В один пасмурный октябрьский день около свежей, только что зарытой могилы на Смоленском кладбище стояло двое детей — мальчик и девочка. Девочка опустилась на колени и, припав лицом к земле, громко рыдала. Мальчик с каким-то не то страхом, не то недоумением оглядывался кругом, и крупные слезы медленно текли по его бледному личику. К детям быстрыми шагами подошел высокий, толстый господин и, положив руку на плечо мальчика, проговорил далеко не ласковым голосом:
— Ну, полно плакать, ведь слезами все равно не воскресите мертвой, надобно скорей ехать, поезд отъезжает через три четверти часа! Маша, вставай!
Он взял за руку мальчика и, не взглянув даже, следует ли за ним девочка, быстрыми шагами направился к выходу с кладбища. Маша поднялась с колен, простояла несколько секунд неподвижно перед могилой, как бы не имея сил оторваться от нее, и затем, заметив, что спутники ее уже далеко, побежала догонять их.
Мужчина усадил детей в карету, ожидавшую их у входа кладбища, и, приказав кучеру ехать как можно скорее, сам уселся подле них.
— Дядя, разве мы не заедем к нам на квартиру? — несмелым голосом спросила девочка.
— Конечно нет, — отвечал мужчина. — Ты думаешь, мне есть время возиться тут с вами! И так уж целую неделю прожил задаром в Петербурге! Что вам там делать на квартире? Все вещи убраны, чемоданы ваши сданы в багаж, а остальное я поручил продать.
После этих слов, произнесенных голосом, не выражавшим желания продолжать разговор, в карете воцарилось молчание. Лошади неслись быстро и скоро остановились у вокзала Николаевской железной дороги. До отхода поезда оставалось всего пять минут. Мужчина поспешно взял билеты, втолкнул детей в один из вагонов третьего класса, а сам направился ко второму классу. Дети уселись рядом в уголку. Поезд тронулся. Девочка огляделась: кругом все были люди незнакомые, занятые своими делами и не обращавшие на детей ни малейшего внимания.
— Как я рада, что он не сел с нами! — проговорила она со вздохом облегчения. — Он ужасно гадкий! Правда ведь, Федя?
— Хорошо еще, что он богатый! — отвечал мальчик. — Няня рассказывала, что у него есть свой большой дом и свои лошади. Ты думаешь, он мне позволит покататься на его лошадке, Маша?
— Не знаю; все равно он злой. Он не плакал о мамаше. Я его не люблю.
— Не говори так громко, Маша, — предостерег мальчик, робко озираясь кругом, — он, пожалуй, услышит и рассердится.
— Пусть себе сердится! — вскричала девочка. — Если бы мама знала, какой он, она не отдала бы нас ему!
Девочка закрыла лицо руками и заплакала.
— Маша, не плачь, милая, — проговорил мальчик, ласкаясь к сестре. — Ведь мама не велела нам плакать, ты помнишь? Разве ты хочешь не слушаться мамы?
Маша вытерла лицо и сделала над собой усилие, чтобы удержать слезы.
— Федя, — сказала она через несколько секунд молчания, взяв брата за руку, — а ты помнишь, что еще велела нам мама?
— Помню, — отвечал мальчик. — Она велела нам любить друг друга. Я тебя очень люблю, Маша.
— И я тебя тоже. Я тебя всегда любила, а теперь буду любить еще больше. Я ведь старше тебя, мне уже одиннадцать лет, а тебе еще нет десяти, я буду заботиться о тебе и никому не позволю обижать тебя, никому!
Мальчик положил голову на плечо сестры и прижался к ней, как бы отдаваясь под ее защиту, она же обняла его и посмотрела на него с видом нежного покровительства.
Маша и Федя Гурьевы лишились отца, когда были совсем крохотными детьми. До сих пор им ни разу не приходилось оплакивать эту потерю, благодаря нежной заботливости, с какой воспитывала их мать. Небольшое состояние, оставленное ей мужем, позволило Вере Ивановне Гурьевой окружить детей если не богатством, то полным довольствием и удовлетворять все их умеренные желания. Не зная нужды, всегда окруженные предусмотрительною, заботливою любовью матери, дети жили вполне счастливо, как вдруг их поразило совершенно неожиданное горе. В один холодный весенний день Вере Ивановне пришлось ехать по делам за город, она простудилась и заболела. Сначала болезнь не представляла ничего серьезного, так что она не обратила на нее внимания, продолжала выезжать и заниматься детьми как ни в чем не бывало. Это, конечно, усилило нездоровье, и, когда дней через десять она слегла в постель, приглашенный доктор прямо объявил, что болезнь очень серьезна. Дети сильно огорчились нездоровьем матери, ухаживали за ней насколько могли, старались как можно меньше беспокоить ее, но мысль об опасности вовсе не приходила им в голову. Через месяц Вере Ивановне сделалось, по-видимому, лучше. Она встала с постели и начала даже понемножку приниматься за хозяйство и за занятия с детьми. Доктор советовал больной немедленно отправиться куда-нибудь на юг, но она и слышать об этом не хотела.
— Я теперь совсем здорова, только немножко слаба, — говорила она тихим, прерывающимся голосом, — вот перееду на дачу, так там поправлюсь.
Но дача принесла ей мало пользы. Летом она еще держалась кое-как на ногах, а в сентябре месяце окончательно слегла в постель. Чувствуя приближение смерти, она написала в Р* к брату своего мужа, единственному близкому родственнику детей, прося его приехать и принять участие в судьбе бедных сирот. Григорий Матвеевич отвечал, что не замедлит приехать, как только позволят дела, и приехал за два дня до смерти невестки. Тяжело было Вере Ивановне прощаться с жизнью, невыносимо тяжело расставаться с нежно любимыми детьми! Она почти не знала брата своего мужа, но с первого взгляда на его жесткое лицо, при первых звуках его грубого, резкого голоса она почувствовала, что он не в состоянии заменить отца сиротам.
— Будьте добры к ним, — умоляла она его, сжимая своими бледными, исхудавшими пальцами его широкую мускулистую руку. — У вас ведь есть свои дети… их отец был вашим братом… в память о нем не оставьте его сирот!
— Да полноте, что вы волнуетесь, — отвечал Григорий Матвеевич, — с чего вы умирать-то вздумали? Небось выздоровеете, сами их вырастите, ну, а коли что случится, конечно, ведь не злодей же я, не брошу их.
«Может быть, он добрее, чем кажется», — со вздохом думала больная, и эта мысль усладила ей последние минуты жизни.
Во время своей болезни Вера Ивановна несколько раз принималась заговаривать с детьми о своей смерти и старалась приготовить их к разлуке.
— Скоро меня не станет, милые мои, — говорила она им, — вы останетесь на свете сиротами, без отца и без матери. Любите друг друга как можно сильнее, старайтесь во всем помогать друг другу, поддерживать один другого… Маша, ты старше, заботься о брате, пока он маленький, а ты, Федя, будешь мужчиной, будешь сильнее сестры, ты и теперь благоразумнее ее, защищай ее… не давайте друг друга в обиду злым людям.
— Мама, мама, не говори так, — рыдала Маша, прислонившись головой к подушке матери. — Ты не умрешь, а если ты умрешь, то и я умру с тобой.
— Зачем даваться в обиду, — рассуждал Федя в ответ на слова матери, — меня никто не обидит: я маленький, я никому не делаю зла.
Несмотря на то что в последние недели своей жизни Вера Ивановна не раз заводила с детьми подобные разговоры, смерть ее показалась им чем-то невероятным, неожиданным. Они со страхом поглядывали на бледный, холодный труп, лежавший на большом столе среди столовой, и не узнавали на безжизненном лице покойницы черт своей милой, дорогой матери. Все, что делалось вокруг них, казалось им каким-то тяжелым сном. Дядю они почти не видали; он заходил к ним на несколько минут, отдавал приказания прислуге и опять уходил, почти не обращая внимания на племянников. Накануне похорон он сказал им:
— Завтра я вернусь домой, и вы поедете со мной. Я велел горничной уложить ваши вещи; пожалуйста, не тащите с собой разной дряни, у меня и без вас много хламу в доме.
Детям хотелось узнать подробнее о том, куда именно и как они поедут, но дядя отвернулся и ушел прочь, не отвечая на их вопросы.
Мы видели, что и после похорон их матери он обращался с ними не более ласково, так что Маша имела право считать его недобрым и жалеть о том, что мать поручила ее и Федю именно ему.
