошла проститься с теткой, Татьяна Алексеевна сказала Матвею Ильичу, указывая на нее:

— Что, вы, я думаю, сегодня не узнали вашу дочку? Смотрите-ка, она почти совсем превратилась в настоящую барышню!

И Анна заснула в эту ночь с твердым желанием окончательно сделаться «настоящей барышней», как бы много ни пришлось страдать от тугого корсета и от узких полусапожек.

Глава VIII

С тех пор как Анна жила в Петербурге, прошло больше четырех лет. Семейство Миртовых снова все собралось вокруг стола с завтраком, как и в день ее приезда. Татьяна Алексеевна полулежала на софе, вместо нее разливала кофе Варя; Жорж, который через год должен был праздновать свое совершеннолетие, давно уже освободился от присмотра гувернера; Анна сидела подле своих кузин, так же нарядно одетая и туго затянутая в корсет, как они; Иван Ильич по своему обыкновению читал газету, а Матвей Ильич поместился за отдельным столиком и так сильно задумался, что, казалось, не замечал ничего окружающего.

— Мы, конечно, поживем несколько дней в Дрездене, — заговорила Анна, продолжая начатый разговор, — мне так хочется осмотреть тамошнюю картинную галерею!

— В Дрезден мы заедем на возвратном пути, — отвечала Татьяна Алексеевна, — мне хочется прежде кончить курс лечения на водах.

— Но вы не забыли нашего уговора, maman, — обратился к матери Жорж, — пока вы будете лечиться, я съезжу на месяц в Италию.

— Это зависит не от меня, а от твоего отца, — отвечала Татьяна Алексеевна. — Спроси у него, сколько денег назначает он на твое путешествие.

Жорж тотчас же предложил этот вопрос Ивану Ильичу.

— Уж, право, не знаю, — отвечал тот. — Разорите вы меня совсем с этим путешествием! Я никогда не воображал, что поездка за границу стоит так дорого!

— А разве уже решено, что вы едете? — спросил Матвей Ильич, как будто очнувшись от сна.

— Как же не решено? Уже давно! — сказала Татьяна Алексеевна. — Вы знаете, что доктор посылает меня на воды, а детям также необходимо побывать за границей: я считаю, что без этого образование их не будет вполне кончено.

— Да, брат, — добродушно заметил Иван Ильич, — и у тебя из кармана вылетит не одна лишняя сотня рублей; ведь, наверно, твоей дочери понадобится не меньше разных разностей, чем моим.

— Анна не поедет за границу, — проговорил решительным голосом Матвей Ильич после минутного молчания.

— Как не поеду, папа! — вскричала девочка, вскакивая с места. — Отчего же мне не ехать? Куда же я денусь?

— Твоя бабушка, Анна Федоровна, давно просит, чтобы я отпустил тебя погостить к ней; я обещал ей, что ты проведешь нынешнее лето в Опухтине, — отвечал Матвей Ильич. Он проговорил слова эти с видимым усилием, лицо его было пасмурно и выражало страдание.

— Да зачем же непременно это лето, папа? — возражала Анна чуть не со слезами. — Я могу съездить к бабушке когда-нибудь после! С какой же стати мне сидеть в деревне, когда Варя и Лиза будут веселиться за границей!

— Какая ты странная, Анна! — заметила Варя. — Ты все хочешь равняться с нами: ведь мы же старше тебя; когда нам было четырнадцать лет, мы не ездили за границу.

— Это совершенно справедливо, — сказала Татьяна Алексеевна. — Я не хотела говорить вам этого, брат, но Анна даже несколько стеснила бы меня. Варя и Лиза уже могут всюду выезжать, как взрослые девушки, а она еще ребенок — мне пришлось бы держать гувернантку для нее одной.

— Ах, ma tante, мне не нужно гувернантки! — упрашивала Анна. — Мне так хочется ехать с вами. Возьмите меня, уговорите папá, чтобы он отпустил меня! — Она бросилась к тетке, схватила ее руку в обе свои и готова была стать перед ней на колени.

— Тише, тише, — остановила ее Татьяна Алексеевна, — ты знаешь, что я терпеть не могу сцен; воля отца должна быть для тебя законом: если он желает, чтобы ты провела лето в деревне, у него, вероятно, есть на это причины!

Анна попробовала было обратиться к отцу.

— Мне очень грустно, что я должен отказать тебе, моя милая, — ласковым, печальным голосом сказал Матвей Ильич, — но это дело уже решенное: ты поедешь в Опухтино. — С этими словами он встал и вышел из комнаты.

Анна видела, что ей не осталось более надежды. Она вернулась на свое место, едва сдерживая слезы.

— Удивляюсь, право. Annette, из-за чего тебе огорчаться, — сказала Лиза. — Давно ли ты так любила деревню? Тебе должно быть даже приятно съездить туда.

— Ну уж приятно, нечего сказать! — вступился Жорж. — Прожить три-четыре месяца с мужиками да с какою-то из ума выжившею старухою! Нашла удовольствие!

От слов Жоржа жизнь в деревне представилась Анне еще печальнее, чем ей показалось сначала: губы ее задрожали, она закрыла лицо руками и вся в слезах выбежала из комнаты.

Сборы к отъезду заняли весь дом. Бедная Анна с утра до вечера принуждена была слушать, какие вещи кузины ее хотели взять с собой и какие намерены купить за границей, какие достопримечательности Европы стоило осматривать и какие нет; в каких местностях можно было ожидать каких развлечений. Со всеми знакомыми ни о чем не говорилось, кроме путешествия; одни рассказывали впечатления, вынесенные из своих заграничных поездок, другие выслушивали планы и предположения Миртовых. При этом все находили вполне естественным, что Анна не поедет с теткой.

— Она еще слишком молода, — отвечала Татьяна Алексеевна на вопросы знакомых, — я не могу вывозить ее вместе с моими дочерьми. Матвей Ильич хочет, чтобы она провела лето у своих родственников и деревне. — И никто не делал ни малейшего замечания на это распоряжение.

Варя и Лиза были очень рады, что кузина не поедет с ними. С тех пор как Анна перестала заслуживать их презрение своими «мужицкими манерами», они стали еще недоброжелательнее прежнего относиться к ней: они завидовали ей, завидовали ее способности к учению, тем похвалам, какими продолжали осыпать ее учителя, завидовали живости и остроумию, с которыми она, попривыкнув к обществу, умела поддержать разговор; завидовали даже ее красоте: зеркало говорило им, что Жорж был прав, что их худощавые личики с бледными щеками, тонкими губами, безжизненными глазами теряют всякую привлекательность рядом со смуглым лицом Анны, с ее блестящими глазами и пунцовыми губами.

Анна попробовала обратиться еще раз к отцу в надежде смягчить его, но это было напрасно: Матвея Ильича все считали удивительно добрым отцом, потому что он никогда не бранил свою дочь и никогда не жалел для нее денег; но, в сущности, только этим и выражалась его любовь к ней. Он очень редко ласкал ее и почти никогда не разговаривал с нею; она ни разу не видала квартиры, где он жил; она не имела ни малейшего понятия ни о его занятиях, ни о его времяпрепровождении; он часто приходил к Ивану Ильичу, но девочка чувствовала, что приходит он вовсе не для нее, а просто потому, что ему приятно проводить время в родственной семье; часто при этих посещениях он даже не обращал на нее никакого внимания. В последнее время он стал как-то сильно молчалив и задумчив; он по-прежнему не отказывал дочери в деньгах ни на наряды, ни на плату учителям, но выдавал требуемые суммы не сразу и с некоторым неудовольствием. Когда Анна заговорила с ним о поездке за границу и начала со слезами упрашивать его не отправлять ее в Опухтино, он в первый раз рассердился на нее.

— Это ни на что не похоже! — почти закричал он. — Я слишком избаловал тебя, исполняя все твои прихоти! Я тебе сказал, что уж решился отправить тебя к бабушке, и пожалуйста, чтоб об этом не было больше разговора! Оставь меня в покое.

И с этих пор он стал еще угрюмее, еще реже прежнего обращался с чем-нибудь к дочери.

Анна видела, что для нее потеряна всякая надежда, и, как обыкновенно бывает с людьми, самая эта безнадежность облегчила ей горе. Когда она поняла, что поездка в Опухтино неизбежна, она стала мысленно примиряться с этой поездкой и находить хорошие стороны деревенской жизни. В этом помогали ей Татьяна Алексеевна и Жорж.

— Тебе должно быть приятно, что отец отправляет тебя на лето именно в Опухтино, — говорила ей тетка. — Помнишь, какой смешной дикаркой приехала ты оттуда! Пускай же и твоя бабушка, и все тамошние увидят, что сделал из тебя Петербург! Они знали тебя глупой деревенской девочкой — пускай увидят, как ты здесь образовалась и похорошела.

И Анне стало казаться действительно очень приятно похвастаться переменой, происшедшей в ней, перед деревенскими дикарями. Она с ужасом вспоминала о том, как проводила свое детство, какие игры занимали ее, каким грязным, оборванным обществом была она окружена. Из редких писем Анны Федоровны она видела, что это общество до сих пор считает ее своею, что оно относится к ней, как к равной, с прежним бесцеремонным дружелюбием: не худо будет положить этому конец, не худо будет показать всем этим бедным, глупым людям, что она не прежний бессмысленный ребенок, что она стоит неизмеримо выше их!

Жорж беспрестанно высказывал Анне сожаление, что она не едет с ними, но его сожаление выражалось в такой обидной для нее форме, что это заставляло ее нарочно отыскивать приятные стороны своей предстоящей летней жизни.

— Бедная Анна! — говорил он. — Пока мы будем осматривать разные галереи и музеи, она будет сидеть, пригорюнившись, у окошечка какой-нибудь курной избы!

— Как это странно, Жорж! — горячилась девочка. — С какой же стати мне сидеть в курной избе? Точно вы не знаете, что Опухтино очень богатое имение и что у нас там есть огромный барский дом!

И она мысленно приказывала растворить для себя окна и двери этого барского дома, так пугавшего ее в детстве, и величественно расхаживала по большим запустелым комнатам.

— Воображаю себе, — поддразнивал Жорж в другой раз, — как ты будешь целый день восхищаться то восходом, то заходом солнца, то коровками, то овечками!

— Не понимаю, — возражала Анна, — отчего мне смотреть на солнце и коров в Опухтине больше, чем вам в Швейцарии! У меня будут занятия, я возьму с собой книги, буду рисовать; кроме того, в соседстве, верно, найдется кто-нибудь порядочный, с кем можно будет познакомиться.

— Да у тебя и старых знакомых там немало, — продолжал неугомонный Жорж. — Помнишь тех Сеньку и Стешу и как там еще, о которых ты так много рассказывала, как только приехала из деревни?

— Мало ли что я могла болтать и делать, когда была маленькой! — отвечала Анна, и румянец покрывал ее щеки, — румянец стыда за друзей ее детства.

Она стала усердно готовиться к отъезду. Сначала в ее распоряжение был отдан один небольшой чемодан — Татьяна Алексеевна находила, что в деревню не стоит забирать много вещей, — но она чуть не со слезами выпросила себе еще два больших чемодана, и даже их едва для нее хватило. Она хотела поразить деревенских жителей как своей ученостью, так и блеском своего наряда, и потому брала с собою множество книг, почти все свои платья и несколько ящиков, наполненных лентами, кружевами, галстуками, браслетами, серьгами и всевозможными безделушками.

«Пускай и бабушка, и все они сразу увидят, что я уже не та, какой была, когда уезжала от них», — думала она, помогая горничной укладывать все эти вещи.

Глава IX

Письмо Матвея Ильича, извещавшее Анну Федоровну о том, что Анна проведет у нее лето, пришло в Опухтино в теплый апрельский день. Старушка, сильно одряхлевшая после отъезда своей милой внучки, сидела на крылечке своего домика и грелась на весеннем солнце, когда крестьянин, ездивший по своим делам в город, привез ей это письмо. Если бы радость убивала людей, то, наверно, Анна Федоровна не встала бы с места, прочтя немногословное послание своего зятя. Слезы заструились по ее морщинистым щекам, она несколько раз перечитала драгоценное письмецо, она прижимала его к груди, как будто боясь, что оно улетит и с ним вместе исчезнет и обещанная радость, — она, кажется, даже поцеловала его.

Когда первые минуты волнения миновали, она прежде всего поспешила поделиться радостью со своим неизменным другом — Матреною.

— Матренушка, голубушка! — сказала она, нетвердыми шагами подходя к открытому окну кухни и облокачиваясь на подоконник, около которого Матрена стряпала незатейливый обед двух старушек. — Грешные мы с тобой люди: бранили Матвея Ильича, злодеем его своим называли, а он — знаешь ли, счастье какое нам посылает? — Анюту к нам отпускает, на целое лето, благодетель мой!

Снова слезы появились из глаз Анны Федоровны — радостные, счастливые слезы.

— Слава тебе господи! — произнесла, набожно крестясь, Матрена. — Хоть умрешь спокойно, как еще раз поглядишь на нее, на нашу голубушку! А скоро приедет она? Как он пишет-то?

— Да пишет — в мае. — Анна Федоровна снова перечитала письмо. — Вот жаль только, что не говорит — в начале или в конце; коли в начале, так, значит, на будущей неделе; а может, в конце, тогда не скоро: ведь май-то месяц длинный, тридцать один день! — И лицо старушки затуманилось.

— Ну, много ждали, тридцать-то деньков подождем, — утешала ее Матрена. — Ведь надо все приготовить для дорогой гостьи; не увидим, как в хлопотах время пройдет!

— А все лучше бы в начале! — вздохнула Анна Федоровна. — Шутка ли, ждать целый месяц!