Путешествие по железной дороге развлекало детей и заставляло их по временам забывать о своем горе. На станциях, где были большие остановки поезда, дядя подходил к ним, провожал их в буфет, давал им есть и пить и затем снова усаживал их в вагон, не говоря с ними ничего, кроме самого необходимого. Когда настала ночь, детям стало страшно в плохо освещенном вагоне, сон клонил их, а между тем они не могли заснуть, сидя на жестких деревянных скамейках и слыша вокруг себя беспрерывные разговоры соседей.
— Как здесь гадко, Маша, — жаловался Федя. — Я хочу спать, а мне не на что положить голову!
— Положи ее ко мне на плечо, голубчик, — предложила Маша, — может быть, так ты заснешь.
— А ты, Маша?
— Я все равно не буду спать. Мне так страшно и так грустно!
Федя положил голову на плечо сестры и скоро заснул крепким сном, но Маша не спала. Горькие, печальные мысли проносились в голове девочки. То вспоминалась ей счастливая жизнь с матерью, то думалось о той судьбе, какая ждет ее в доме сурового дяди. Маша знала, что у этого дяди была жена и дети, но не имела никакого понятия о том, каковы они.
«У такого злого человека и вся семья должна быть злая!» — говорила она сама себе. В памяти ее проносились все, когда-нибудь читанные ею сказки о злых тетках, преследовавших несчастных племянниц, и она дрожала при мысли о бедствиях, ожидавших ее и ее брата.
Весь следующий день дети провели в дороге и только поздно вечером приехали в Р*. Путешествие до того утомило их, что они оба едва держались на ногах, и Григорий Матвеевич принужден был за руку подвести их к карете, ожидавшей их у дебаркадера. Через четверть часа езды по отвратительной мостовой карета остановилась у подъезда небольшого двухэтажного каменного дома. Выбежавший слуга отворил дверцы экипажа, подобострастно приложился губами к руке Григория Матвеевича и помог ему вылезть из кареты, льстиво приговаривая:
— Слава тебе господи, наконец-то вы пожаловали, батюшка.
В дверях дома показалась со свечой в руке толстая, румяная горничная, которая точно так же почтительно поцеловала руку барина, и не успел Григорий Матвеевич пройти первых пяти ступеней широкой лестницы, как навстречу ему бросилась высокая худощавая женщина с темными локончиками, очень некрасиво обрамлявшими ее желтые, впалые щеки.
— Братец, голубчик, — заговорила она сладеньким голосом, — как я рада! Уж мы без вас совсем соскучились.
Григорий Матвеевич пожал руку сестры, вовсе не показывая, что ее любезный прием сколько-нибудь тронул его.
— А где же дети и Анна Михайловна? — спросил он, поднимаясь дальше по лестнице.
— Деточки спят, Анна Михайловна не позволила им дожидаться вас; Володенька очень просился, хотел вас встретить, и я говорила, как же не дать ребенку повидаться с отцом: ведь шутка сказать, больше недели не виделись, ну, Анна Михайловна, конечно, на своем поставила; она и сама, кажись, спала, не знаю, может, теперь встала.
В просторной передней лакей и горничная бросились снимать с Григория Матвеевича пальто, калоши, кашне и даже перчатки, и затем он, в сопровождении сестрицы в локончиках, вошел в ярко освещенную столовую, среди которой стоял большой стол, накрытый для чая и ужина. У окна, прислонившись лбом к холодному стеклу, стояла еще молодая женщина, маленького роста, худощавая, с бледным, болезненным лицом. Услыша шум отворившейся двери, она слегка вздрогнула, быстрыми шагами пошла навстречу вновь прибывшего и протянула ему руку, стараясь вызвать на лице своем ласковую улыбку. Григорий Матвеевич слегка коснулся губами ее лба и проговорил сквозь зубы:
— Ишь, встретить даже не могла! — и затем обратился к двери, в которую вошли в эту минуту сироты, робко пробиравшиеся вслед за ним. — Вот, — сказал он, указывая на них сестре и жене, — гостей вам привез, радуйтесь, своих ребят мало.
— Это дети Сергея Михайловича? — спросила сестра.
— А то чьи же? Их маменька изволила назначить меня их опекуном, есть что опекать! И состоянья-то всего на башмаки им не хватит! Вот я и возись теперь с ними!
— Бедные малютки, — проговорила Анна Михайловна и, подойдя к детям, крепко поцеловала их обоих.
Эта ласка, первая в чужом доме, до того тронула Машу, что она готова была броситься на шею тетки и выплакать свое горе на груди ее, но ее остановил суровый голос дяди.
— Что же это ты, матушка, с ума сошла, что ли! — закричал он на жену. — Будешь тут с ребятами возиться, а мужу с дороги и поесть нечего!
— Сейчас, сейчас, братец, — вмешалась девица в локонах. — Я велю вам подать закуску, не извольте сердиться, все будет в одну минуту. — И она чуть не бегом вышла из комнаты, между тем как Анна Михайловна принялась переставлять на столе посуду, — видимо, для того только, чтобы показать, что и она хлопочет.
Через несколько секунд лакей внес в комнату большой шипящий самовар, за ним появилась горничная, неся в руках огромный поднос, уставленный всевозможными закусками, а сзади нее выступала сестра с двумя бутылками водки.
— Кушайте, братец, — обратилась она к Григорию Матвеевичу. — Я нарочно велела приготовить вам поросеночка со сметаной, вы ведь любите, а вот цыплятки жареные. Выкушайте сперва рюмочку померанцевой, с дороги это вас подкрепит.
— Спасибо, спасибо, хоть ты обо мне позаботишься.
Григорий Матвеевич выпил рюмку водки, уселся к столу и принялся есть с величайшим аппетитом. Сестра сидела рядом с ним, угощала его и старалась всячески услужить ему. Анна Михайловна заваривала чай. На детей никто не обращал внимания, они стояли в дверях комнаты, усталые, голодные, несчастные. Первая вспомнила о них Анна Михайловна.
— Надобно бы дать и детям поесть, они, я думаю, проголодались с дороги, — заметила она несмелым голосом.
— Так что же ты смотришь, — отозвался Григорий Матвеевич, — покорми их.
Анна Михайловна ласково усадила детей подле себя, дала им жаркого, хлеба с маслом и чаю. Бедняжки были до того утомлены, что с трудом глотали куски.
— А куда ты их уложишь сегодня? — спросил Григорий Матвеевич, удовлетворив свой аппетит и принимаясь за чай.
— Уж я, право, не знаю, — ответила Анна Михайловна. — В детской тесно, внизу не топлено… Вот если бы Глафира Петровна позволила им переночевать у себя в кабинете…
— Помилуйте, как же я могу не позволить, — с притворным смирением отвечала Глафира Петровна. — Ведь вы в доме хозяйка, вы, может быть, прикажете мне отдать деточкам свою постель, а самой лечь на полу, так я и это могу, только…
— Полно вздор болтать, — прервал ее Григорий Матвеевич. — Никто не просит тебя ложиться на полу, спи себе на своей кровати, а от комнаты твоей не убудет, если дети переночуют там раз. Им можно постлать перину на пол, они всячески заснут. Распорядись, Анна!
Анна Михайловна вышла из комнаты и через несколько минут вернулась за детьми. Ни Маша, ни Федя не помнили, как тетка подвела их проститься с дядей, как она проводила их в предназначенную им спальню, сама раздела и уложила их на большую перину, постланную для них в одном из углов комнаты Глафиры Петровны. Сон одолел их, и этот благодетельный сон скоро заставил их забыть и усталость, и все пережитые неприятности, и страх за будущее.
На другой день детей разбудила горничная.
— Вставайте, господа, поскорее, Глафира Петровна и без того сердится, что вы их комнату заняли, — сказала она, слегка расталкивая спавших.
Дети вскочили так быстро, как никогда не вскакивали в доме матери, и поспешили одеться с помощью услужливой горничной; они были почти совсем готовы, когда в комнату вошла Анна Михайловна.
— Ну что, хорошо ли вы спали, голубчики? — спросила она, целуя детей еще ласковее, чем накануне.
Они отвечали ей, что спали как убитые.
— А что, Дуняша, — обратилась она к горничной. — Ведь надо бы дать им чего-нибудь покушать, они, я думаю, голодны, до обеда-то долго ждать.
— Уж я, право, не знаю, — отозвалась Дуняша. — Надобно спросить у Глафиры Петровны.
— Ах, нет… как тут быть?.. от детского чаю ничего не осталось?
— Помилуйте, сударыня, да что же там может остаться, ведь вы сами знаете, сколько им дают.
По лицу Анны Михайловны видно было, что она очень хорошо знала, и сделала свой вопрос только для того, чтобы что-нибудь сказать.
— Послушай, Дуняша, — обратилась она к горничной шепотом. — Сходи-ка ты к Глафире Петровне, попроси ее, скажи, что ведь нельзя же морить голодом чужих детей, пусть даст чего-нибудь… Ты принеси ко мне в комнату, я их туда возьму!
Маша и Федя слышали весь этот разговор от слова до слова, и, конечно, он не мог привести их в хорошее расположение духа. Маша готова была отказаться от завтрака, который приходилось выпрашивать с таким трудом, но голод начинал сильно мучить бедную девочку, почти ничего не евшую за ужином.
Анна Михайловна привела детей в свою комнату, одна половина которой, отделенная шерстяной драпировкой, служила спальней, а другая представляла что-то вроде не то уборной, не то маленькой гостиной и была уставлена самой разнообразной мебелью. Едва дети успели усесться на низенький диванчик подле тетки и ответить на несколько вопросов ее о их прежней жизни, как в комнату вошла Дуняша, неся в руках две чашки теплой воды, слегка разбавленной чаем, почти без сахара и два тоненьких ломтика булки. Анна Михайловна, не ожидавшая, что ее племянники получат даже такой скудный завтрак, видимо, очень обрадовалась; но дети, привыкшие дома к другого рода пище, вовсе не разделяли ее радости, хотя из деликатности не сказали, что им хотелось бы чего-нибудь посытнее и повкуснее.
— Ну, теперь, — сказала Анна Михайловна, когда они выпили чай и Дуняша унесла пустые чашки, — я вас сведу в детскую, вы там познакомитесь с моими детьми.
Детская была маленькая комнатка, помещавшаяся рядом с кухней, на конце длинного коридора. В ней стояли три кровати, большой комод, платяной шкаф, длинный стол, и все эти вещи до того загромождали всю комнату, что в середине ее не оставалось и двух квадратных аршин пустого пространства. При входе детей им представилась сцена еще менее привлекательная, чем то место, где она происходила. Два мальчика лет десяти и двенадцати дрались самым отчаянным образом, нанося друг другу удары по чем попало. Маленькая девочка лет шести, вероятно перепуганная этою дракою, влезла на кровать и громко плакала.
— Боже мой, дети, вы опять деретесь! — вскричала Анна Михайловна, бросаясь к мальчикам. — Как вам не стыдно! Володя, перестань! Лева, оставь его!
Но дети, не обращая внимания на увещания матери, продолжали колотить друг друга. Вдруг старший, собравшись с силами, толкнул брата, и тот упал на пол, стукнувшись головой об стол.
— Господи, ведь ты этак убить его можешь! — закричала Анна Михайловна, бросаясь к младшему сыну. Она подняла его, прижала к груди своей и с ужасом смотрела на огромное красное пятно на его лбу.
— А он сам зачем меня всегда задевает, — отозвался старший мальчик, — вон он как мне исцарапал руку! — И он показал матери широкую царапину, из которой еще слегка сочилась кровь.
— Так ведь ты старший, тебе бы надо учить его, останавливать, а ты сам хуже его.
— Нет, неправда, не хуже! Вы так говорите потому, что он ваш любимец, а вот я папе пожалуюсь, как он меня исцарапал.
— И не так еще исцарапаю, — злым голосом проговорил младший мальчик, вырываясь из рук матери. — Я тебя когда-нибудь до смерти изобью!
— А я и это скажу папе!
Младший мальчик уже сжал кулаки и собирался с новой яростью накинуться на брата, но в эту минуту в комнату вошла Глафира Петровна.
— Что же вы, Анна Михайловна, — обратилась она к невестке. — Здесь глупостями занимаетесь, а там братец сердится, что дети не идут к нему.
— Слышите, дети, пойдемте же к папе, — сказала Анна Михайловна, обрадовавшись, что хоть таким образом драка детей на время прекратится. Она взяла на руки маленькую девочку, успокоившуюся несколько по приходе матери; впереди всех побежал старший мальчик, за ним неохотно последовали Маша и Федя, а сзади всех остался младший мальчик.
Григорий Матвеевич только что встал с постели, хотя уже был двенадцатый час утра, и сидел в столовой, угощаясь кофе и сытным завтраком. Он казался в хорошем расположении духа и, завидев детей, ласково сказал им:
— А, здорово, ребятки, наконец-то вы пришли повидаться с отцом!
— Папа! — закричал Володя, первый подбегая к отцу. — Посмотри, как Левка исцарапал меня! — И он протянул отцу свою исцарапанную руку.
Брови Григория Матвеевича нахмурились.
— Ты опять буянишь, волчонок, — произнес он строгим голосом, обращаясь к младшему сыну, — иди сюда!
Мальчик подошел на несколько шагов; он стоял, опустив голову и смотря на отца исподлобья злым, сердитым взглядом.
— Волчонок, как есть волчонок! — сквозь зубы проворчал Григорий Матвеевич и затем закричал, грозно топнув ногой — Смотри мне в глаза, когда я с тобой говорю, негодяй, подними голову!
Лева не шевельнулся.
— Подними же голову, говорят тебе!
Он схватил мальчика за волосы и насильно поднял ему голову. Лева опустил глаза, и по упрямому выражению его лица видно было, что его ничем не заставить взглянуть на отца. Григорий Матвеевич понял это.
— Пошел вон с глаз моих, — закричал он, — не смей показываться мне, упрямый негодяй! — Он толкнул мальчика к дверям так сильно, что тот едва устоял на ногах, и затем, обращаясь к Анне Михайловне, проговорил злобным голосом — Хорош твой любимчик, нечего сказать!
Анна Михайловна смотрела на всю эту сцену с выражением страха и беспокойства. Она не сказала ни слова на замечание мужа, только тяжело вздохнула и украдкой оттерла слезу, навернувшуюся на глазах ее.
— А ты что же не здороваешься с отцом? — обратился Григорий Матвеевич к своей маленькой дочери, которая, напуганная его гневом, спрятала голову в складки платья матери.
— Иди, Любочка, не бойся! — сказала Анна Михайловна, подводя к мужу девочку.
— Дура! Отца родного боится! — заметил Григорий Матвеевич, сунув дочери руку для поцелуя.
Затем пришла очередь Маши и Феди. Им также дядя сунул руку для поцелуя, и они должны были приложиться губами к этой руке. Маша с трудом скрывала свое отвращение, а Федя, напуганный всем предыдущим, постарался произнести самым почтительным голосом:
— Здравствуйте-с, дяденька-с! — за что был награжден благосклонной улыбкой Григория Матвеевича.
После этой церемонии детям приказано было вернуться в детскую. Левы там не было, и никто не заботился о том, куда девался мальчик, выгнанный из комнаты отцом. Володя и Любочка с любопытством разглядывали своих незнакомых родственников.
— Вы те папины племянники, у которых мать была больна и к которым ездил папа? — спросил Володя.
— Да, те, — отвечала Маша.
— Что же, вы навсегда у нас будете жить?
— Должно быть, навсегда.
— А, ну, я этому рад! Будем вместе играть, а то мне не с кем. Люба маленькая, а Левка такой злой, все дерется!
— Ты сам злой, — серьезным голосом произнесла Маша. — Зачем ты пожаловался отцу на младшего брата? Ведь ты же и сам бил его! Я не буду играть с тобой!
Володя с удивлением посмотрел на свою двоюродную сестру. Он, видимо, вовсе не ожидал с ее стороны такого ответа.
— А ты также не будешь играть со мной? — обратился он к Феде.
— Нет, отчего же? Я буду! — отвечал Федя, боявшийся всех и всего в этом доме.
— Ну, вот и отлично! — обрадовался Володя. — А ты и сиди одна, коли ты такая дура, — обратился он к Маше.
Девочка, не обращая внимания на его дерзость, подошла к Любочке и начала расспрашивать ее об ее игрушках. Любочка тотчас же показала ей все свои сокровища, состоявшие из тряпичной куклы, безногой лошадки, двух баночек из-под помады и маленькой красненькой коробочки. Маша попробовала было устроить игру и с этими скудными игрушками, но Володе досадно было, что сестры не обращают на него внимания, он подбежал к их уголку и ногами раскидал в разные стороны все их вещи. Любочка горько заплакала.