Матрена была права, говоря, что приезд Анны наделает немало хлопот и ей, и Анне Федоровне. Домик, в котором они жили, состоял из двух комнат и кухни. После отъезда внучки Анна Федоровна стала проводить все дни в кухне с Матреной, а через несколько времени перенесла туда и свою кровать: тоскливо ей было сидеть одной в комнатах, не оживлявшихся любимым детским голоском, да и прихварывать она начала частенько, — спокойнее и безопаснее казалось ей не разлучаться ни днем ни ночью с подругой всей своей жизни. Кухня была достаточно просторна, чтобы служить обеим старушкам и спальней, и столовой, а гости, навещавшие их, не требовали для приема особой гостиной: это были крестьяне и в особенности крестьянки деревни, находившие после своих грязных, темных изб помещение Анны Федоровны роскошным. В богато убранной гостиной они, вероятно, не сидели бы так смело и непринужденно, как в этой кухне с нештукатуренными стенами и некрашеным полом; они не говорили бы так свободно и откровенно о всех своих делах, о всех своих скорбях, печалях и заботах. Анна Федоровна мало чем могла помочь своим бедным соседям, но жизнь, полная самоотвержения и горя, научила ее сочувствовать всякому страданию ближнего, научила ее находить слова утешения и отрады для всякого наболевшего сердца. А если нужен был какой-нибудь практический совет, как избыть беду, отвратить грозившую опасность или уладить запутанное дело, на сцену являлась Матрена. Крестьяне давно оценили ее здравый смысл, и нередко одного ее слова довольно было для решения их ссор и недоумений.

Так тихо, мирно жили старушки в своей «кухне», сами не сознавая той пользы, какую приносили окружающим, и часто со слезами вспоминали те счастливые времена, когда вся жизнь их была отдана заботам о двух существах, покинувших их. Обе они так привыкли к своей скудной обстановке, что не желали никакого улучшения ее и даже по нескольку месяцев не заглядывали в отделенные от них сенями комнаты домика. Садик, о котором Анна Федоровна так заботилась прежде, чтобы Аничка могла побегать и поиграть на ее глазах, около дома, да и цветочками бы позабавилась, почти совсем заглох.

— На что нам, старухам, цветы! — говорила Матрена. — Да и кто их будет сажать! Нам с вами, сударыня, не под силу рыться в земле, а просить кого-нибудь из деревенских, так у них и своей работы полны руки, нечего их глупостями занимать.

Анна Федоровна соглашалась со справедливостью этих слов; цветничок глох, дорожки зарастали травою, и только узенькая тропиночка, протоптанная крестьянскими лаптями, вела от калитки садика к крыльцу домика.

Но то, что годилось для неприхотливых старух, не могло понравиться молоденькой девушке, насмотревшейся разных петербургских чудес. Крестьяне-соседи рады были служить «бабушке», как все они от мала до велика называли Анну Федоровну, — рады были доставить удовольствие «маленькой Аничке», которую одни из них нянчили на руках, другие — часто вспоминали, как веселую подругу игр. В домике началась работа. Полы, окна и двери обеих комнат были вымыты самым тщательным образом; на окнах навешены белые кисейные занавески, несколько лет покоившиеся в сундуке бабушки, и наставлены горшки герани, роз и желтофиолей — подарок жены священника; вся мебель вычищена, выколочена, заштопана и подклеена; вместо маленькой детской кроватки поставлена и убрана белым нарядным покрывалом кровать Анны Федоровны, для старушки же устроена постель на двух поставленных вместе деревянных скамейках.

— Вы что же, в комнатах спать будете? — спросила Матрена, видя, что кухня опять отдается в ее исключительное распоряжение.

— Конечно в комнате, подле нее, подле голубушки, — отвечала Анна Федоровна. — Ведь шутка ли, почти пять лет я ее не видала, да и приедет она не надолго, всего на одно лето, я и наглядеться на нее не успею, как же мне спать-то далеко от нее!

— А может, это ей не понравится? — заметила Матрена. — Ведь она уж теперь не такой ребенок, как была, поди, совсем большая барышня.

— Что это ты, Матрена, говоришь! — улыбнулась Анна Федоровна. — Чтобы моей Аничке не понравилось, что я подле нее! Что она, зверем каким стала, что ли? Ну, подросла, конечно, теперь на коленки не вскочит, не скажет: «Поноси, няня», — а для меня она все еще ребенок. Да теперь, как постарше стала, так, пожалуй, еще больше прежнего поценит ласку да любовь.

Садик, благодаря стараниям двух работников, принял свой прежний вид, даже стал еще красивее, так как арендатор, которому Матвей Ильич сдал всю свою землю, за исключением небольшого участка, окружавшего домик Анны Федоровны, подарил старушке несколько кустов георгин, пионов и резеды.

В первых числах мая все было готово для приема дорогой гостьи. Началось томительное ожидание; все, что можно было сделать для Ани, было сделано, а никакое другое дело не шло на ум старушкам.

— Неужели она и вправду приедет только в конце месяца! — вздыхала Анна Федоровна. — Ведь до конца-то осталось еще больше двадцати дней.

— Ну, сударыня, — объявляла, просыпаясь утром, Матрена, — приедет сегодня наша гостья желанная, помяните мое слово, я видела во сне, что вся сирень в цветах, — это уж беспременно к радости! Надобно спечь лепешку с творогом, с дороги покушает голубка, она ведь любит лепешки.

Анна Федоровна с надеждой глядела на дорогу, Матрена пекла лепешки, но день проходил за днем, лепешки черствели, а Анна все не приезжала.

— Эх, Матвей Ильич, Матвей Ильич! — грустно покачивая головой, говорила Анна Федоровна. — И что бы ему хоть поточнее определить, в какой день выедет, видно, никогда никого он не ждал, ни о ком не томилось сердце ого!

Наконец в один из последних дней мая месяца, когда дорожки садика начали уже понемногу снова зарастать травой, а пол комнат утратил часть своей чистоты, на дороге показалась небольшая дорожная коляска. Анна Федоровна легла немножко отдохнуть после обеда, Матрена дремала, сидя у окна, и очнулась только при стуке подъехавшего экипажа.

— Матушка моя! Ведь, кажись, приехала! Анна Федоровна, вставайте, приехала!

И от волнения она растерялась до того, что стояла неподвижно на месте, не спеша даже навстречу приехавшей.

— Приехала? Кто? Аничка? Приехала? — вскричала Анна Федоровна. Она вскочила с постели, как была в одних чулках, без чепчика и побежала к двери.

Аня между тем вышла из коляски и по знакомой ей дорожке садика направилась к дому, в сопровождении горничной, приехавшей с нею. Анна Федоровна встретила ее прежде, чем та дошла до крыльца.

— Аничка, радость моя! — закричала она, протягивая к ней руки, и вдруг остановилась в недоумении.

— Господи, да что же это такое! Разве это Аничка? — прошептала она побледневшими губами.

— Конечно я, бабушка, — сказала Анна, подходя к ней и целуя ее. — Неужели я так переменилась, что меня и узнать нельзя? — с тайною радостью прибавила она.

— Переменилась, родная, страсть как переменилась! — говорила Анна Федоровна, с ног до головы осматривая свою внучку. — И выросла; кажись, меня переросла, да и лицом как будто другая стала. А как же — бабушку-старуху по-прежнему ли любишь? Вот что скажи!

— Как же не любить? Конечно люблю. — И Анна снова поцеловала старушку. Поцелуй этот был не так нежен и крепок, как желала Анна Федоровна; крошка Аня гораздо горячее целовала в былые годы свою бабиньку; но старушка и тем была довольна; она привлекла к себе девушку, она покрывала поцелуями ее лоб, глаза, щеки, губы, — казалось, она хотела сразу вознаградить себя за все годы разлуки.

Анна давно отвыкла от подобных ласк; они, вероятно, тронули бы ее, если бы ее не смущала мысль о постороннем свидетеле их. Ее горничная стояла сзади нее с саквояжем в руках и осматривалась кругом с несколько насмешливой улыбкой. Анна уловила эту улыбку и постаралась освободиться из объятий старушки.

— Пойдемте скорей в комнаты, бабушка, — предложила она, — вон Софья не знает, куда деть мои вещи! Где же Матрена? Пусть бы она ей показала.

Матрена стояла на крыльце и все время не спускала глаз с бывшей своей питомицы. Она так же, как и Анна Федоровна, сразу заметила перемену в ней, в ее уме также мелькнула мысль: «Точно не наша Аничка»; но когда она услыхала, что Анна назвала ее не «няней», а Матреной, что-то как будто кольнуло ее в сердце.

Анна Федоровна, держа за руку свою внучку, подошла к крыльцу.

— Матрена, что же это ты не здороваешься с Аничкой? С ума сошла от радости, старая! — плача и смеясь в одно и то же время, проговорила Анна Федоровна.

Матрена сделала шаг к девочке. Анна небрежно поцеловала ее в щеку.

— Здравствуй, здравствуй, Матренушка, — сказала она, — пожалуйста, проведи горничную в мою комнату, покажи, куда поставить мои чемоданы; вон кучер несет маленький; надобно, чтобы кто-нибудь помог ему поднять большие.

— Не беспокойся, голубчик, все снесут; пойдем в комнату, ты, я думаю, устала с дороги, — сказала Анна Федоровна, которой хотелось, чтобы в эти первые минуты свидания милая внучка ни на кого не смотрела, ни о чем не думала, кроме нее одной.

Они вошли в комнаты. Анна скинула пальто, шляпку и перчатки, подошла к маленькому зеркальцу, украшавшему одну из стен, тщательно пригладила свои волосы, поправила несколько смявшийся воротничок и огляделась кругом.

— Какая маленькая и низенькая комнатка! Разве нельзя было очистить для нас несколько комнат большого дома, бабушка? — спросила она.

— Нет, голубчик, большого дома уж нет: в прошлом году он начал обваливаться, так арендатор велел разобрать его, — отвечала Анна Федоровна, не спускавшая глаз с внучки, как будто стараясь в чертах этой стройной, красивой, нарядной девочки узнать свою нежно любимую маленькую толстушку.

— Я думаю, здесь очень душно, — со вздохом заметила Анна.

— Мне не душно, и тебе прежде не было душно, дружочек; ты помнишь ли, как здесь со мной жила? — ласковым голосом сказала Анна Федоровна.

— Конечно помню, бабушка, я помню, как я тогда была глупа, как я не хотела носить ни перчаток, ни платьев, как часто даже снимала башмаки и чулки.

Эти воспоминания, к которым Анна относилась с презрением, были полны прелести для ее бабушки.

— А помнишь ли ты… — начала она рассказывать какое-то происшествие из времени первого детства Анны, — происшествие, очень маловажное само по себе, но для нее драгоценное, как все, имевшее отношение к ее любимице. Оказалось, что Анна забыла это происшествие, но с удовольствием слушала рассказ; а там за одним рассказом явился другой, и когда через несколько минут Матрена вошла в комнату, она увидела, что бабушка и внучка сидят рядом на диване, в дружеской беседе: Анна весело смеется, а бабушка смотрит на нее с любовью и радостью.

Лицо Матрены было нахмурено и озабочено.

— Я, право, не знаю, сударыня, — обратилась она к Анне Федоровне, — куда мы поместим эту петербургскую горничную, она не хочет жить со мной в кухне.

Анна Федоровна слегка поморщилась.

— И зачем ты привезла ее с собой, — с легким упреком обратилась она к внучке, — точно мы с Матренушкой не могли бы услужить тебе!

— Конечно нет, бабушка, — весело вскричала Анна. — Разве можно без горничной! Не беспокойся, Матренушка, я поговорю с Софьей: она должна жить, где я ей прикажу.

Матрена еще раз окинула пристальным взглядом девочку и тяжело вздохнула. Если бы даже в наружности Анны не произошло никакой перемены, эти слова, тот тон, каким они были сказаны, ясно показали бы ей, что перед нею стоит не ее прежняя «Аничка».

Анна Федоровна захлопотала, как бы поскорей чем-нибудь угостить дорогую гостью, проголодавшуюся в дороге. Матрена поспешила поставить на стол все те нероскошные запасы, какие находились в их распоряжении: крынку холодного молока, кусок сливочного масла, несколько яиц, свежий, только что испеченный хлеб и, наконец, лепешку с творогом. Анна всего покушала понемногу, только от лепешки отказалась, заметив, что «это слишком тяжело».

— А ты ведь, бывало, как любила эти лепешки! — несколько печально заметила Анна Федоровна. — Матренушка нарочно испекла к твоему приезду, думала угодить тебе!

— Благодарю тебя, Матренушка, — приветливо обратилась Анна к старой няне. — Только я уж отвыкла от прежней пищи. Я тебя попрошу накормить Софью и потом прислать ее ко мне; мне хочется поскорей разобрать свои вещи да переодеться: противно ходить в таком грязном, смятом платье.

Обе старушки с удивлением оглядели наряд девочки. Ее шерстяное синее платье, отделанное черным бархатом и украшенное несколькими рядами оборочек, казалось им даже слишком богатым для деревни — а она им недовольна!

Удивление их еще более увеличилось, когда Софья начала под надзором и по указаниям «барышни» разбирать ее чемоданы, развешивать и расставлять все заключавшиеся в них вещи. Маленькая комнатка, которая должна была, по мнению Анны Федоровны, служить спальнею и ей, и ее внучке, едва могла вместить все эти вещи. Постель старушки пришлось опять вынести на кухню, а на место ее Анна поставила стол, который должен был заменить ей туалет. Софья покрыла его белым кисейным чехлом на розовой подкладке, поставила на нем зеркало и разместила множество баночек, скляночек, щеточек, гребенок, гребеночек и коробочек. За неимением большого платяного шкафа целая стена комнаты была убита гвоздями и завешена простынями, под которыми скрывались платья и юбки, кофточки и пальто Анны. Анна Федоровна перенесла свое белье в Матренин сундук и уступила свой комод девочке, которая сверху донизу наполнила его бельем и мелкими вещицами. На столике у окна были расставлены изящные принадлежности письма, на комоде — принадлежности для рисования; книги пришлось разместить в другой комнате и занять ими шкафик, в котором Анна Федоровна хранила некоторые свои драгоценности: две чашки из сервиза, полученного ею в приданое, стакан, из которого муж ее пил чай в последний раз перед смертью, фарфоровую собачку, которой любила играть в детстве Сашечка, серебряную гремушку, присланную Матвеем Ильичом в подарок крошке Ане, и тому подобное. Для помещения Софьи была очищена и прибрана комната на чердаке, до сих пор стоявшая без употребления. Через несколько часов весь домик как будто преобразился. Обыкновенно в кухне после двух часов печка была погашена, все вымыто и приведено в порядок — и старушки мирно сидели в тихой беседе у окна. Теперь же — в шесть часов — там еще пылал сильный огонь: Матрена готовила ужин, так как Анна объявила, что для нее необходима какая-нибудь мясная пища; Софья гладила вещи барышни, смявшиеся в чемодане, и ворчала на «эту трущобу, где нельзя достать даже порядочного утюга». На столах гостиной появились книги, рабочие ящики, альбомы, а скромная спальня Анны Федоровны совершенно преобразилась.

Весть о приезде Анны быстро разнеслась по деревне; крестьянам, так хорошо знавшим ее прежде, интересно было поглядеть, какой вернулась она к ним. Деревенские мальчики и девочки с утра стали забегать в садик, заглядывать в окна, проникали даже в сени и в комнаты; но Анна, занятая уборкою своих вещей, не обращала на них внимания. К вечеру и взрослые не могли преодолеть любопытства: у калитки садика появилась толпа женщин, отчасти бывших подруг Анны.

— Смотри-ка, Аничка, — сказала Анна Федоровна, указывая на них девочке, — наши соседки идут повидаться с тобой: вон Стеша, а вот и Таня. Узнаешь ли ты их?

Анна неохотно поднялась со своего места и стала в дверях гостиной, ясно желая показать незваным гостям, что им нечего идти дальше сеней. Крестьянки вошли в сени. Они поклонились незнакомой барышне.

— А где же Аничка-то? Мы пришли ее посмотреть! — сказала одна из них, направляясь к дверям комнаты.

— Это я и есть! — с несколько презрительной усмешкой отвечала Анна. — Только теперь я уж не «Аничка», вы видите, что я в эти годы довольно выросла и переменилась.

— А признать можно, как поближе посмотришь! — добродушно заметила Стеша. — А что, ты-то узнала ли нас?

— Нет, по правде сказать, совсем не узнала. Ведь я была очень-очень маленькая, когда уехала отсюда, где же мне кого-нибудь помнить.

— Конечно, где же помнить! — согласилась одна из крестьянок. Пришедшие чувствовали неловкость. До сих пор все двери домика были гостеприимно открыты для них, их принимали не как низших, подвластных, а как добрых соседей и друзей; теперь же вновь приезжая барышня гордо стоит перед ними и даже не впускает их в комнату. Анна сама почувствовала неудобство всей этой сцены и поспешила прекратить ее.

— Благодарю вас за то, что пришли повидаться со мной, — проговорила она с милостивым наклонением головы, — в другой раз мы с вами подольше поговорим, а теперь я устала с дороги и мне хочется провести вечер с бабушкой.

Крестьянки молча поклонились и, не говоря ни слова, вышли вон.

— Что же это значит, Аничка! — вскричала Анна Федоровна, видя, что внучка ее одна возвращается в комнату. — Куда же они ушли?

— Домой, бабушка, — спокойно отвечала девочка. — Я думаю, нам первый вечер лучше провести без гостей, а от таких гостей я уж совсем отвыкла, право, не знаю даже, что делать с ними.

— Странное дело, Матренушка, — говорила в этот вечер Анна Федоровна, укладываясь спать на свое старое место подле Матрены. — Ждала я, ждала приезда Анички, думала, уж такая радость будет, а вот она приехала — радостно, правда, на душе, а все что-то не так!

Матрена ничего не отвечала; по ее сморщенным бровям и сжатым губам видно было, что она догадывается, что именно не так; но ей не хотелось огорчать старого друга своими грустными догадками.

Глава Х

Анна Федоровна не знала вполне, насколько нелюбезно приняла Анна крестьянок, пришедших повидаться с ней, — старушке непременно хотелось как можно скорее похвастаться перед всеми соседями своей дорогой гостьей, поделиться своей радостью с людьми, искренно сочувствовавшими ее горю. На другое утро по приезде девочки она, по обыкновению, встала рано и с нетерпением ждала, когда Анна выйдет из своей комнаты. Войти же к ней в спальню, приотворить несколько скрипучую дверь она не решалась, боясь разбудить ее. Анна встала по-петербургски, когда солнце стояло уже довольно высоко на небе, и провела не менее часа за своим туалетом. Старушки почти уже собирались обедать, когда она вышла к ним в свежем, только что выглаженном платье, с лентами в волосах и на шее. Анна Федоровна с удовольствием оглядела свою хорошенькую внучку и почувствовала еще сильнее прежнего желание похвастаться ею.

— Аничка, — начала она, как только девочка позавтракала, — а что, тебе ведь, я думаю, хочется скорей повидаться со всеми своими старыми друзьями? Они все так ждали тебя! Сходим-ка мы с тобой в деревню, а?

— Извольте, бабушка, я пойду, если вам угодно, — согласилась Анна, — только я, по правде сказать, очень мало помню здешних крестьян.

— Ну, ничего, увидишь, так вспомнишь, — отвечала Анна Федоровна, не обращая внимания на неохоту, с какою девочка давала согласие.

Анна надела «простенькую» шляпку, украшенную множеством лент и цветов, натянула на руки лайковые перчатки, накинула на плечи бархатную кофточку, взяла маленький шелковый зонтик и вышла на крыльцо к ожидавшей ее старушке.

— Аничка, да к чему же это ты так нарядилась? — с некоторым испугом вскричала Анна Федоровна.

— Чем же нарядилась, бабушка? — с улыбкой спросила девочка. — Я не могу ходить по солнцу без шляпки, зонтика и перчаток.

Воображению Анны Федоровны живо представился образ загорелой, босоногой Анички. «Совсем, совсем не та», — опять мелькнуло в уме ее, и сердце болезненно сжалось при этой мысли.

Несмотря на конец мая, весенняя грязь не успела еще совершенно высохнуть на деревенской улице. Опухтинцы, правда, считали ее совершенно сухою, так как нога не вязла в ней по щиколотку и лужи воды не перерезывали ее поперек; но Анне в тоненьких прюнелевых сапожках трудно было пройти по ней, не промочив ножек; она тщательно подбирала свое светлое платьице и осторожно, не без брезгливости, пробиралась вперед.

— Аничка! — окликнула ее Анна Федоровна, когда они миновали первые три-четыре избы. — Зайдем сюда, к моей куме Марковне: ты, бывало, любила играть с ее Феклушей, она теперь уж совсем взрослой девушкой стала.

Анна последовала за бабушкой через низенькую калитку ворот в грязный двор, поразивший ее таким запахом хлева, что она принуждена была приложить к носу свой надушенный батистовый платок, и затем через две покосившиеся ступеньки лестницы в избу. В прежние годы Анна очень часто проводила целые дни в крестьянских избах; тогда она не обращала внимания ни па низкий закоптелый потолок, ни на черный пол, ни на покосившиеся от времени стены с крошечными окошечками, стекла которых от старости отливали всеми цветами радуги, ни на скудость меблировки, состоявшей из некрашеных деревянных столов да таких же деревянных скамеек, ни на удушливый, зловонный воздух; теперь все это поразило ее, как нечто новое, непривычное и притом крайне неприятное. Она остановилась на пороге, не решаясь войти в эту «гадость».

Гостей с поклоном встретила Марковна, здоровая, словоохотливая баба, мать бывшей Аниной подруги, Феклуши, и еще полдюжины ребят, из которых двое старших уже помогали отцу в полевых работах, а четверо младших сидели теперь на полу избы, вокруг деревянной чашки и с таким усердием уписывали из нее похлебку большими деревянными ложками, что даже не оборотили головы посмотреть на вошедших посетительниц. Анна Федоровна, дружески поздоровавшись с кумой, поспешила представить ей свою внучку.

— Ишь какая большая да пригожая стала, — заметила Марковна, оглядывая девочку с ног до головы. — Ну, войди же, войди к нам, сударыня; помнишь, как, бывало, с моими ребятами из одной чашки хлебала? Теперь, чай, заважничалась, брезгаешь нами?

— Полно, Марковна, с чего ей брезгать, — вступилась бабушка. — Конечно, отвыкла она от наших деревенских порядков, ей многое в диковинку стало… Что же ты, Аничка, войди, сядь на лавочку, погляди, каково живется нашим соседям.

Анна не без отвращения села на лавку сомнительной чистоты и молча, тоскливо оглядывалась кругом, ожидала, скоро ли бабушка покончит этот утомительный для нее визит. Но бабушка вовсе и не думала скоро распрощаться со своей кумой. Они уселись рядом и начали очень длинный дружеский разговор о разных хозяйственных делах Марковны, — разговор, видимо интересовавший обеих их. Дети, покончив свой обед, подошли поглазеть на гостей. Все они были крестники бабушки, она всех их знала по именам; одного пожурила за какую-то проказу, всех приласкала, всех оделила дешевыми пряниками, запасы которых никогда не переводились в ее карманах; получив лакомство, они обступили Анну и принялись разглядывать ее и разные части ее туалета с любопытством и бесцеремонностью настоящих маленьких дикарей. Один проводил грязными пальцами по ее платью, другой дотрагивался до ее зонтика, третий влез на скамейку, чтобы поближе рассмотреть цветы на ее шляпке. Анне неловко было прогнать от себя маленьких шалунов; она тихонько старалась отстранить их, но это не помогало, и они становились все смелее и смелее; спертый воздух комнаты душил девочку, дерзость детей и фамильярный тон, с каким Марковна предлагала ей разные вопросы о петербургской жизни, возмущали ее, она наконец не выдержала, встала с места и напомнила бабушке, что Матрена просила их не опоздать к обеду. Старушка не без сожаления распрощалась с кумой, еще раз перецеловала своих крестников и последовала за Анной, которая, едва удостоив поклоном Марковну, спешила скорей выйти на свежий воздух. Во дворе им встретилась молодая девушка, возвращавшаяся с реки, с двумя ведрами воды на коромысле.

— А, вот и Феклуша! — вскричала Анна Федоровна. — Не узнала ты ее, Аничка? Это ведь была твоя подруга, подойди к ней.

Феклуша поставила ведра на землю и с поклоном подошла к Анне Федоровне.

«Еще, пожалуй, надо будет целоваться с ней!» — мелькнуло в голове Анны, и она решила положить конец всей этой нестерпимой фамильярности.

— Здравствуй, голубушка, — проговорила она, слегка кивая головой в сторону Феклуши, и быстро направилась к воротам.

— Аничка, что же это ты! — вскричала Анна Федоровна. — Даже и не посмотрела на свою старую подругу, да и с Марковной не говорила: неужели ты и вправду брезгаешь бедными людьми?

— Я не брезгаю ими, бабушка; только они должны понимать свое место: не могу же я быть подругой мужички, целовать этих грязных ребятишек!

Анна Федоровна вздохнула.

— Пойдем домой, Аничка, — грустным голосом сказала она.

Она поняла, что неудобно водить по крестьянским избам петербургскую барышню, что и гостья, и хозяева вместо удовольствия, пожалуй, наделают друг другу неприятностей.

Анна радовалась, что высказалась наконец, что бабушка перестанет навязывать ей дружбу разных Феклуш, Стеш и тому подобное и поймет разницу между нею и всеми этими несчастными мужичками; ее огорчало только грустное выражение лица старушки, и она поспешила утешить ее ласкою и веселыми рассказами о петербургских удовольствиях. Утешить Анну Федоровну было нетрудно: добродушная старушка вполне готова была закрывать глаза на все недостатки своей внучки и самым искренним образом восхищаться ею. Рассказывая Матрене об обращении Анны с Марковной и ее детьми, она рассуждала так:

— Что же, Матренушка, мы с тобой старухи глупые, необразованные, нам можно вести дружбу с крестьянами, а Аничка — барышня, ей это, конечно, не годится!

— Еще бы! Известно, не годится! — несколько насмешливо заметила Матрена. — Какая дружба у петербургских бар с нами, дураками! Анна Матвеевна барышня, как надо быть, вылитый портрет своего папеньки!

Таким образом, Анна могла быть спокойна: и бабушка, и старуха-няня признали в ней «барышню», поняли, что между нею и прежнею босоногой Аничкой нечего искать никакого сходства. Для всех опухтинцев это стало очень скоро точно так же ясно: несмотря на свое невежество и наружную грубость, крестьяне безошибочно угадывали, в какие должны становиться отношения с окружающими. С первых же дней жизни Анны в деревне никто в селе не приветствовал ее иначе, как холодно почтительным поклоном, никто не искал сближения с нею. Она могла устраивать свою жизнь совершенно по своему желанию и вкусу — никто не стеснял ее.