— Вот теперь я тебя считаю еще больше злым! — вскричала Маша, и краска гнева разлилась по лицу ее. — Ты можешь обижать маленькую девочку, которая не сделала тебе никакого зла!.. Не плачь. Любочка, милая, — обратилась она к бедной малютке, — сядем сюда на кровать, я тебе расскажу сказочку.
Обе девочки уселись на кровать, и Маша принялась шепотом рассказывать какую-то длинную, смешную сказку, слышанную ею от матери. Володя не трогал их, но он старался как можно больше шуметь, чтобы мешать им. Феде очень хотелось послушать, что рассказывает сестра и отчего так весело смеется Любочка, но он не смел отойти от двоюродного брата, который, радуясь, что нашел себе покорного товарища, повелительно покрикивал на него и даже иногда довольно неделикатно дергал его за руку.
В комнату вошла Глафира Петровна.
— Маша, Федя! Придите-ка ко мне на минутку! — позвала она детей голосом, который удивил их своею ласковостью.
Они вошли за ней в ее комнату.
— Что вы, я думаю, голодны? — обратилась она к ним. — Анна-то Михайловна не больно угостила, а? Ну, садитесь сюда на диванчик, кушайте! — И она подала им по большому куску хлеба с маслом и сыром.
Дети с жадностью накинулись на эту неожиданную закуску и принялись быстро ее уничтожать.
Глафира Петровна смотрела на них с полусострадательной, полунасмешливой улыбкой.
— Что, я сытее кормлю, чем Анна Михайловна? — снова заговорила она, когда куски их уже подходили к концу. — То-то, помните это, детки: будете меня уважать да слушаться, так у вас все будет, что нужно, а станете лезть к Анне Михайловне, так насидитесь голодными.
— Да разве не Анна Михайловна наша тетя? — несколько робким голосом спросила Маша.
— Ты глупа, как я вижу, — отвечала Глафира Петровна. — Конечно, она вам тетка, потому что она жена вашего дяди, да ведь и я вам не чужая, я двоюродная сестра вашего отца и Григория Матвеевича, значит, также вам тетка. Смотрите, помните это: забудете, вам же хуже будет! Я не люблю дерзких, непослушных детей, да и Григорий Матвеевич им спуску не дает: видели сегодня, что было Леве, хорошо?
Дети стояли молча, опустив голову.
— Ну, что же вы молчите? — продолжала Глафира Петровна. — Скажи, Феденька, — обратилась она к мальчику, — будешь ты меня любить и уважать?
— Буду-с, тетенька! — почтительным голосом проговорил Федя.
— А ты, Маша?
— Я буду вас слушаться, — вздохнула Маша.
Эти уверения успокоили Глафиру Петровну.
— Ну, хорошо, будьте умники, и вам хорошо будет, — сказала она, поглаживая детей по головке. — Идите теперь в детскую и не ссорьтесь с Володинькой. Смотрите, никому не пересказывайте, о чем мы тут говорили!
Дети с облегченным сердцем вышли из комнаты Глафиры Петровны, но прежде, чем вернуться в детскую, зашли в темный коридорчик, где никто не мог видеть их, и уселись в уголок на полу поговорить о своих делах.
— Как здесь гадко, Федя! Правда ведь? — шепотом произнесла Маша.
— Да, ужасно гадко, — согласился и Федя, — все здесь злые.
— Только Анна Михайловна не злая, — заметила Маша. — А ты, Федя, зачем сказал, что будешь любить Глафиру Петровну, когда она гадкая?
— Нельзя, Маша, — рассудительным голосом отвечал Федя. — Ведь ты слышала, она сказала, что если мы не будем ее любить, так нам худо будет! Ее надо любить, а то она нам не даст есть. Разве тебе приятно сидеть голодной?
— Ну, уж, я все-таки буду больше любить Анну Михайловну, чем ее, — решила Маша.
В эту минуту раздался голос Володи:
— Федя, Федя, где же ты? Тетя, куда вы девали Федю? Федя, иди же играть!
— Я пойду к нему, а то он, пожалуй, прибьет меня! — испуганным голосом произнес мальчик и бросился навстречу своему двоюродному брату.
Маша осталась одна в темном уголку. У бедной девочки было так тяжело на сердце, что ей не хотелось никому показываться. Она закрыла лицо руками и долго плакала горькими, безутешными слезами.
За обедом все семейство опять соединилось в столовой. Один только Лева не являлся, и опять никому не пришло в голову поинтересоваться, где скрывается бедный мальчик.
Все кушанья ставились перед Григорием Матвеевичем, и он выбирал для себя самые лучшие куски, вовсе не заботясь о том, что остается другим. Детям накладывала Глафира Петровна, причем порции Володи были обильнее и лучше всех прочих. Анна Михайловна ела мало и неохотно: видно было, что она нездорова, хотя ничего не говорит о своей болезни. Вообще обед шел молча; одна только Глафира Петровна прерывала молчание, то делая строгое внушение Любочке о том, как надо держать ножик и вилку, то уговаривая «братца» скушать еще кусочек, то ядовито замечая Анне Михайловне: «Что вы ничего не кушаете? Вам, верно, не нравятся простые кушанья? А я нарочно заказала по вкусу братца…»
После обеда должен был прийти учитель, который каждый день два часа занимался с Володей и Левой русским и латинским языком, арифметикой и грамматикой.
— А мы будем учиться, дядя? — спросила Маша.
Григорий Матвеевич задумался.
— Да, ведь вот и учить их еще надо! — проговорил он недовольно. — Ну, нечего делать. Федя пусть учится вместе с нашими мальчиками, учителю все равно что двух, что трех учить! А с девочкой хоть ты займись? — обратился он к жене.
— Чем же я займусь, я сама ничего не знаю! — печальным голосом проговорила Анна Михайловна.
— Ну, вот еще! Что знаешь, тому и научишь, невелика мудрость ей нужна! Французскому же учишь мальчишек!
— Да я только по-французски и помню немножко!
— Полноте, Анна Михайловна, — вмешалась Глафира Петровна, — уж что же вам не потрудиться немножко для сиротки! Ведь не чужая она вам, племянница вашего мужа!
— Да я готова… — начала Анна Михайловна.
— Ну, так и толковать нечего, — решил Григорий Матвеевич, — как я сказал, так и будет!
К уроку отыскали наконец Леву. Оказалось, что он спал где-то на сеновале и явился к учителю с заспанным лицом, с сеном в волосах, с тем же угрюмым видом, какой был у него утром. Учитель, длинный, сухой, молодой человек, с огромным носом, рыжими бакенбардами и тонкими, плотно сжатыми губами, начал спрашивать заданные уроки. Оказалось, что ни один из мальчиков ничего не знал. Вообще они, видимо, считали ученье вполне бесполезной вещью: Лева машинально исполнял все, что ему приказывал учитель, думая о чем-то совсем другом; Володя смотрел по сторонам, зевал и беспрестанно поглядывал на часы: скоро ли конец урока? Федя, привыкший у матери учиться прилежно, резко отличался от своих двоюродных братьев и сразу заслужил расположение учителя. Хотя он был моложе Володи и Левы, но, исключая латинского языка, знал из всех предметов больше их. Видя, что он один внимательно слушает объяснения, учитель обращался в конце класса исключительно к нему одному. Это предпочтение очень польстило мальчику, и он решил удвоить прилежание, чтобы всегда заслуживать похвалы учителя.
Урок Маши шел иначе. Анна Михайловна позвала ее в свою комнату, велела ей принести туда ее книги, посмотрела их, удивилась, что Маша уже так много знает, и затем сказала со вздохом:
— Я, право, не знаю, душенька, как и чему тебя учить. Твоя маменька была, должно быть, очень образованная женщина, а меня учили только двум вещам: играть на фортепьяно да говорить по-французски. Фортепьян у меня нет с тех пор, как я замужем, так что музыку я забыла, а по-французски я еще помню и каждое утро учу своих мальчиков. Я и тебя готова учить вместе с ними, а теперь ты лучше почитай мне что-нибудь из твоих книжек, я и Любочку позову, пусть она также послушает.