Вставала она обыкновенно поздно, не торопясь занималась своим туалетом, затем до обеда читала какую-нибудь из привезенных книг или рисовала, после обеда проводила несколько времени с бабушкой, затем, когда жар спадал и нельзя было бояться загара от солнечных лучей, она ходила гулять по окрестным полям, рощам или по заросшим аллеям старого господского сада, половина которого была уже превращена предприимчивым арендатором в огород. Прогулки эти ей приходилось делать одной, так как бабушка была слишком стара, чтобы сопутствовать ей, а пригласить кого-нибудь из соседей показалось бы ей и унизительным, и скучным. Постоянно одетая в светлое, изящное платье, в шляпке, в лайковых перчатках, с модным зонтиком в руке, выступала она тихими, важными шагами по уединенной дороге между полями или по узенькой тропинке среди рощи. Иногда ей казалось, что по деревне удобнее было бы ходить в простом ситцевом, чем в нарядном кисейном платье: раза два у нее являлось искушение снять перчатки и шляпку, но ей тотчас же представлялся грустно насмешливый тон, с каким тетка сказала бы про нее: «Бедняжка! Она все еще не понимает, как неприятно иметь черные руки и грубый цвет лица!» — и она спешила победить искушение. Она одевалась так, как будто шла гулять по Невскому со своими кузинами, и раз двадцать в день подбегала к зеркалу посмотреть, не отступила ли она в чем-нибудь от того образца благовоспитанной барышни, к которому стремилась последние четыре года.

Сначала эти одинокие прогулки, при которых ей не встречался никто, — крестьян, работавших в полях, не стоило считать за кого-нибудь — казались Анне очень скучными и утомительными; она выходила на них только потому, что сидеть в душных комнатах бабушкиного домика и прислушиваться к однообразным, вовсе не интересовавшим ее рассказам старушки было еще скучнее, но мало-помалу она стала находить в них удовольствие. Никогда прежде не думала она, что в деревне можно найти так много красивых и привлекательных видов. Один раз она рассеянно бродила по полям и вдруг неожиданно вышла на самый берег речки. Солнце близилось к закату, быстрые струйки воды, искрясь и отливая золотом, как будто бежали навстречу его лучам, обливавшим мягким светом и ярко-зеленый луг, и стадо коров, медленно возвращавшееся с пастбища, и группы деревьев, бросавших длинные тени на дорогу. Анна остановилась, пораженная прелестью картины, открывшейся перед ней, и долго простояла на одном месте, не отрывая глаз от окружающего ландшафта, не отдавая себе отчета в том, что именно так привлекало ее. С этих пор она стала глядеть по сторонам не с прежнею безучастностью; она отыскивала в своих прогулках те места, с которых открывался особенно красивый вид на окрестность; она часто останавливалась полюбоваться то ровною мягкою зеленью молодых хлебных всходов, то переливами света и тени в роще, то красивыми зигзагами дороги, серой лентой извивавшейся среди лугов, то картинными группами вековых деревьев в саду своего отца; ей стало приятно прислушиваться к пению птиц, она часто с удовольствием следила глазами за полетом пестрых бабочек; она полюбила цветы и охотно украшала свою комнату букетами из сада бабушки, перемешивая их васильками и другими полевыми цветами.

Сначала она гуляла от скуки, потом прогулки начали доставлять ей удовольствие, а под конец она стала искать в них убежища от разных неприятных мыслей и чувств, которые как-то невольно и бессознательно приходили к ней в голову, когда она оставалась дома.

Жить под одной крышей с Анной Федоровной и Матреной и не иметь никакого понятия о том, что делалось у соседей, было совершенно невозможно. Обе старушки принимали такое живое участие в судьбе всех окружающих, так сочувствовали всякому горю и всякой радости, что это участие и сочувствие невольно прорывалось во всех их разговорах.

— Слышала, Матрена, у Ивана Косого горе какое? — со вздохом говорила, садясь за обед, Анна Федоровна. — Его обе коровы заболели и в поле не пошли; в Касимовке, говорят, падеж; что, как и до нас доберется!

— Оборони бог! — с тревогой отвечала Матрена. — Надо будет сходить посмотреть Ивановых коров; может, и там что-нибудь. — И Матрена торопилась есть, чтобы поскорей осмотреть больных животных: она знала несколько лекарств и для людей, и для скота и часто очень искусно применяла к делу свои знания. Анна Федоровна с нетерпением ожидала ее возвращения, с интересом выслушивала описание всех признаков болезни. Обе старушки строили предположения о том, насколько она опасна, и беспокоились об Ивановых коровах, точно о каком-нибудь близком человеке. Анну это беспокойство очень удивляло.

«Совсем из ума вон выжили старухи, — думала она про себя, — есть чем заниматься, какими-нибудь коровенками! Экая важность, если они и околеют!»

Через несколько дней коровы, несмотря на лечение Матрены, околели. Анна сидела в садике с книгой в руках, когда жена Ивана пришла со слезами сообщить эту весть Анне Федоровне.

— И что теперь с нами будет, и чем мне кормить ребяток! — с рыданиями причитывала баба. Анна не слышала, что отвечала Анна Федоровна, но через несколько минут баба ушла с горшком, полным молока, а за обедом глаза бабушки были заплаканы, и Матрена смотрела мрачнее обыкновенного.

— Господи, бабушка! — вскричала девочка, которую раздражало это «горе из-за пустяков». — Да неужели такое страшное несчастье, что околели какие-то две коровы?

— Как же не несчастье, голубчик! — отвечала Анна Федоровна. — У Ивана четверо детей мал мала меньше: чем он их кормить будет без молока? Чем он поле свое удобрит без скота?

— Да разве он не может купить себе новых коров? Разве это так дорого?

— Еще бы! Меньше как за тридцать рублей порядочной коровы не купишь; а где Ивану достать тридцать рублей! Ему для этого пришлось бы наняться в работники чуть не на целое лето; а пока он будет работать в чужих людях, у него свое поле запустеет: семья-то их большая, а работник он один!

«Тридцать рублей считается дорого! Из-за этого работать целое лето!» — Анна невольно задумалась. Сколько у нее было вещей, которые стоили вдвое дороже! Отдать разве свой коралловый прибор; на него можно, наверное, купить если не три, то две коровы; или золотой браслет, или цепочку от часов? А что скажут кузины? Они смеялись над ней один раз, когда она, вместо того чтобы купить себе новую шляпку, отдала деньги шарманщице с крошечным, дрожавшим от холода ребенком! Они опять скажут, что если она раздаст все свои деньги нищим, то ей самой придется просить Христа ради; и потом — как же она будет носить часы без цепочки, как же она останется без браслета, когда и кузины, и Лиденька, и Жюли, и Верочка, и Мери — все носят браслеты? А кораллы? Жорж говорит, что они идут к ней больше всего… И она не предлагала Ивану ни одного из своих украшений; она убеждала себя, что с ее стороны даже и смешно было бы предложить их, а между тем она чувствовала какое-то смутное недовольство собой при взгляде на печальные лица двух старушек.

— Видели, — спрашивала Матрена, — Кузьма-то послал свою Дашу жать в поле?

— Что ты? — встревожилась Анна Федоровна. — Где бедной жать, давно ли она выздоровела!

— А что ж будешь делать! Марье одной не справиться, а работницу им не из чего нанимать!

Анна не обращала большого внимания на этот разговор, но когда вечером Даша, возвращаясь домой, проходила мимо нее бледная, истомленная, едва передвигая ноги, ей опять становилось как-то неловко, — она старалась не смотреть на бедную девушку, не слушать рассказов бабушки о ее тяжелой болезни и медленном, еще не кончившемся выздоровлении.

И так много-много раз, многие разговоры старушек, многие сцены, которых она была невольной свидетельницей, вызывали в девочке неприятное, беспокойное чувство. Чтобы избавиться от этой неприятности, от этого беспокойства, она оставалась как можно меньше дома, она избегала всяких длинных бесед с бабушкой, а во время прогулок выбирала самые уединенные места, где не могла бы встретить ни Иванову жену, жалующуюся соседкам на свою бедность, ни Дашу, истомленную непосильной работой.

Глава XI

Собираясь в деревню, Анна не рассчитывала весело провести время, но деревенская жизнь оказывалась скучнее даже, чем она ожидала. Гулять всегда одной, все по одним и тем же местам в конце концов надоедало; она скоро перечитала книги, привезенные с собой, рисунки плохо подвигались без помощи учителя, а разговоры с бабушкой и Матреной были неприятны. Она беспрестанно писала письма и к кузинам, и к петербургским подругам, но ответы получала редко, и то короткие. Кузины писали, сколько неожиданных прелестей увидели они за границей, подруги описывали разные удовольствия, какими они пользовались. Все проводили время весело; ей одной приходилось скучать в «этой трущобе», как она мысленно называла Опухтино. Наконец она не выдержала и в первых числах августа написала отцу длинное письмо, жалуясь на нестерпимую скуку и умоляя его позволить ей вернуться в Петербург, пожить с ним до приезда тетки.

Ответ на это письмо пришел скоро, скорее даже, чем ожидала Анна, но, к своему удивлению, она заметила, что адрес написан не рукою отца ее.

Она разорвала конверт, письмо было от ее дяди, Ивана Ильича.

Милая Анна, — писал он, — мне очень грустно, что я принужден сообщить тебе весьма и весьма неприятные вести. Нынче весной и летом у отца твоего было много неприятностей, вследствие запутанности его денежных дел, и неприятности эти имели дурное влияние на его здоровье. Недели три тому назад с ним случился удар; несколько дней мы боялись за его жизнь; теперь, к счастью, опасность миновала, хотя он все еще нездоров, лишился употребления руки и ноги.

Он не хотел сообщать тебе о постигшем его несчастии, но после твоего письма, в котором ты жалуешься на скуку деревенской жизни и выражаешь желание жить с ним, он послушался моего совета и позволил мне написать тебе: я же думаю, что твоя обязанность быть около больного отца. Ты уже не ребенок, ты должна постараться любовью и заботливостью облегчить ему его настоящее тяжелое положение. Посылаю тебе денег на дорогу; денег этих немного, и тебе придется экономничать; что делать, я в настоящее время не располагаю большею суммою, да и тебе надобно приучаться к бережливости: состояние отца твоего расстроено и ты вернешься сюда далеко не такою богатою, какою уезжала. Я понимаю, как огорчит тебя то, что я пишу, но я считал за лучшее сообщить тебе все прежде, чем ты увидишь отца своего. Ты мне всегда казалась умной девочкой, и я надеюсь, что ты сумеешь мужественно перенести постигшее тебя несчастие. Утешайся мыслью, что могло быть хуже, что твой отец был на волос от смерти. До свиданья, моя милая, береги себя в дороге.

Любящий тебя дядя И. М.

Можно себе представить, как поразило Анну это письмо. Ее отец болен, чуть не умер, может быть, даже и умер… нет, дядя не скрыл бы от нее этого; но он лишился руки и ноги, он калека. Боже мой, какой ужас! Конечно, она поедет к нему как можно скорей, она будет заботиться о нем, ухаживать за ним: дядя говорит правду — это ее обязанность!

Она три раза перечитала письмо, прежде чем обратила внимание на то, о чем там говорилось, кроме болезни ее отца. Что это значит — состояние расстроено?.. Она вернется в Петербург далеко не такою богатою, какою была… Дядя не говорит всего, он, верно, не хочет огорчить ее; отец разорился, у него нет денег даже ей на дорогу, они бедны, совсем бедны!..

Дрожь пробежала по телу Анны при этой мысли; ей представились картины бедности, какие она видала: шарманщица с иззябшим ребенком, грязная комната Марковны, полуразвалившаяся изба Ивана… Сердце ее болезненно сжалось.

Она сидела бледная, с неподвижными глазами, с письмом в дрожащих руках, когда Анна Федоровна вошла в комнату.

— Милая моя, что с тобой? — вскричала старушка с ужасом.

Она взволнованным голосом передала ей известие о болезни отца и о необходимости скорей ехать к нему!

— Ах ты моя бедная, бедная! — сказала старушка, нежно прижимая к груди голову девочки. — Жила ты спокойно, беззаботно — а вот и над тобой стряслась беда, и тебе пришлось узнать горе!

Анна расплакалась от сочувственных слов и от ласки старушки.

— Бабушка! — проговорила она вся в слезах. — Дядя пишет еще, что наше состояние расстроилось, что мы не так богаты, как были. Как вы думаете, что это значит? Неужели мы обеднели, совсем обеднели?

Анна Федоровна задумалась.

— У нас здесь давно поговаривали, что дела Матвея Ильича идут не совсем счастливо, — проговорила она. — Много он продал лесу и земли; а только и с тем, что осталось, бедным человеком его назвать нельзя. Конечно, может быть, тебе, Аничка, не жить в такой роскоши, как ты жила до сих пор, ну, а до настоящей бедности еще, кажись, далеко: даст бог, ты и никогда ее не узнаешь!

Слова бабушки несколько успокоили Анну, но все-таки письмо дяди, весть об ужасной болезни отца, об ожидавшей ее перемене состояния тяжелым камнем лежали на ее сердце. Это было первое серьезное горе, встретившееся ей в жизни, и она вовсе не была приготовлена перенести его.

Сборы к отъезду ее делались очень быстро. Анна Федоровна тосковала, расставаясь с ней, но не старалась ни на один лишний день удержать ее около себя.

— Хорошо, что дядя написал тебе, — говорила она, лаская Анну. — Кому же и ходить за больным отцом, как не дочери. Жаль мне тебя, голубушка. Рано тебе пришлось узнать горе, да ты не унывай: как начнешь думать да заботиться не о себе, а об отце, так и самой легче станет, и силы найдутся.

Вот, наконец, чемоданы уложены, экипаж и лошади, которые должны были отвезти Анну до ближайшей станции железной дороги, наняты и стоят у крыльца; Софья, радуясь, что наконец уезжает из ненавистной ей деревни, спешит укладывать разные мелочи и дорожную коляску; Матрена стоит в дверях комнаты и беспрестанно вытирает холстинным передником слезы, которые неудержимым потоком льются по ее загрубелому, морщинистому лицу; Анна Федоровна в сотый раз обнимает и целует свою ненаглядную внучку.

— Аничка, сокровище мое! — шепчет она среди рыданий. — Пока ты жила в радости да в веселье, тебе некогда было вспоминать о старухе-бабке, а теперь, когда у тебя случится горе да забота, не забудь, что я тебя люблю больше жизни, что если тебе понадобится, я всюду готова прийти к тебе, чтобы утешить и приголубить тебя!

Анна с любовью прижималась к бабушке и покрывала поцелуями ее руки. В первый раз почувствовала она всю силу горячей, беззаветной привязанности старушки, и вдруг ее охватило желание никогда не расставаться с этим единственным другом, провести всю жизнь под охраною ее нежной заботливости, ей стало страшно уехать далеко от ее ласк, от ее любящего взгляда.

Но время не терпело. Ямщик просил не задерживать понапрасну лошадей, Софья торопила. Анна еще раз обняла бабушку, потом Матрену, потом опять бабушку и, сильно расстроенная, села в экипаж.

День был пасмурный, осенний; шел мелкий дождь, не прерываясь с утра, и придавал всему какой-то унылый, заплаканный вид. Анна с грустью оглядывалась по сторонам. Софья со смехом указала ей на крестьянских ребятишек, шлепавших по грязи голыми ножонками, но ей не хотелось вторить этому смеху, — губы ее не складывались в насмешливую улыбку, напротив — вид бедных крестьянских изб и этих полунагих детей усиливал тоскливое чувство, охватившее ее при прощании со старушками.

Глава XII

Чем ближе к Петербургу подъезжала Анна, тем сильнее охватывало ее беспокойство. Каково-то здоровье отца? Что именно за болезнь у него? Излечима ли она? Если излечима, то скоро ли можно ожидать полного выздоровления? Правду ли говорила бабушка, что они не бедны, или старушка только хотела утешить ее, и впереди ей грозит целый ряд страшных лишений? Девочка беспрестанно задавала себе эти вопросы и мысленно разрешала их то в ту, то в другую сторону. По временам ей казалось, что все пойдет по-старому, что отец выздоровеет, что она опять будет жить у тетки и веселиться вместе со своими кузинами, но чаще ее осаждали самые печальные предчувствия, и она более всего хотела скорей добраться до цели своего путешествия, скорее рассеять томительную неизвестность.

Но вот наконец она в Петербурге, на дебаркадере[1] железной дороги. Никто не ждал ее, и никто не встретил ее при выходе из вагона. Куда ей ехать? К дяде? Но он жил на даче, к тому же его трудно застать дома. Нет, лучше прямо к отцу, на его прежнюю квартиру. Если его там нет, во всяком случае адрес его должен быть известен: по крайней мере она сразу все узнает… Поручив горничной достать и привезти багаж, девочка взяла первого попавшегося извозчика и с сильно бьющимся сердцем поехала к отцу. Она прежде не была у него, тем не менее ей скоро удалось найти дом и квартиру, где он жил. Увидев на дверях медную дощечку с надписью «Матвей Ильич Миртов», она почувствовала некоторое успокоение: если отец занимал свою прежнюю большую, богатую квартиру, — значит, бабушка права и до бедности далеко. Знакомый лакей открыл ей дверь и на ее тревожный вопрос: «Что папенька? Как его здоровье?» — отвечал спокойно равнодушным тоном: «Ничего-с, сидит у себя в кабинете».

Через столовую и гостиную, меблированные очень богато, но плохо прибранные прислугой, которая во время болезни хозяина, вероятно, считала лишним поддерживать в доме порядок, Анна подошла к кабинету отца. Дверь была приотворена, и прежде чем войти, она постучалась.

— Войдите! — раздался нетерпеливый голос больного.

Анна отворила дверь и на минуту остановилась, пораженная горестным удивлением.

Она никак не ожидала найти в отце такую страшную перемену. Лицо его как-то осунулось и пожелтело, в темных волосах показалась седина, глаза смотрели тускло и безжизненно, рот несколько покривился.

— Анна! — вскричал он, и девочке показалось, что он произносит слова с усилием. — Мы не ждали тебя так скоро; брат Иван все настаивал, чтобы я выписал тебя… мне не хотелось… видишь, какой я калека! — Он протянул ей левую руку, правая лежала безжизненно на ручке большого кресла, в котором он сидел.

— Папа, милый папа, как вы больны! — вскричала Анна, бросаясь к отцу и покрывая поцелуями его здоровую руку.

— Да, чуть не умер! — вздохнул Матвей Ильич. — Доктор берется вылечить меня, не знаю только, не врет ли? Ну, а ты что ж? Соскучилась у старухи? Думаешь, веселее будет у такой развалины, как я?

— Мне бы хотелось ухаживать за вами, папа, быть вам чем-нибудь полезной, — проговорила Анна со слезами на глазах.

— Ну, за это спасибо, девочка. Тяжело в болезни не иметь подле себя близкого человека! Я велю приготовить для тебя комнату, а ты уж сама всем распоряжайся: мне плохо хозяйничать, когда я не могу двинуться с места.

По приказанию Матвея Ильича его уборная была обращена в комнату для Анны; туда привезли из квартиры Ивана Ильича все принадлежавшие ей вещи, и там Софья расставила, разложила и развесила все, заключавшееся в чемоданах барышни. Комната была большая и высокая, но темные обои и тяжелые драпри[2], полузакрывавшие ее единственное окно, придавали ей мрачный, унылый вид.

Когда все в ней было приведено в порядок и Анна оглядела свое новое жилище, ей невольно вспомнились маленькие, залитые солнечным светом комнатки бабушкиного домика, — и ей стало жаль этих уютных, веселых комнаток. Однако же в них она не чувствовала себя счастливой: будет ли она счастливее здесь, среди этой богатой обстановки?..

Ответ на этот вопрос девочка получила скоро — ответ далеко не утешительный.

Убрав свои вещи и немножко отдохнув после дороги, она поспешила в комнату отца. Ей хотелось поскорее начать ухаживать за ним, поскорее видеть, насколько ее любовь и заботливость могут смягчить его страдания, насколько ее присутствие приятно ему. Матвей Ильич встретил ее довольно холодно: видимо, мысли его были заняты чем-то посторонним, и он едва слушал, что она ему говорила. Анна начала расспрашивать его о болезни, о том, чем именно он страдал и насколько сильны были эти страдания; он прервал ее на первых же словах.

— Нет, уж ты, пожалуйста, оставь этот разговор, — нетерпеливым голосом сказал он. — Мне с докторами-то надоедает толковать о своих болях; что там говорить — калека и все!

— А знаете, папа, — сказала Анна, чтобы переменить разговор, — дядя меня очень напугал: он мне написал, будто бы мы обеднели. Ведь это неправда? Вы живете по-старому? Мы все так же богаты?

Матвей Ильич еще больше нахмурился.

— Не утерпел брат Иван, — проворчал он, — надо ему по всему свету благовестить. Обеднели! Пустяки! Только бы мне выздороветь, все пойдет по-прежнему!

«А как же теперь?» — вертелось на языке у Анны, но она не посмела выговорить своего вопроса, лицо отца ее выражало и раздражение, и страдание; ей было и жаль его, и немного страшно его сурово-сдвинутых бровей. Она отошла к окну и печально опустила голову.

«Должно быть, дядя был прав, — думалось ей, — должно быть, мы в самом деле обеднели, хоть не совсем, а все-таки довольно сильно. Неужели настолько, что мне нельзя будет сшить себе ни одного нового платья? А ведь в старых тетя, пожалуй, не станет брать меня с собой в гости! Да и как же носить прошлогодние платья? Они вышли из моды! Надо мной будут смеяться». Голос отца вывел девочку из ее печальной задумчивости.

— Анна, — сухо заметил Матвей Ильич, — если тебе скучно сидеть со мной, ты бы лучше пошла в свою комнату и занялась чем-нибудь! Право, мне и без того тяжело, а если придется постоянно видеть перед собою надутую физиономию, то будет просто нестерпимо.

У Анны, привыкшей до сих пор заботиться о себе одной, не хватило великодушия понять, что положение отца ее несравненно печальнее ее положения, не хватило великодушия простить раздражительность, свойственную всем больным, и постараться рассеять ее ласкою или хоть притворною веселостью.

Она встала с места и молча пошла в комнату. На сердце ее было очень тяжело. «Что же мне здесь делать? — думалось ей. — Отец не любит меня, ему даже неприятно, когда я сижу подле него. Как же мне за ним ухаживать? Хоть бы скорей приехала тетя да опять взяла меня к себе, только у нее и можно жить! Какая тоска, какая скука!»

Она принялась бесцельно бродить по комнате и бесцельно перебирать разные свои безделушки, мечтая о том счастливом времени, когда ей можно будет вернуться в веселый дом тетки.

В дверь раздался осторожный стук, и в комнату вошел повар Матвея Ильича.

— Барин сказал, что вы, барышня, теперь будете распоряжаться всем хозяйством, — обратился он с поклоном к Анне, — так я вот уж и пришел к вам насчет денег.

— Насчет каких денег? — удивилась девочка.

— Да так-с. Барин уж давно приказывают все в долг забирать во всех лавках, обещают заплатить, а расплаты что-то не видно. Уж нам и верить перестают; сегодня мясник говорил: коли на этой неделе не рассчитаетесь, и в лавку больше не приходите, ни на грош не дам.

— Вы что же, говорили это папеньке?

— Да что же им говорить! Они только сердятся; уж вы лучше сами им скажите, барышня: от вас они скорей выслушают. Ведь один срам, как мы нынче живем!

— Да вы заодно и обо мне скажите, барышня, — вмешалась Софья, вошедшая в комнату во время этого разговора. — Говорят, барин уж третий месяц прислуге жалованья не платит, а я ведь в деревне от вас ни копейки не получила; мне даром жить не приходится, пусть бы мне хоть сколько-нибудь пожаловали.

— Я поговорю с папенькой, непременно поговорю, — обещала Анна, совершенно растерявшаяся от этой новой неприятности. — Он, конечно, всем заплатит, он болен и, верно, оттого не может аккуратно вести свои дела; я поговорю с ним или сегодня вечером, или завтра утром.

— Уж пожалуйста, барышня, поговорите, — просил повар.

Разговор был очень неприятен, но Анна чувствовала, что должна непременно объясниться с отцом.

Поздоровавшись с ним на следующее утро, она прямо приступила к делу и передала ему слова повара.

— Пустяки, подождут! — равнодушным голосом отвечал Матвей Ильич.

— Да зачем же заставлять их дожидаться, папа, — настаивала девочка, — может быть, вы можете заплатить им хоть сколько-нибудь. Папа, милый, скажите мне! Ведь вы хотите, чтобы я хозяйничала у вас. Я же должна знать наши дела!

Матвей Ильич сердито повернулся к дочери. Он несколько секунд молча оглядывал ее с ног до головы, как бы желая убедиться, довольно ли она велика, чтобы понять слова его, и наконец спросил:

— А что, хочешь ты жить со мной в квартирке из двух-трех маленьких комнаток, ходить в ситцевых платьях, довольствоваться одной прислугой, расстаться со всеми своими старыми знакомыми?

— Как же я могу этого хотеть, папа. Разве такая жизнь приятна?

— А! — с недобрым смехом вскричал Матвей Ильич. — Ты понимаешь, что неприятно. Ну так слушай! Пока я болен и не могу ничем заниматься, для нас возможно одно из двух: или жить, как я тебе сказал, или вести жизнь богатых людей и делать долги, не обращая внимания на глупые толки прислуги.

— Но, папа, если нам не будут давать в долг?

— Пустяки! Все знают, что я не бедняк, что стоит выздороветь — и я заплачу вдвое! Когда к тебе будут приставать с какими-нибудь счетами, говори прямо, что мы готовы за все платить вдвое дороже, только пусть меня оставят теперь в покое. Я вижу, что ты в меня пошла, девочка. Ты не вынесешь бедной жизни. Лучше терпеть мелкие неприятности, чем отказаться от всякой роскоши. Согласна?

— Согласна, — отвечала Анна, и ей показалось, что действительно лучше всякий день выносить неприятные разговоры с поваром и горничной, чем не жить в роскошно меблированной квартире, не носить шелковых платьев, не знаться с богатыми подругами. Бедная девочка! Она, по-видимому, сама выбрала тот образ жизни, какой хотела вести, но на самом деле она очень мало понимала, что выбирала.

Глава XIII

Мелкие неприятности, о которых так легко упоминал Матвей Ильич, оказались очень и очень тяжелыми для Анны, не привыкшей ни к чему подобному. Ей беспрестанно приходилось слышать, как и прислуга, и разные торговцы бранят ее отца, упрекая его в нечестности; ее уверениям, что скоро получатся деньги и все долги будут уплачены, никто не придавал значения; лакей смотрел на нее с презрительным состраданием, повар покупал дрянные припасы и объявлял, что лучших без денег достать нельзя; Софья плохо исполняла свое дело и на всякое замечание ее отвечала: «Если я для вас нехороша, потрудитесь рассчитаться со мной, я найду себе другое место».

Анна знала, что не в состоянии рассчитаться, и принуждена была скрепя сердце переносить дерзость служанки.