Любочка уселась на маленькую скамейку у ног матери и внимательно слушала чтение. Анна Михайловна откинула голову на спинку кресла и закрыла глаза с видом крайнего утомления. Маша стала читать один рассказ, который очень нравился ей самой, и в первый раз со дня смерти матери она почувствовала себя спокойно и привольно. Ей бы так хотелось всегда сидеть в этой тихой комнатке, полуосвещенной маленькой лампой под зеленым колпаком, подле этой кроткой женщины с бледным болезненным лицом! Но вот раздался громкий голос Володи, означавший, что урок кончен; нужно было закрыть книгу и идти в столовую пить чай.
Григория Матвеевича не было дома, чай разливала Анна Михайловна, а Глафира Петровна сидела подле нее и зорко следила, чтобы она не дала детям ничего лишнего.
Володя выпил одну чашку и попросил другую, мать налила ему, а тетка пододвинула ему второй кусок булки. Через несколько секунд Лева также захотел второй чашки, Анна Михайловна уже собиралась наливать ему, когда Глафира Петровна остановила ее:
— Что это, как вы балуете мальчика! — заметила она. — Где это видано, чтобы дети пили по нескольку чашек чаю!
— Да ведь Володя же пьет, — попробовала возразить Анна Михайловна.
— Что же такое, Володя. Володя старше, а Леве вовсе не след давать, и братец то же скажет!
— Не пей, Левенька, ты ведь и не хочешь? — обратилась Анна Михайловна к сыну просительным голосом.
— Нет, очень хочу, — грубым голосом отвечал мальчик, — налей мне, мама!
— Тебе сказано нельзя, так и нечего просить, — строго, внушительно заметила Глафира Петровна.
— Я говорю с мамой, а не с вами! — дерзко отвечал мальчик.
— Каково! Это он так говорит с теткой! — вскричала Глафира Петровна, и желтое лицо ее покрылось краской гнева. — А вы, Анна Михайловна, слышите и даже не остановите его!
— Лева, как тебе не стыдно! — заметила мать.
— Не мне стыдно, а ей, зачем она мешается в чужие дела, — возразил мальчик.
— Отлично, прекрасно! — кричала Глафира Петровна. — Вот как вы позволяете вашему сыну говорить со старшими! После этого мне остается только уйти отсюда, а то этот негодяй, пожалуй, прибьет меня!
Она с шумом поднялась с места и направилась к дверям. Анна Михайловна с испуганным лицом бросилась удерживать ее и упрашивать простить глупого мальчика.
— Лева, — прибавила она затем, стараясь придать голосу своему как можно больше строгости, — поди прочь отсюда, ты не умеешь вести себя порядочно!
— Ну, что же, уйду, — заметил мальчик. — Вы думаете, очень интересно сидеть с вами! — И он вышел из комнаты, сильно хлопнув дверью.
Глафира Петровна возвратилась на свое место, но по лицу ее было видно, что она все еще сердится; Анна Михайловна была взволнована, никто не говорил ни слова, и чай был отпит в молчании.
Пока дети брали урок, Глафира Петровна озаботилась устроить им помещение. Поставить их кровати в тесную детскую не было никакой возможности. В нижнем этаже дома были устроены парадные гостиные для приема гостей и кабинет Григория Матвеевича; обратить одну из парадных комнат в просторную детскую казалось нелепостью и для Григория Матвеевича, и для его сестрицы. Она распорядилась так: на месте Любочкиной кроватки в детской устроила постель для Феди, а для спальни двух девочек предназначила маленькую полутемную комнату, служившую складом всевозможного хлама. Хлам оттуда вынесли, поставили туда две кровати, два стула со сломанными спинками, старый деревянный стол, комод для белья — и вот комната была отделана.
Тяжело вздохнула Маша, оглядев эту отделку, прежде чем ложиться спать; закоптелый потолок, оборванные обои на стенах, старая поломанная мебель — все это делало комнату далеко не красивой. Одно утешало девочку: как ни плоха ее спальня, это все-таки уголок, который она может считать своим, где двоюродные братья не будут надоедать ей, где она может заниматься, чем хочет. Любочка была просто в восторге оттого, что ее поместили в одной комнате с Машей. Бедная малютка, боявшаяся и отца, и тетки, и братьев, сразу полюбила приласкавшую ее сестру и считала для себя величайшим счастьем оставаться с ней подальше от буйных мальчиков.
Мы нарочно так подробно описали первый день жизни сирот в доме их родственника, потому что этот один день может дать полное понятие о судьбе, ожидавшей их. Не только Маша, но даже маленький Федя сразу поняли, как неприятна будет эта судьба. Трудно было найти семейство, где домашняя жизнь была бы устроена хуже, чем у Григория Матвеевича. Сам Григорий Матвеевич никогда не думал о том, чтобы доставить своим домашним сколько-нибудь счастья; он хлопотал об одном только: как бы самому не терпеть отказа во всех своих прихотях да роскошнее принимать гостей, для которых раза три-четыре в год открывались парадные гостиные его дома; до остального ему не было дела. Анна Михайловна, кроткая, добрая, но слабая, болезненная женщина, страдала от грубости мужа, от недостатков детей, но не имела сил что-либо изменить в своем положении. Всем в доме управляла Глафира Петровна, хитрая, злая женщина, успевшая лестью и угодливостью до того заслужить расположение своего двоюродного брата, что он на все глядел ее глазами. Каждое утро являлась она в его кабинет с донесениями о всем, что происходило в доме накануне, и в этих донесениях худо приходилось всякому, кто осмеливался оказать ей непочтение или неповиновение. Она не щадила даже Анны Михайловны и детей, и им нередко приходилось подвергаться грубым проявлениям гнева Григория Матвеевича, не подозревая причины этого гнева, так как Глафира Петровна никогда не сознавалась в своих наговорах. Одно только существо в целом мире искренно любила эта злая женщина: это был Володя. После рождения своего старшего сына Анна Михайловна была тяжело больна и мальчика отдали на попечение тетки. Глафира Петровна рассказывала, что он родился необыкновенно слабым, болезненным существом и только благодаря ее заботам остался жив. Вероятно, вследствие этих забот она привязалась к своему воспитаннику и сильно баловала его. Анне Михайловне она совсем не позволяла вмешиваться в воспитание мальчика.
— Что же такое, что вы его мать, — отвечала она на ее кроткие заявления. — Не вы с ним нянчились, а я, он скорее мне обязан жизнью, чем вам, — и при всяком удобном случае восстановляла ребенка против матери.
Володя был от природы мальчик не злой, но испорченный баловством тетки и дурным примером отца. Видя, как грубо Григорий Матвеевич обращается со всеми окружающими, он также был груб к тем, кого считал ниже и слабее себя; привыкнув к тому, что никто в доме не слушался Анны Михайловны, он и сам не обращал на нее никакого внимания; даже с теткой, действительно любившей его, он часто был очень дерзок, зная, что она готова все простить ему. Особенно часто не ладил он с своим младшим братом Левою. Леву все вообще в доме считали мальчиком злым, упрямым, и действительно, он всегда выглядел угрюмым, надутым, всегда старался всякому сделать какую-нибудь неприятность. Бедный ребенок не был виноват в своих недостатках. Ему не посчастливилось найти себе такую сильную покровительницу, какою была для Володи Глафира Петровна. Он вырос на руках матери, которая готова была отдать жизнь за своего любимого сына, но не имела достаточно силы, чтобы защитить его от тех обид и несправедливостей, какие ему пришлось переносить. Глафира Петровна боялась, чтобы Григорий Матвеевич не полюбил своего второго сына больше старшего, и потому не упускала случая наговаривать ему на Леву, уверяя его, что мать невыносимо балует ребенка и непременно сделает из него негодяя, если он будет вполне предоставлен ей. Вследствие этого Григорий Матвеевич начал муштровать бедного мальчика и строго наказывать его за разные воображаемые проступки, когда он еще и не понимал, что значит наказание. Ребенок невзлюбил отца, и Анне Михайловне стоило большого труда подводить его к Григорию Матвеевичу. Сделавшись старше, мальчик стал замечать, что его брату живется в доме гораздо лучше, чем ему: Володя всегда был одет чисто, даже нарядно, за обедом ему доставались более вкусные кусочки, и часто после обеда он грыз прянички или орехи; отец никогда не бил его, иногда только, рассердясь, высылал вон из комнаты, и тогда Глафира Петровна спешила утешить его лакомствами или подарками. Лева, напротив, должен был питаться объедками, ходить в старых обносках брата и за малейший проступок выносил от отца самые строгие наказания. Мать, правда, любила его, любила страстно, но ее ласки не утешали, а еще больше раздражали его. Когда она украдкой, таясь от мужа, от Глафиры Петровны, даже от прочих детей, пробиралась в темный уголок, где он сидел озлобленный, оскорбленный, часто даже избитый, с нежностью прижимала его к груди своей и осыпала поцелуями его голову, лицо и даже руки, он чувствовал не благодарность к ней, а досаду.
— Оставь меня, мама! — говорил он, вырываясь из ее объятий.
— Да отчего же оставить? — спрашивала бедная мать. — Разве ты меня не любишь. Лева? Разве ты не видишь, как мне тебя жаль?
— Если бы тебе было жаль, ты не позволяла бы папе бить меня!
— Да как же я могу не позволить, милый мой? Что же мне делать? — чуть не с отчаянием спрашивала Анна Михайловна.
— Не знаю, — угрюмо отвечал мальчик. — Ты большая, ты должна это знать, спроси у Глафиры Петровны, она небось не позволяет обижать Володю.
— И я бы рада не давать тебя в обиду, мое сокровище! Да что же мне делать, если я не могу!
— А не можешь, так оставь меня, ты мне не нужна! — И мальчик отворачивался от матери, а она, шатаясь от горя, с трудом добиралась до своей комнаты и там долго рыдала, уткнув голову в подушку.
Чем старше становился Лева, тем чаще происходили подобные разговоры между ним и матерью его. Кончилось тем, что Анна Михайловна перестала ласкать его, и бедный мальчик рос совсем одинокий, заброшенный, ненавидя всех окружающих, стараясь всем без разбора мстить за тс неприятности, какие терпел от отца и от тетки, делаясь с каждым днем все более и более злым и упрямым, все более и более заслуживая прозвание Волчонка, данное ему отцом.
Для Маши и Феди переход от мирной, спокойной жизни, какую они вели в доме матери, к тяжелой обстановке в доме дяди был слишком резок. Первые дни они как-то растерялись, пугливо приглядывались ко всему окружающему и не могли сообразить, как вести себя относительно родственников. Но скоро оказалось, что им нельзя жить у дяди так беззаботно, как они жили у матери: в семействе Григория Матвеевича всякий, даже маленький ребенок, должен был заботиться сам о себе, должен был сам хлопотать, как бы не попасть в беду, как бы защитить себя от нападений других. Здесь было мало слушаться старших, здесь надо было выбрать, кого из старших слушаться, так как Глафира Петровна очень часто расходилась с желаниями Анны Михайловны и, кроме того, нередко требовала от детей несправедливых и нехороших поступков.
Раз утром, дня через три по приезде детей из Петербурга, Володя и Лева, выпив скорее прочих свою порцию чаю, стояли у окна и смотрели на пробегавших мимо них школьников. Остальные дети еще сидели за столом около Глафиры Петровны. Вдруг Володя каким-то неловким движением руки ткнул локтем в стекло, и оно треснуло. В эту самую минуту в комнату вошел Григорий Матвеевич и послал Глафиру Петровну куда-то по хозяйству.
— Не сметь выдавать Володю, — шепнула она Маше и Феде, быстро уходя исполнить приказание братца.
Григорий Матвеевич тотчас же заметил случившуюся беду.
— Это кто сделал? — обратился он к двум мальчикам, в смущении не успевшим отбежать от окна. — Говорите сейчас! Ты, что ли, Володька?
— Нет, папа, не я! — проговорил испуганным голосом мальчик.
— Так ты, Волчонок?
— Неправда, не я! — мрачно процедил сквозь зубы Лева.
— Чего там не я! — закричал Григорий Матвеевич. — Кроме вас двух некому! Признавайтесь у меня тотчас! Ну, Володька, чего ты молчишь?
— Да это не я, папа, право, не я! — уверял мальчик.
— Значит ты, негодяй! — И Григорий Матвеевич уже замахнулся, чтобы ударить младшего сына, как вдруг маленькая ручка Маши удержала его руку.
— Дядя, — проговорила девочка дрожавшим от волнения голосом, — не трогайте Леву, не он разбил окно, а Володя.
— Володя? Так чего же ты отпираешься, дрянной мальчишка? — вскричал Григорий Матвеевич, хватая за ухо старшего сына.
В эту секунду Глафира Петровна вернулась в комнату.
— Братец, простите его, он нечаянно, — тотчас же заступилась она за своего любимца. — Володичка, стань на колени, проси у папы прощенья!
Володя опустился на колени и прерывающимся голосом повторял:
— Прости, папа, прости!
Смирение сына, видимо, понравилось Григорию Матвеевичу.
— Ну, чего перепугался, дурак, — проговорил он значительно смягченным голосом, — не убью тебя, небось! На этот раз, так и быть, прощу, только смотри у меня, коли опять сшалишь что-нибудь, вдвое накажу, так и знай!
Он дал мальчику поцеловать руку в знак помилования и вышел вон из комнаты.
— Кто же это пожаловался на Володеньку? — обратилась к детям Глафира Петровна, как только дверь за ним закрылась.
— Эта — она! — плаксивым голосом отвечал Володя, указывая на Машу.
— Дядя хотел бить Леву, — оправдывалась Маша, — а ведь Лева же не был виноват, я оттого и сказала.
— Вот нашлась заступница! — злобным голосом проворчала Глафира Петровна. — Ах ты негодная девчонка! Ведь я же нарочно сказала тебе, чтобы ты не смела жаловаться на Володеньку! Я тебе покажу, как меня не слушаться.
С этих пор Маша попала в немилость к Глафире Петровне. Девочка, привыкшая в доме матери вести себя хорошо, не делала ничего, заслуживающего наказания, но злая тетка постоянно находила предлог, чтобы придраться к ней и сделать ей строгое замечание: то она сидела не так, как следует, то глядела дерзко, то ничего не делала, то слишком много читала и тому подобное. Машу не особенно огорчали эти замечания. Она с первого взгляда невзлюбила Глафиру Петровну и всячески старалась держаться как можно дальше от нее. Большую часть дня она проводила в своей полутемной комнатке вместе с Любой, сильно привязавшейся к ней. Бедная Любочка была слабенькая, нервная, болезненная девочка. Она боялась всего и всех в доме, никогда не играла с другими детьми и была в высшей степени рада, что ей можно спокойно сидеть подле Маши, перебирая свои тряпочки и не слыша ни криков, ни брани. Самыми приятными часами для Маши были теперь те часы, когда к мальчикам приходил учитель, а она являлась со своими книжками в комнату Анны Михайловны под предлогом занятий с ней. На самом деле Анна Михайловна ничему не учила, да и не могла учить ее. Она сама получила очень плохое образование и давно перезабыла почти все, чему училась в детстве. По приказанию Григория Матвеевича она каждое утро давала детям уроки французского языка, но уроки эти были мучением для учительницы и не приносили никакой пользы ученикам. Анна Михайловна решительно не умела преподавать, и даже Маша и Федя, привыкшие у матери заниматься очень прилежно, не могли у нее ничему научиться; Володя же и Лева проводили все время урока в ссорах, драках или пустых разговорах. Иногда для водворения порядка являлась в комнату Глафира Петровна; она наказывала Леву, уводила к себе Володю и делала Анне Михайловне колкие замечания, приводившие в слезы бедную женщину. Занятия с Машей пошли иначе. Обыкновенно девочка для виду раскладывала свои книги и тетради на столе, а сама усаживалась на маленькой скамеечке у ног тетки и читала ей что-нибудь из своих старых книг или просто разговаривала с нею. Маша рассказывала о своей прежней жизни, о матери, о петербургских знакомых, Анна Михайловна слушала ее с самым участливым вниманием и в свою очередь рассказывала ей о своем детстве, о том богатом доме, где она жила с отцом, обожавшим свою единственную дочь, о том беспомощном положении, в каком она осталась после смерти отца, и о том, как Григорий Матвеевич уговорил ее сделаться его женой, обещая любить и баловать ее не меньше отца, о том, как грустно и тяжело ей жить теперь и как ей хотелось бы поскорей умереть. Слушая ее тихие, грустные речи, Маша сама часто плакала и, прижимая к губам бледные, исхудалые руки бедной женщины, чувствовала к ней невыразимую жалость. Ей горячо хотелось хоть чем-нибудь облегчить неприятное положение тетки, она готова была за нее вступить в борьбу и с дядей, и с Глафирой Петровной, и со всеми в доме, но Анна Михайловна убедительно просила ее не заступаться за себя, доказывая, что этим она еще больше испортит дело, и девочка скрепя сердце молчала, хотя глаза ее гневно блистали при всякой грубой выходке Григория Матвеевича, при всякой колкости Глафиры Петровны. Не имея возможности заступаться за тетку. Маша старалась выказывать ей свое внимание разными мелкими услугами, к которым бедная женщина вовсе не привыкла. При входе в комнату Анны Михайловны она спешила подать ей стул, она бросалась поднимать те вещи, которые та нечаянно роняла, она следила за ней глазами и пользовалась всяким удобным случаем, чтобы избавить ее от труда и предупредить ее желания.