Девочке, конечно, было бы гораздо легче переносить все это, если бы она в ком-нибудь видела сочувствие и поддержку, если бы отец обращался с ней, как с другом, искал в ней утешения и сам с любовью относился к ней. Но ничего подобного не было. Матвей Ильич всегда заботился, главным образом, о самом себе, а болезнь сделала его еще более эгоистичным. Он был постоянно в раздраженном, неприятном расположении духа, он беспрестанно требовал от дочери разных услуг себе: заставлял ее читать вслух по целым часам книги, в которых она не понимала ни слова; часто требовал, чтобы она ночи просиживала с ним, когда его мучила бессонница; сердился, замечая на глазах ее слезы, а на лице выражение уныния, и не старался сделать для нее жизнь сколько-нибудь приятнее. Когда она начинала жаловаться на скуку или на дерзкое обращение кредиторов, он прерывал ее на первых же словах, кричал, что у нее дурной характер, что она нисколько не сострадает его болезни, что она неблагодарна, что она уморит его. После каждого из таких припадков гнева ему действительно становилось хуже; а доктор, лечивший его, повторял каждый день, что для него всего нужнее спокойствие, что волнения не только задерживают его выздоровление, но положительно грозят его жизни. Анна не могла не чувствовать сожаления к беспомощному положению отца; мысль лишиться его и в особенности сделаться виновницей его смерти страшила ее… И вот первый раз в жизни пришлось ей в заботах о другом забывать себя, стараться казаться спокойной и веселой, чтобы развлекать отца, взвешивать каждое свое слово, чтобы не встревожить его каким-нибудь неосторожным замечанием. Усилия, которые бедной девочке приходилось делать над собой, были страшно тяжелы для нее, и, главное, первое время они редко удавались ей. Выслушав наставление доктора о том, как следует обращаться с больным, она шла в его комнату с твердой решимостью завести какой-нибудь веселый разговор, быть кроткой и предупредительной. Несколько минут ей действительно удавалось исполнять это намерение, но Матвей Ильич угрюмо относился к ее попыткам втянуть его в разговор, начинал ворчать на нее за какой-нибудь беспорядок в доме, которого она не могла устранить, — и напускная веселость ее исчезала: она теряла терпение, отвечала отцу или сердитым, или плаксивым голосом; это еще больше раздражало его, и кончалось тем, что она уходила в свою комнату вся в слезах, с горьким сознанием, что причиняет отцу вред, что ее присутствие не облегчает его страданий, а, напротив, увеличивает их.

Так шли дни за днями, и одно, что несколько утешало Анну, это была надежда на приезд тетки. Девочка и сама не могла бы отдать себе отчета в том, чего именно она ждет от этого приезда, но она была уверена, что Татьяна Алексеевна внесет в ее жизнь перемену, и перемену непременно к лучшему.

И вот в один ясный октябрьский день к подъезду подкатил щегольский экипаж Ивана Ильича Миртова, и через несколько секунд Анна услышала в передней голос тетки.

В один миг она уже была подле нее, сияя радостью и готовясь осыпать ее самыми нежными ласками. Татьяна Алексеевна встретила племянницу со своей обыкновенной, добродушно небрежной манерой. Она уклонилась от объятий, которые могли бы смять ее наряд, слегка поцеловала Анну, дружески взяла ее за руку и, оглядывая с ног до головы, заметила:

— У, как ты выросла, совсем большая девица стала! И не растолстела, не загорела. А мы уж боялись, что ты опять деревенщиной станешь. Ну что, как здоровье папаши?

Анна всегда считала свою тетку очень доброю и искренно любила ее, но в тоне и манерах Татьяны Алексеевны было что-то, подавлявшее всякие порывы нежности. Анна мечтала броситься к кому-нибудь на шею, выплакать все свое горе и услышать слово утешения и одобрения, но она с первого же взгляда почувствовала, что отнестись таким образом к изящной нарядной даме, шедшей рядом с ней в комнату больного, совершенно невозможно. Она сдержала слезы, готовые хлынуть из глаз ее, и постаралась весело отвечать на шутливые вопросы гостьи.

Татьяна Алексеевна просидела больше часа у больного и была так весела, рассказывала так много интересного о своих путешествиях, что Матвей Ильич совершенно оживился и сбросил всю свою угрюмость. Прощаясь с гостьей, он сказал ей:

— Уж вы, сестра, пожалуйста, не оставьте мою бедную Анну. Ей скучно со мной, калекой, а одну я не могу ее никуда отпускать: позвольте ей иногда выезжать с вами.

— Еще бы, конечно! — вскричала Татьяна Алексеевна. — Annette должна почаще приезжать к нам, и я сама буду за ней заезжать. Нужно только подумать об ее туалете. В прошлом году она одевалась еще, как девочка; теперь уж это не годится, она выглядит совсем взрослой девицей. Barbe и Lise навезли себе множество обнов из-за границы… Они тебе покажут, душенька, когда ты к нам приедешь. Мы тогда и о твоих костюмах поговорим. Выпроси только у папá побольше денег — я тебя научу, как ими распорядиться.

Татьяна Алексеевна пожала руку больного, ласково потрепала по щеке Анну и вышла из комнаты, слегка шурша длинным шлейфом своего шелкового платья.

Приезд ее действительно внес нечто новое в жизнь Анны, но это новое было нечто другое, как новая забота. Опять бывать в доме тетки, выезжать с нею вместе — об этом удовольствии Анна давно мечтала, но это требовало новых расходов, траты денег, которых у отца ее не было. Откуда, как достать эти деньги? А ведь если не достать их, это будет значить не только отказаться от всяких удовольствий, но и прямо признаться в своей бедности, в невозможности пользоваться ими.

Анна сидела, печально опустив голову и совсем забыв о своем намерении принимать при отце веселый вид.

— Ну, девочка, чего же ты так задумалась? — обратился к ней Матвей Ильич. — Неужели ты не радуешься возвращению тетки?

— Я думаю, мне нельзя будет часто видеться с ней, — проговорила Анна, и слеза блеснула на ее глазах. — Вы слышали, папа, что она говорила о деньгах!

— Ах, ты вот о чем! — вскричал Матвей Ильич. — Неужели же ты думаешь, я не понимаю, что ты не можешь быть одета хуже других. Пожалуйста, будь спокойна! Послезавтра мне обещали достать денег, и я дам тебе довольно на все!

Лицо Анны озарилось радостью, и она от души поблагодарила отца за его доброту.

Через день она имела удовольствие отвезти тетке довольно крупную сумму на свой туалет, она провела несколько часов со своими кузинами и Жоржем, любуясь их заграничными обновками, слушая их рассказы, и среди веселой болтовни забыла на время все свои заботы и огорчения.

Через неделю в комнату ее стали приносить из разных магазинов новые платья, шляпки и прочие вещи, заказанные для нее Татьяной Алексеевной. Анна все находила прелестным, всем восхищалась и начинала чувствовать себя счастливою, но удовольствие ее продолжалось недолго.

В комнату вошла Софья. Она оглядела обновки барышни с видом знатока, похвалила их и затем спросила:

— Это что же, барышня, тетенька вам все подарила?

— Совсем нет, — обиженным тоном отвечала Анна, — это мне купил папенька.

— Папенька?! — удивилась девушка. — Как же это, у вашего папеньки не хватает денег, чтобы платить людям, которые ему служат, а хватает на такие покупки! Нехорошо, барышня: вон вы будете как щеголять, а я уж третий месяц не могу ни копейки дать своей старухе-матери, она чуть с голоду не помирает!

Софья оттерла слезу, показавшуюся в глазах ее, и быстро вышла из комнаты. Анна почувствовала и горе, и стыд. Она поняла, что не имеет права тратить на себя деньги, которые по справедливости должны принадлежать другим; изящные платья и хорошенькая шляпка вдруг потеряли для нее всю свою прелесть; ей показалось, что у нее никогда не хватит духа надевать их, носить их при ком-нибудь, знающем положение отца ее.

Она тотчас же побежала в комнату Матвея Ильича, высказала ему все свои мысли и просила его не покупать для нее ничего больше, пока они не расплатятся с долгами.

— Пожалуйста, оставь ты эти глупые фантазии, — нетерпеливым голосом отвечал Матвей Ильич. — Долги делаешь не ты, а я, значит, и заботиться тебе о них нечего. А одеваться хорошо ты должна, я этого требую! Очень мне приятно прослыть за нищего, который не в состоянии сделать дочери порядочного платья!

Анна видела, что должна покориться, что ей вменяется в обязанность то, что она считала просто удовольствием.

Татьяна Алексеевна стала раза два-три в неделю брать племянницу к себе и возить вместе со своими дочерьми в театр, к знакомым, на гулянья. Туалет, сделанный Анне осенью, пришлось возобновлять раза три в течение зимы; кроме того, девочке требовалось немало денег на разные безделушки. Матвей Ильич всегда отыскивал средства удовлетворить этим так называемым потребностям дочери, но она видела, каких забот и неприятностей это стоит, и не могла по-прежнему беззаботно веселиться. Она видела, как отец посылал закладывать свои часы или серебряные ложки, чтобы сделать ей бальное платье, и как тщательно скрывал он это от знакомых; она знала, что он отказывается принимать дорогое лекарство, предписанное ему доктором, чтобы сберечь деньги ей на перчатки и ленты; она краснела всякий раз, проезжая в карете мимо дворника своего дома и соседних лавочников: ей казалось, что все они глядят на нее с упреком и насмешкой. От Софьи же и остальной прислуги она положительно прятала свои обновы: так стыдно ей было щеголять перед людьми, не получавшими вознаграждения за свой труд.

Анна пробовала один раз откровенно поговорить с теткой и на приглашение ее ехать куда-то на вечер прямо объяснила, что не может сделать себе нового наряда.

Татьяна Алексеевна выслушала ее очень сухо.

— Я не знала, что положение отца твоего так дурно, — заметила она, — муж мой говорил мне об этом, но я ему не совсем поверила: он все видит в мрачном свете; конечно, в таком случае тебе нечего и думать о выездах — бедные девушки должны сидеть дома и заниматься работой. Я очень жалею, что до сих пор брала тебя с собой, тебе лучше отвыкать от роскоши.

После этого разговора Анна целых две недели не получала от тетки приглашения. Матвей Ильич очень удивлялся и тревожился этим. Когда Анна рассказала ему, в чем дело, он ужасно рассердился.

— Глупая, неблагодарная девчонка! — кричал он на дочь. — Я всеми силами стараюсь, чтобы ты жила в порядочном обществе и не стояла ниже других, а ты смеешь играть со мной такие шутки! Неужели ты думаешь, что приятно слыть нищей? Вон тетка и знать тебя не хочет после твоих умных признаний. Да еще бы! Очень ей нужно возиться с бедной родственницей: она тебя и на порог к себе не пустит!

Анна должна была в тот же день написать под диктовку отца письмо, в котором просила тетку забыть их прежний разговор, уверяла, что преувеличила несколько стесненное положение отца, и объявляла, что получила от него сумму денег, которой хватит на десяток бальных платьев.

На другой день Татьяна Алексеевна заехала навестить больного; они вместе смеялись над глупыми фантазиями девочки, которой представляется интересным разыгрывать роль обиженной судьбой. Татьяна Алексеевна была по обыкновению весела, любезна и увезла с собой Анну, чтобы ехать вечером в оперу.

Этот случай произвел на Анну тяжелое впечатление. До сих пор она думала, что тетка искренно любит ее и заботится о ней; теперь же оказывалось, что она любит вовсе не ее, а просто богатую девочку, которую может одевать по своему вкусу и всюду вывозить с собой. Обедней она совсем — и ее, как говорил отец, не пустят даже на порог дома богатых родственников; случись с ней горе, несчастье — и она не посмеет пойти рассказать им его, попросить у них совета, утешения! А между тем какою доброю кажется с виду ее тетка! Как все выхваляют ее чувствительность, ее нежное сердце! Значит, все это маска, маска, под которою скрывается черствость и сухой эгоизм! Анна и прежде давно уже замечала, что люди умеют казаться при других совсем не такими, каковы они на самом деле. В обществе, при гостях. Варя и Лиза обращались с ней, как с нежно любимой младшей сестрой, но наедине они не упускали удобного случая сказать и сделать ей что-нибудь неприятное, чем-нибудь оскорбить и уколоть ее. Она уже привыкла к дурному нраву своих кузин, сама не любила их и всегда считала их особенно дурными, не похожими на других людей. А теперь оказывалось, что и мать их, если не совсем такая же, как они, то отчасти похожа на них. Да и она ли одна? Может быть, и многие из тех лиц, которые представляются ей такими милыми и хорошими, на самом деле вовсе нехороши.

И вот девочка начала с недоверием относиться к окружающим. Она стала внимательнее прежнего присматриваться и прислушиваться к тому, что говорилось и делалось вокруг нее, и часто казалось ей, что она подмечает неискренность и лицемерие там, где прежде все казалось ей таким очаровательным. Часто, отвечая на ласковый прием какой-нибудь хозяйки дома, она думала про себя: «Все это она мне говорит, потому что считает меня богатой: если бы она знала, что я бедна, она, может быть, выгнала бы меня от себя». И девочка невольно становилась задумчивой, теряла свое прежнее оживление и остроумие.

— Какая ты нынче скучная, Анна! — говорил Жорж. — Бывало, я любил болтать с тобой, ты была такая веселая, а теперь от тебя слова не добьешься!

— Я становлюсь старше, у меня больше мыслей в голове, — с улыбкой отвечала Анна, — я не могу быть такой, как прежде.

— Воображаю себе, какие у тебя мысли! — вскричал Жорж. — Еще когда ты жила у нас и чему-нибудь училась, можно было надеяться, что из тебя выйдет сколько-нибудь умная женщина, а теперь твое образование считают оконченным; ты, кроме танцев да пустой болтовни, скоро и знать-то ничего не будешь.

Слова Жоржа, сказанные по обыкновению насмешливо и без всякого серьезного намерения, огорчили Анну. Она чувствовала, что ее двоюродный брат прав, что образование ее окончено при самом начале, что у нее нет никакой возможности приобретать знания и развивать свой ум.

— Что же мне делать, Жорж?! — жалобным голосом проговорила она. — Я бы хотела учиться, но папенька не желает (бедная девочка не решалась сказать: не имеет средств) нанимать мне учителей.

— Право не знаю, что тебе делать, — небрежным голосом проговорил Жорж. — Может быть, ты могла бы читать? У меня есть книги, я бы тебе давал, только я решительно не знаю, какие книги читают обыкновенно девочки.

— Ничего, Жорж, я попробую читать хоть какие-нибудь, — это все же лучше, чем никаких, — обрадовалась Анна.

С этих пор Анна нашла, чем заполнить те часы, которые оставались у нее от ухода за больным отцом и от выездов с теткой. Сначала ей трудно было понимать многое в тех книгах, которыми снабжал ее Жорж, но мало-помалу, по мере привычки к чтению и к умственному труду, мысли ее прояснились, и она стала без труда усваивать себе то, что прежде считала недоступным для себя.

За книгой ей удавалось иногда проводить приятные часы и на время забывать окружающие неприятности. А неприятности эти становились все сильнее и сильнее. Здоровье Матвея Ильича не только не поправлялось, но заметно ослабевало; с этим вместе возрастала и его раздражительность. Анна привыкла терпеливо переносить его капризы, улыбаться ему, когда на сердце ее было невыносимо тяжело, забывать о себе, чтобы доставлять ему минуты спокойствия и развлечения. В комнате больного она умела сохранять веселый вид и ровное расположение духа, но усилия, какие приходилось для этого делать над собой, утомляли ее больше самой тяжелой работы. И только что она собиралась отдохнуть, являлся посланный от тетки: она должна была наряжаться и ехать веселиться, не забывая ни на минуту придавать лицу самое любезное выражение, казаться милой, веселой, всем довольной. По возвращении домой ее ждали упреки прислуги, длинные счета лавочников, часто приходивших лично заявлять свои требования, и, наконец, даже лишения в вещах первой необходимости. Матвей Ильич продал и заложил все, что возможно было из своих вещей, задолжал всем, кто соглашался верить ему в долг, и, наконец, ему приходилось, чтобы сколько-нибудь сохранить вид богатого человека, отказывать себе и дочери в необходимом и тратить все получаемые деньги на предметы роскоши. Эти лишения особенно тяготили Анну ради отца: она понимала, как необходима ему здоровая пища и аккуратный прием лекарства, а он готов был по целым неделям не есть мяса и не исполнять предписаний доктора, только бы устроить богатое угощение приятелю, зашедшему посетить его, только бы купить дочери какую-нибудь роскошную безделушку! О, как противны стали Анне все эти безделушки теперь, когда они покупались такою дорогою ценою; как искренно хотелось ей лучше жить в бедности, чем казаться тем, чем она не могла быть на самом деле! Пока наряды и вся роскошная обстановка доставались ей совершенно даром, она любила их и придавала им большое значение. Но теперь у нее часто стала являться мысль: «Да из-за чего же мы хлопочем? Стоит ли так много заботиться и мучиться для того, чтобы люди, к которым мы совершенно равнодушны, говорили: «Как прелестно одета Миртова! Как к ней идет этот наряд!» или «Миртовы, должно быть, очень состоятельные люди: он хоть и болен, а как хорошо живет, как мило одевает свою дочь!»

Она видела, что удовлетворенное тщеславие не может наполнить всю жизнь, не может заставить забыть действительных неприятностей, и мало-помалу похвалы окружающих стали радовать ее меньше прежнего. Она стала делать меньше усилий, чтобы заслуживать их, она стала даже находить оскорбительным, когда ею восхищались за ее богатый наряд; ей думалось, что лучше было бы жить с людьми, которые не видели бы в ней только богатую барышню, а уважали бы ее одинаково во всяком костюме, во всякой обстановке.

Глава XIV

Прошло четыре года. К дому Ивана Ильича Миртова подъехала карета, и из нее вышла бледная молодая девушка в глубоком трауре. Это была Анна. Она возвращалась с кладбища, куда за месяц перед тем проводила отца своего.

Последние полгода Матвей Ильич не вставал с постели, и только усердные заботы дочери поддерживали его жизнь. Тяжело было Анне ходить за больным, часто утомлялась она, иногда даже в душе роптала на свою несчастную судьбу, но теперь, когда отца не стало, она вдруг почувствовала, как сильно за эти последние годы привязалась к нему, как он был дорог ей именно, может быть, потому, что он нуждался в ней, что она привыкла заботиться о нем. Она знала, что, несмотря на его капризы и часто эгоистичные требования, он любил ее, и полюбил особенно в последнее время, когда она мало-помалу сделалась для него кроткой и преданной сиделкой, и теперь она чувствовала себя одинокой, вполне сиротой.

Ей казалось, что она готова отдать целые годы своей жизни, чтобы снова вернуть те бессонные ночи, которые она проводила у постели больного, те часы тревог и беспокойств, когда ему становилось хуже, те минуты радости, когда доктора подавали надежду на его выздоровление. Все, что было неприятного и тяжелого в ее отношениях к отцу, совершенно исчезло, она помнила одно, что навек простилась с любимым и любившим ее существом.

После похорон она переехала к дяде. И дядя, и тетка были добры к ней; впрочем, она была так поглощена своим горем, что едва замечала отношения к ней окружающих; надобно было выказать ей слишком горячую любовь, чтобы тронуть ее, а и того, и другого трудно было ожидать со стороны Ивана Ильича и его жены.

Анна вошла в переднюю, машинально скинула пальто на руки отворявшего ей дверь слуги и хотела пройти прямо в свою комнату, чтобы там поплакать на свободе. Слуга остановил ее.

— Барин просят вас, барышня, к ним в кабинет, — доложил он ей.

Анна несколько удивилась этой просьбе и тотчас же направилась к кабинету дяди. За письменным столом, заваленным целою грудою бумаг, сидел Иван Ильич с печальным, озабоченным видом, а в нескольких шагах от него полулежала в большом кресле Татьяна Алексеевна.

— Ты сейчас с кладбища, — сказал Иван Ильич, протягивая руку племяннице и оглядывая ее ласково сострадательным взглядом, — мне не хотелось беспокоить тебя, но жена находит, что чем скорее выяснить положение вещей, тем лучше. Можешь ты вынести деловой разговор?

— Конечно, дядя, — отвечала девушка, садясь на стул подле стола.

— Видишь ли, друг мой, я по твоей просьбе взялся привести в ясность дела отца твоего, чтобы ты могла знать, какое состояние осталось тебе. Дело было нелегкое… покойник не особенно любил порядок… мне пришлось работать не одному… но это все равно… одним словом, теперь все ясно.

— Ну, и что же? — спросила Анна довольно равнодушно: не все ли равно для нее? Ведь никакие деньги не вернут ей отца.

— Да видишь ли, душа моя… — Иван Ильич, видимо, колебался сообщить племяннице неприятную весть. — Дело-то плохо… по правде сказать, если продать все, что осталось, до последней нитки, то едва ли удастся заплатить все долги… Это, конечно, очень тяжело, но ты должна привыкнуть к мысли, что ты совсем бедная девушка.

— Я этого ожидала, — с прежним равнодушием проговорила Анна.

— Ты этого ожидала?! Вот странно! — вскричала Татьяна Алексеевна. — Что же ты думаешь делать?

Анна с недоумением посмотрела на тетку.

— Вот видишь ли, моя милая, — с еще большим смущением заговорил Иван Ильич, — мы с женой, конечно, очень рады, что ты у нас, и ты, конечно, можешь оставаться, сколько тебе угодно, но мы думаем, что поселиться тебе навсегда будет неудобно… да и, кроме того, у нас такая обстановка… жена находит, что тебе следовало бы от нее отвыкать, а впрочем… мы, конечно…

— Благодарю вас, дядя, — прервала его Анна. — Я рада, что вы высказались откровенно; я постараюсь недолго стеснять вас собой. — С этими словами она встала, быстро вышла из кабинета и почти бегом бросилась в свою комнату.

«Нищая! И как нищую выгнали из дому!» — мелькнуло у нее в голове. Она не плакала, она была так подавлена случившимся, что не могла ни плакать, ни думать.

Мало-помалу оцепенение Анны прошло, мысли ее прояснились, и она стала обдумывать, что предпринять. Остаться в доме дяди после слов, сказанных им, казалось ей величайшим мучением. Надобно было уйти — но куда? Она слыхала, что есть женщины, которые живут своим собственным трудом, но она понимала, что для этого нужно что-нибудь знать основательно, что-нибудь уметь делать отлично. А что знала, что умела она? В доме тетки она научилась болтать по-французски и по-английски, немножко играть на фортепьяно, слегка рисовать, ловко танцевать, со вкусом одеваться; этим нельзя было заработать себе пропитание. В последние годы она много читала, но читала без всякого порядка и руководства, что попадало под руку. Она приобрела несколько знаний, но эти знания были неполные и отрывочные; она научилась многое понимать, ко многому относиться разумнее прежнего, но все это не могло дать ей куска хлеба.

Горькие, тяжелые минуты переживала бедная девушка! Она знала, что у нее был один друг — ее добрая, нежно любившая ее бабушка. Но что могла сделать для нее старушка, жившая за семьсот верст, сама бедная! Анна сообщила ей коротеньким письмом о смерти отца, но даже не решилась огорчать ее описанием своих настоящих неприятностей. А вблизи себя она не видела никого, к кому могла бы отнестись с полным доверием, с надеждой на полное сочувствие.

Дядя и тетка продолжали по-прежнему ласково, добродушно относиться к ней, но она не доверяла этому добродушию, она смотрела на него, как на красивую маску, под которой скрывается далеко не добродушное желание, — поскорее освободиться от «бедной родственницы».

Так прошло несколько дней. Анна все еще не придумала, как устроиться, и это сильно мучило ее. Раз утром, машинально просматривая газету, она напала на объявление: «Требуется особа, умеющая ходить за больными, в компаньонки к пожилой даме».

— Вот-то счастье! Это как будто нарочно для меня! — вскричала молодая девушка, и луч радости блеснул в глазах ее.

— Что такое? — спросила Татьяна Алексеевна, сидевшая тут же в комнате.

Анна подала ей объявление и объяснила, что желала бы занять предлагаемое место.

— Что же, это отлично! — сказала Татьяна Алексеевна с худо скрываемым удовольствием. — Конечно, брать место по газетному объявлению, без всякой рекомендации, несколько рискованно — но что же делать? Мне неудобно искать тебе места у кого-нибудь из знакомых, да к тому же твой бедный отец дал тебе такое странное воспитание, не по средствам, что тебе трудно будет найти себе занятие.

Анна, не медля ни минуты, оделась и отправилась по указанному адресу. Тетка не сказала ей, как говорила прежде, что молодой девушке нельзя ходить одной по улице: это могло быть неприлично для племянницы Миртовых, но, конечно, не для простой компаньонки.

Богатая обстановка того дома, куда пришлось идти молодой девушке, нисколько не смутила ее. Лакей, отворивший ей дверь, принял ее по наряду за знакомую своих господ и вежливо помог ей снять пальто. Но когда она спросила: «Здесь требуется компаньонка?» — тон его изменился.

— Здесь-то здесь, — недовольным голосом отвечал он, — да, может, уж взяли: много их перебывало с утра-то. Пожалуй, войдите: я спрошу у барыни.

Анне пришлось с добрых полчаса прождать в приемной, пока к ней вышла «барыня», высокая, полная особа, одетая богато и смотревшая очень важно. Она слегка поклонилась молодой девушке, пристально оглядела ее с ног до головы и спросила небрежно:

— Вы ищете место компаньонки? А где вы жили прежде? Есть у вас рекомендация?

— Я еще никогда не жила на месте, — отвечала Анна, и густой румянец покрыл щеки ее. — Но я могу ходить за больными, я ухаживала за своим больным отцом.

— О, это большая разница! Не знаю, решимся ли мы взять такую молодую, неопытную особу. Вы читать умеете?

— Да, умею: по-русски, по-французски, по-английски.

— И музыку знаете?

— Немного.

— Гм… Мы ищем особу, которая оставалась бы постоянно при больной матери моего мужа. Она уже преклонных лет, нужно ее развлекать, с ней выезжать, читать ей, давать ей лекарства, часто и ночи проводить около нее, когда ей нездоровится.

— Я к этому привыкла.

— Жалованье мы даем небольшое — пятнадцать рублей в месяц. Впрочем, вам не на что будет и тратить его. Одеваться вы должны просто. — Снова оглядела девушку с ног до головы и, видимо, осталась недовольна ее изящным костюмом. — Я не терплю нарядной прислуги. Обедать вам придется в своей комнате, и вообще вы должны понимать, что компаньонка занимает в доме положение подвластное. Если вы никогда не жили на местах, вам, может быть, трудно будет привыкнуть к этому?

— Я постараюсь, — проговорила Анна, глотая слезы.

— Я вас проведу к маменьке: может быть, вы ей понравитесь, тогда попробуйте; мы люди не злые; если вы будете хорошо исполнять свою обязанность, вам будет у нас хорошо. Пойдемте.

Анне сильно хотелось отказаться, убежать прочь, но мысль: «А куда же я денусь? Неужели опять жить из милости у дяди?» — остановила ее.

Она последовала за «барыней» через ряд комнат и коридоров в помещение старухи. В комнате, полутемной от толстых гардин и спущенных занавесок на окнах, подле ярко пылавшего камина сидела в большом кресле старушка, вся закутанная теплыми шалями и платками.

— Вот, maman, я привела к вам еще компаньонку, — обратилась к ней ее невестка, указывая на Анну.