— Федя! — вскричала Маша, вбегая в комнату, где брат ее прилежно учил урок. — Брось книгу и помоги мне поискать ключи тети Анны, она их потеряла и ужасно беспокоится.
— Оставь, Маша, не ищи, — спокойным голосом отвечал Федя, — тетя сама потеряла, сама и найдет.
— Неужели же ты не хочешь помочь ей, Федя! — вскричала девочка, удивляясь неуслужливости брата.
— Не хочу, да и тебе нечего помогать ей, разве ты не видишь, как тетя Глаша сердится за то, что ты все услуживаешь тете Анне.
— Так и пусть себе сердится! Мне все равно! Я ее не люблю, я люблю тетю Анну.
— А посмотри, Маша, какой у меня перочинный ножичек, хорош?
— Да, очень хорош. Откуда ты его взял?
— Мне его подарила тетя Глаша, вчера. А сегодня она попросила у дяди, и он позволил нам с Володей покататься в его хорошеньких санках! Вот ты не любишь тети Глаши, зато тебе и приходится целый день сидеть в темной комнате, а я всюду буду ездить с Володей!
Мальчик отложил в сторону книгу и, не обращая более внимания на сестру, побежал к своему двоюродному брату, уже несколько раз кликавшему его.
Маша задумалась. Она и раньше замечала, что Феде живется в доме гораздо лучше, чем ей. В первые дни Федя угождал всем окружающим из страха перед чужими, да к тому же еще неласковыми людьми. Но он скоро заметил, что невыгодно услуживать Леве или Анне Михайловне и, напротив, очень выгодно услуживать Глафире Петровне и Володе. Володя, находя в нем покорного товарища во всех своих играх, делился с ним своими лакомствами и постоянно хвалил его тетке, а Глафира Петровна была очень довольна почтительностью мальчика и охотно награждала его за его уступчивость ее любимцу. Таким образом, Федя пользовался почти всем наравне с Володей. Он мог играть и бегать в комнате Глафиры Петровны, мог во всякое время дня попросить поесть, когда был голоден, мог не только не бояться строгих наказаний Григория Матвеевича, но даже пользоваться от него некоторыми милостями, вроде позволения покататься и тому подобное.
«Я буду угождать тете Глаше, — рассуждал про себя мальчик. — Пусть она меня полюбит, как теперь любит Володю, даже больше, тогда я уже не стану слушаться Володи, я буду сам делать, что хочу, и дядя никогда не будет бранить меня, он и теперь говорит, что я хороший мальчик».
Маша не знала этих рассуждений брата, но ей неприятно было его поведение, хотя она сама не могла отдать себе отчета почему. Она радовалась, что его не бьют, не обижают, не морят голодом, но ей грустно было видеть его постоянную уступчивость Володе и, главное, его почтительную услужливость Глафире Петровне.
«Хорошо было бы, — мечтала иногда девочка, — если бы на свете и вправду жили те добрые волшебницы, о которых пишут в сказках. Я готова была бы идти на край света, чтобы отыскать такую волшебницу и упросить ее превратить Григория Матвеевича и Глафиру Петровну в каких-нибудь гадких лесных зверей. Как бы хорошо было без них! Тетя Анна распоряжалась бы всем в доме и была бы здорова, Любочка не боялась бы никого, Леву мы так ласкали бы, что он полюбил бы нас, и Володя понемножку сделался бы добрым мальчиком. Только, может быть, волшебница захотела бы и меня превратить во что-нибудь? Ну что же, это ничего! Я согласилась бы быть какой угодно тварью, только бы тете Анне и всем было хорошо».
В последних числах декабря был день рождения Григория Матвеевича. День этот праздновался в семье Гурьевых с необыкновенною торжественностью. За неделю парадные комнаты начинали протапливаться и проветриваться, чехлы, покрывавшие шелковую мебель гостиных, снимались, мебель чистилась и выколачивалась, полы мылись и натирались воском, во всем доме шла суматоха непомерная. Маша и Федя привыкли, живя с матерью, часто видеть гостей. Но этих гостей принимали просто, без всяких приготовлений, стараясь занять их приятным разговором, а вовсе не поразить убранством комнат. В доме Григория Матвеевича, напротив, праздник рождества прошел незаметно — так все были заняты мыслью и заботою о предстоящем торжестве. Глафира Петровна целые дни то разъезжала за покупками, то бегала по всему дому, хлопая дверьми, браня прислугу за нерасторопность и отдавая тысячу приказаний; Григорий Матвеевич находил, что все делается не так, как следует, и сердился на все и на всех; Анна Михайловна ходила как потерянная из угла в угол, сильно суетилась, но, очевидно, без всякой пользы; детям то приказывали помогать прислуге в уборке комнат, то, напротив, загоняли их в детскую и бранили за то, что они мешаются не в свое дело. Вся эта возня до того надоела Маше, что она ушла вместе с Любочкой в свою комнату и целых два дня выходила оттуда только к обеду и к чаю. Она не заботилась даже о том, как одеться в торжественный день, и предоставила Глафире Петровне рыться в своих вещах и устроить ей туалет. Федя иначе отнесся к делу. Сначала он старался помочь Глафире Петровне в ее хлопотах, но, видя, что услуги его принимаются неохотно, стал делать свои собственные приготовления к празднику. Он слыхал, что дети часто говорят наизусть и пишут на бумаге поздравительные стихотворения родителям и старшим родственникам ко дню их рождения или именин, и ему казалось кстати поднести подобное приветствие Григорию Матвеевичу. Долго перебирал он все свои и Володины книги, стараясь найти в них что-нибудь подходящее к случаю, и наконец в одной старой книге отыскал стихотворение под заглавием: «Старшему родственнику и благодетелю». Федя вовсе не считал Григория Матвеевича своим благодетелем и не чувствовал к нему ни той «нежной благодарности», ни того «глубокого уважения», о которых говорилось в стихотворении; но ничего более подходящего к случаю он не мог найти и потому решил воспользоваться хоть этим. Он твердо выучил наизусть довольно длинные и бестолковые стихи, затем выпросил у Глафиры Петровны лист почтовой бумаги и старательно, как мог красивее, переписал их. Никто не подозревал затеи мальчика: Володя и Лева, интересуясь возней в парадных гостиных, почти все время проводили там. Маша сидела в своей комнате, а старшим было не до него. Он сильно волновался, не зная, понравится ли дяде его выдумка, но не хотел рассказывать о ней даже сестре; ему почему-то казалось, что Маша не одобрит ее.
Наконец настал торжественный день. Гости должны были начать съезжаться к завтраку, но уже с раннего утра все комнаты были приведены в порядок, а Анна Михайловна и Глафира Петровна шуршали толстыми шелковыми платьями. Детей тщательно причесали и разодели: Федя надел хорошенький костюм, сшитый для него матерью; Володе Глафира Петровна позаботилась приготовить новенькую куртку, для Левы вычистили и зачинили старое платье брата, девочек одели в белые кисейные платья с бантами на головах и у пояса, и бедная Любочка с утра дрожала при мысли о том, сколько чужих, незнакомых людей придется ей видеть в этот ужасный день. В девять часов утра детям приказали идти в кабинет поздравлять Григория Матвеевича. Федя незаметно сунул в карман свое поздравление и с сильно бьющимся сердцем пошел за двоюродными братьями. Григорий Матвеевич был ради праздника веселее обыкновенного. Он с улыбкой поблагодарил детей за их поздравления и почти ласково поцеловал их. Последним подошел Федя.
— Позвольте мне, дядя… — проговорил мальчик смущенным голосом, подал свою бумагу и, став в позу, начал несколько робким голосом произносить приветственное стихотворение.