Старушка взяла лорнет, лежавший подле нее на столике, и несколько секунд молча, пристально глядела через него на Анну.

— Ну, у этой хоть лицо человеческое, — заговорила она старческим разбитым голосом, — а уж другие, которых вы мне предлагали, были такие рожи, что и смотреть противно.

Барыня насмешливо улыбнулась.

— Не знаю, поладите ли вы с этой, — заметила она, — она еще очень молода, не живала на местах!

— Молода, это ничего, — отвечала старуха, не сводя своего лорнета с девушки, — а вот что нигде не живала, это плохо: всему придется учить! Вы, милая, что умеете делать?

Анна перечислила все занятия, за какие могла взяться.

— Поправьте мне подушку!

Анна исполнила и это.

— А собак вы любите?

— Люблю.

— Ну, это хорошо. У меня две собачки: вам не придется за ними ходить, у них есть своя горничная, но вы должны жить с ними мирно. Возьмите книгу и почитайте, я хочу послушать, хорошо ли вы читаете.

Анна взяла французский роман, лежавший на столике, и прочла несколько строк.

— Довольно, вы слишком торопитесь, я этого не выношу.

Затем последовал целый ряд вопросов о прежней жизни и родственниках молодой девушки. Анне не предложили сесть, и она должна была стоя отвечать на все, часто очень щекотливые расспросы неделикатной старухи и молча выслушивать все ее замечания о своих родных. Несмотря на то что она старалась держать себя как можно скромнее и скрывать испытываемое ею чувство оскорбления, старуха осталась не совсем довольна ею.

— Да, видно, что вы не живали на местах, — заметила она по окончании допроса. — Вы совсем не умеете держать себя! Я не могу сразу решиться взять вас, приходите завтра с утра, пробудете у меня целый день, и тогда посмотрим! А теперь идите; я устала, дайте мне спирт!

Анна подала спирт, поспешно раскланялась и чуть не бегом вышла из этого дома. Слезы душили ее, лицо ее горело. Сколько унижений пришлось ей вынести, как оскорбительно обращались с ней эти люди! И за что? За то, что она пришла к ним как девушка бедная, желающая жить честным трудом! Если бы несколько месяцев тому назад она приехала к ним вместе с теткой в гости — как различно было бы их обращение! Как деликатно избегали бы они всякого неприятного для нее разговора, как любезно усадили бы в своей гостиной, как искренно восхищались бы и ее туалетом, и ее умением держать себя! А теперь?.. Она не изменилась ни в чем и нисколько, а между тем тогда они с удовольствием признавали ее себе равною, а теперь называют «прислугой», не удостаивают посадить рядом с собой!

Приехав домой, Анна заперлась в свою комнату, бросилась на постель и долго-долго рыдала, пока слезы несколько облегчили ее. Затем последовал целый ряд мучительных мыслей. Она страдала от тщеславия и надменности других, а сама — не причиняла ли до сих пор таких же страданий многим лицам? Краска стыда покрыла щеки ее, когда она вспомнила свои отношения к окружающим.

«Боже мой! — думалось ей. — Я ведь была почти такая же, как эти барыни, мало того, я считала за счастье походить на них! Теперь мне придется испытать все те мучения, которые я невольно, по небрежности и невниманию, причиняла другим; мне горьким опытом придется узнать, что чувствуют все те, на кого я смотрела так свысока!»

Весь день провела бедная девушка в слезах. Вечером она рассказала дяде и тетке о том, какого рода место представляется ей. Иван Ильич заметил, что торопиться нечего, что если место ей не по вкусу, она может подождать другого.

— Конечно, — согласилась Татьяна Алексеевна. — Впрочем, — прибавила она, — всякое место будет не по вкусу девушке, привыкшей жить в родном доме. Мне кажется, что чем скорее Анна начнет привыкать к своему новому положению, тем лучше.

До сих пор Анна колебалась. Она рассчитывала, не лучше ли подождать несколько времени, не представится ли занятие поприятнее места сиделки и компаньонки у надменной старухи, но слова тетки заставили ее решиться. Что бы там ни было, что бы ни ожидало ее в ее новом положении, но она смело примет его, она не пробудет лишнего дня в доме родственников, которые, видимо, тяготятся ею, видимо, хотят поскорее сбыть ее с рук.

Глава XV

На другое утро Анна встала с твердою решимостью угодить больной старухе и получить у нее место. Она оделась как можно проще и мысленно приготовлялась держать себя как можно почтительнее. На сердце ее было очень тяжело; всякий, кто посмотрел бы на ее бледное, изнуренное лицо, почувствовал бы сострадание. Но никто не видел ее. В доме дяди все вставали поздно, и она нарочно хотела уйти пораньше, чтобы не встретить никого из домашних. Она надела шляпку и в последний раз подошла к зеркалу, чтобы убедиться, довольно ли скромен надетый ею наряд.

В комнату вошла горничная.

— Вы уже уходите, барышня, — заметила она, — а вам письмо сейчас принес почтальон.

Анна взяла конверт и тотчас узнала на адресе крупный, нетвердый почерк бабушки.

«Надобно скорей прочесть, что она пишет, — подумала девушка. — Ведь она одна во всем мире любит меня».

Она села на стул и распечатала письмо.

«Милый мой голубчик! — писала дрожащею рукою Анна Федоровна. — Получила я твое письмецо и немало слез пролила над ним. Много перенесла я в жизни, а, кажись, всего тяжелее теперь переносить твое горе. Ты еще всего не написала мне, моя радость. Я узнала стороной, что ты осталась не только сиротой, но еще и без куска хлеба. Бедная ты моя, горемычная! Кабы хватило у меня сил, приехала бы к тебе: авось моему глупому, старушечьему слову удалось бы хоть маленько утешить тебя! Знаю я, есть у тебя богатые родные и покровители, с ними тебе лучше, чем со мной, а только все кажется, не любить им так, как я тебя люблю! Не сердись, голубчик, на меня старуху! Все мне думается, что кабы ты вздумала приехать опять к нам сюда! Может, тебе приятно было бы отдохнуть у нас, да пожить в тишине да в спокойствии; а уж мне какую бы ты радость сделала! Кажись, я и умереть-то спокойно не могу, не повидавшись еще раз с тобой! По милости твоего покойного папеньки — дай бог ему царство небесное, — я большой нужды не вижу: он, как продал Опухтино, оставил мне домик, да и землицы прирезал немного; слава тебе господи, могу принять тебя, мое сокровище, да накормить не одним хлебом. Матренушка сердится, что я тебе пишу об этом; говорит, что ты осмеешь меня, — ну, да я ей не верю, я пишу тебе от чистого сердца; ты согласишься на мою просьбу или нет, как тебе угодно, — а за что же смеяться над бедной бабушкой? Ведь я это из любви к тебе предлагаю, я уж люблю тебя так, что и не высказать. Прощай, моя родная, не убивайся ты больно, мое сокровище, пожалей свою молодость, еще, даст бог, много радостей у тебя впереди.

Анна не могла удержаться от слез при чтении этого письма. «Добрая, преданная душа, как она умеет любить!»

Девушка поднесла письмо к губам и нежно поцеловала его.

«Я буду смеяться над ней! За кого же принимает она меня? Она думает, что я все та же пустая, тщеславная девчонка, какой она видела меня в последний раз!

Нет, моя дорогая, теперь уж я не та, теперь ты была бы довольна мной!»

Она снова перечитала письмо. Для нее было наслаждением повторять себе все эти слова искренней, нежной любви, слова, которых она так долго не слышала, в которых она так сильно нуждалась. При втором чтении она обратила больше прежнего внимания на приглашение старушки. Ехать в гостеприимный серенький домик, видеть подле себя ласковое лицо бабушки, быть окруженной простыми, искренними людьми — да разве это не счастье, особенно сравнительно с тем, что ей предстояло с жизнью компаньонки больной, надменной старухи!

— Конечно, я поеду к ней! — почти вслух вскричала девушка, и на сердце ее вдруг стало как-то весело и светло.

Как только семейство Миртовых собралось к утреннему чаю, она объявила о своем намерении.

— Что за глупая идея! — вскричал Иван Ильич.

— Да отчего же глупая, дядя?

— Еще бы не глупая, — отвечала за мужа Татьяна Алексеевна. — В твои годы забиться в глушь, в деревню! Еще когда у твоего отца было там имение, а то теперь! Я думаю, твоя бабушка живет совсем по-мужицки!

— Неужели же вы думаете, тетя, что лучше взять место компаньонки?

— Надеюсь! По крайней мере ты будешь видеть порядочных людей, ты не одичаешь!

— Ну, по правде сказать, моя бабушка в сто раз порядочнее той старухи, у которой я была вчера.

— О вкусах не спорят! Мы тебя, конечно, не станем удерживать, но только, прежде чем решаться на такой шаг, обдумай его хорошенько!

Анна обдумывала три дня, а на четвертый принесла дяде свои часы с цепочкой и убедительно просила его продать их, чтобы доставить ей денег на дорогу.

Иван Ильич опять повторил, что она затеяла глупость, но, видя ее твердую решимость, не стал долго спорить, как обыкновенно не спорил ни с кем из окружающих.

— Что же, ты думаешь надолго там остаться? — спросил он.

— Не знаю, дядя, как поживется. Во всяком случае я буду там заниматься и постараюсь выучиться чему-нибудь, чтобы, возвратившись сюда, найти себе место получше места компаньонки.

— Да, я понимаю, что тебе тяжело жить в чужих людях, — вздохнул Иван Ильич, — по-моему, тебе бы у нас остаться, да жена находит это неудобным. Ну конечно, бабушка все же своя, может, и не худо у нее будет! Только вот что: часы свои ты мне, пожалуйста, не суй, денег на дорогу я тебе дам и без того.

Анна хотела отказаться, но дядя насильно всунул ей две сторублевые бумажки. Этого было более чем довольно для путешествия. Кроме того, она продала несколько своих платьев и вещей, так что могла приехать в деревню не совсем нищей.

Через две недели после этого в кухне знакомого нам маленького домика, на краю села Опухтина, несмотря на довольно поздний час вечера, был разведен сильный огонь. Недалеко от печки сидела на деревянном кресле Анна Федоровна, не успевшая еще оправиться от неожиданной радости, а у ног ее помещалась Анна, приехавшая за час перед тем.

— Ненаглядная ты моя, — говорила старушка, проводя дрожащей рукой по волосам девушки. — Я все глазам своим не верю, что это ты! И как мне благодарить тебя за это счастье!

— Бабушка, милая! — вскричала Анна. — Как вы можете так говорить! Вам меня благодарить! Без вас я была совсем одинока, вы одна меня любите, у вас я чувствую, что я дома!

— Хорош дом, нечего сказать! Даже комнат не могли для тебя приготовить!

— Да зачем же мне комнаты, бабушка? Где живете вы с няней, там будет и мне хорошо! Да куда же это няня все уходит? Отчего она не посидит с нами?

Анна Федоровна сконфузилась.

— Видишь ли, Аничка, — проговорила она нетвердым голосом, — уж я лучше прямо все скажу тебе. Мы не можем приготовить для тебя тех комнат, потому что они у нас заняты…

— Чем же заняты, бабушка?

— Да вот, видишь ли, голубчик. У нас осенью стали в деревне ребята заболевать корью, и несколько человек умерло. А ездит к нам доктор, славный такой, добрый человек! Он мне сказал: болезнь, говорит, пустяшная, дети мрут не от нее, а оттого, что воздух в избах дурной, вонь, духота, а со щелей дует. Я и подумала: что же это — невинные младенцы страдают, а у меня комнаты пустые стоят! Это уж просто грех. Я и уговорила баб приносить ко мне больных ребят: мы с Матреной присматриваем за ними, да и матери помогают нам. Благодарение богу, до сих пор у нас еще никто не умирал: трое уж выздоравливают, и насчет других доктор обнадеживает. Матрена все и ходит на них поглядывать.

— Вот это превосходно! — вскричала Анна. — Значит, мне сейчас и дело найдется. Что другое, а за больными я умею ходить, научилась во время болезни папеньки! Сегодня отдохну с дороги, а завтра вы с Матреной удаляетесь от должности сиделок, и детская больница поступает под мое ведение!

Анна Федоровна смотрела на оживленное лицо девушки с недоверием и робкой радостью.

— Аничка, — проговорила она, — да неужели ж ты это не шутишь, неужели ж ты и вправду не побрезгаешь таким делом? Ведь у нас набраны все простые крестьянские дети.

— Бабушка, милая, — вскричала Анна, обнимая старушку, — вы, верно, вспомнили, что я говорила и делала, когда приезжала к вам гостить на лето, но ведь тогда я просто была глупая девчонка, теперь я уже не ребенок, вы увидите, что я совсем не злая!

— Голубка моя, где тебе быть злой! Матренушка, — обратилась она к входившей в комнату старой няне, — послушай, Аничка-то что говорит, хочет сама за нашими ребятами ходить! Ну не ангел ли она?

— Что же, это хорошее дело, сударыня, — по своему обыкновению степенно отозвалась Матрена, — значит, добрая душа, коли хочет за него взяться.

— Милые вы мои! — вскричала Анна со слезами, глядя на добродушных старушек. — Вы так хвалите меня, а я ведь только еще собираюсь взяться за то дело, которое вы делаете всю вашу жизнь!

Примечания

[1] На платформе. — (Ред.)

[2] Занавеска. — (Ред.)

Информация о первоисточнике

При использовании материалов библиотеки ссылка на источник обязательна.

При публикации материалов в сети интернет обязательна гиперссылка:

"Православная энциклопедия «Азбука веры»." (http://azbyka.ru/).

Поделиться ссылкой на выделенное