Григорий Матвеевич сначала удивился, затем стал с видимым удовольствием слушать Федю. Это ободрило мальчика, и он произнес последние строчки твердо, ясно, даже с чувством.
— Молодец! — вскричал Григорий Матвеевич, когда он кончил. — Молодец! Кто это тебя выучил?
— Никто-с, дяденька, я сам-с.
— Неужели никто? И написал сам?.. Отлично! Не ожидал я этого от тебя!.. Осрамил вас, — обратился Григорий Матвеевич к своим сыновьям, — не подумали небось потешить отца? А?
Володя смущенно опустил голову.
— Лгун! — проговорил Лева, мрачно косясь на Федю.
— Что ты сказал? — переспросил у мальчика Григорий Матвеевич, мрачно нахмурив брови.
— Что он лгун, — нимало не робея повторил Лева. — Называет вас благодетелем, чтобы подлизаться! Ведь он знает, что вы ему не благодетель.
— Дерзкий мальчишка! Ты, пожалуй, сегодня и при гостях этак же скажешь!
— А что мне ваши гости!
— Экий негодяй! Даже в такой день не почтил отца… Глафира Петровна! Глаша!
Глафира Петровна была всегда готова явиться на зов брата.
— Возьми ты, ради бога, этого мальчишку, — обратился к ней Григорий Матвеевич, — запри его в какой-нибудь чулан на весь сегодняшний день, а то он осрамит нас при добрых людях.
Глафире Петровне поручение это было очень приятно; она тотчас же схватила за руку Леву и увлекла его за собой.
Когда мальчик исчез, лицо Григория Матвеевича снова прояснилось.
— Ну, племянник, за то, что ты уважил меня, — сказал он, ласково улыбаясь, Феде, — вот тебе от меня рубль серебром на гостинцы, — он протянул ему рублевую бумажку. — Я тебя заставлю сегодня при гостях сказать твои стихи, смотри не осрамись!
— Нет, дяденька, я постараюсь! — проговорил Федя, с радостью и смущением поглядывая на свое неожиданное богатство.
— Федя, зачем ты это сделал? — сказала брату Маша, когда дети вышли из кабинета и в ожидании гостей отправились в свою комнату. — Зачем ты выучил эти глупые стихи. Из-за них наказали Леву!
— Да разве я виноват, что Лева такой дерзкий, — отозвался недовольным голосом Федя. — Я не хотел сделать ему зла, право, не хотел, Маша, я думал только, как бы угодить дяденьке!
— Так ты хоть бы попросил за него прощенья, дядя доволен тобой и, может быть, для тебя простит его!
— Нет, он рассердится, я не стану просить, Маша, я боюсь!
Гости начали съезжаться в двенадцатом часу. В большой столовой внизу накрыта была роскошная закуска; детям приказано было сойти туда же и вести себя хорошенько. Во время закуски никто не обращал на них внимания, но после, когда гости разместились в гостиных и занялись разговорами, им нельзя было дольше оставаться незамеченными. Володя подошел к одному кружку охотников и с блистающими глазами прислушивался к рассказам о разных охотничьих подвигах. Любочка отвечала на ласки и расспросы дам, желавших поговорить с нею, молчанием или слезами и пользовалась всяким удобным случаем, чтобы спрятаться за кадки цветов или за двери; Маше в другое время было бы, пожалуй, приятно наблюдать за всею этою толпою незнакомых ей людей, она была девочка не дикая и любила общество, но в этот день ее мучила мысль о бедном Леве, запертом в темном чулане, и кроме того, ей было очень неприятно слышать, что Глафира Петровна говорила о ней гостям:
— Это бедная сиротка, братец взял ее к себе после смерти ее матери.
Ей тяжело было слышать, что она живет из милости у недоброго дяди, ее мучили сострадательные взгляды разных барынь; несколько раз ей хотелось расплакаться или убежать наверх в свою комнату, но она боялась, что Глафира Петровна поднимет шум и осрамит ее при всех; она всеми силами старалась сдерживаться и с нетерпением ожидала конца этого мучительного дня. Федя между тем наслаждался успехом своей выдумки приветствовать дядю стихами. Григорий Матвеевич заставил его несколько раз повторить эти стихи гостям, написанное им поздравление переходило из рук в руки, все хвалили его, все восхищались им.
— Ишь какой умный мальчик! — заметил один старый генерал, ласково трепля его по щеке. — Надо вам его скорей в гимназию отдать, Григорий Матвеевич, а то дома обленится, пожалуй: что за ученье дома!
— Как же-с, непременно надо отдать… Вот осенью своего сына отдам, так и его уж вместе.
— Добрый вы человек, Григорий Матвеевич!
— Да ведь нельзя-с, не чужие они мне, дети родного брата.
И Григорий Матвеевич, чтобы показать свою доброту перед гостями, беспрестанно подзывал к себе Федю и ласково заговаривал с ним, а Федя, приписывая это внимание своим собственным заслугам, немало радовался и гордился ими.
К обеду приехало еще больше гостей. Детям позволено было остаться в столовой и даже обедать за общим столом. Большие, занятые едой и шумными разговорами, не обращали на них внимания, и Маше удалось спрятать под салфетку и затем осторожно опустить в карман два пирожка и кусок жаркого. Как только кончился обед, продолжавшийся более часу, и девочка заметила, что Глафира Петровна ушла разливать кофе, она тотчас юркнула вон из комнаты и побежала отыскивать Леву. Чуланов в доме было немало, и Маша не сразу нашла тот, в котором был заперт бедный мальчик. Левина тюрьма оказалась холодною, пустой кладовкой на черной лестнице с маленьким отверстием под потолком, заменявшим окно.
— Лева, голубчик, — сказала Маша, подойдя к чулану, — хочешь есть, я тебе принесла пирожков и жаркого.
— Лучше бы ты мне принесла чем-нибудь покрыться, а то я прозяб как собака, — угрюмо отвечал Лева.
— Я сейчас принесу, а пока бери вот это.
С помощью веревки и большой палки Маша просунула в окошечко чулана принесенную ею провизию, затем сбегала в свою комнату, притащила оттуда свое теплое одеяло и большой байковый платок и препроводила их также узнику.
— Ну, что, лучше ли тебе теперь будет? — спросила она чрез несколько секунд, напрасно подождав от мальчика выражения благодарности или хоть удовольствия.
— Конечно, лучше! — отозвался Лева. — Хоть заснуть можно. И пирожки недурны, жаль только, что мало ты притащила, есть все хочется.
— Я больше не могла, Лева.
— Ну, ладно.
Лева не сказал больше ни слова, и Маша, простояв еще несколько минут у дверей чулана и чувствуя, как холод проникал ее сквозь легкое платьице, вернулась в гостиную.
Этот день не остался без последствий ни для брата, ни для сестры. Григорий Матвеевич не забыл удовольствия, доставленного ему Федей, и стал сильно благоволить к нему.
— Это мальчик умный и, главное, благодарный, — заметил он Глафире Петровне, — его надо приласкать, он это будет чувствовать.
Глафира Петровна сначала несколько дулась на Федю за то, что он своим поздравлением затмил ее любимца, но, слыша похвалы ему от «братца», не осмелилась выказывать своего неудовольствия. Федя был по-прежнему почтителен к ней и услужлив к Володе, так что в скором времени окончательно примирил ее с собой.
— Вот, Маша, — говорил мальчик сестре, через несколько дней после празднества, — ты говорила мне, зачем я учил стихи дяденьке, а видишь, как хорошо вышло: меня все похвалили, теперь и дядя, и тетя Глаша любят меня; тебя бранят, ты целый век будешь сидеть в темной комнатке с Любочкой, а я хожу в гости вместе с Володей и осенью поступлю с ним вместе в гимназию!
Маша не нашлась, что ответить на эти слова брата. Она смутно чувствовала, что не может и не хочет подражать ему даже для того, чтобы улучшить свою жизнь, которая действительно была очень неприятна, но не могла решить, кто поступает лучше, — она или брат. Для нее также день рождения Григория Матвеевича не остался без последствий. На следующее утро за чаем Лева шепнул ей:
— Пойдем со мной на чердак, я тебе там покажу одну вещь.
Маше очень интересно было посмотреть, что это за вещь лежит на чердаке, но ее особенно удивило приглашение Левы, который до тех пор почти никогда ничего не говорил с ней. Как только можно было незаметно улизнуть из комнаты, она тотчас же бросилась к двери на чердак и не без некоторого волнения поднялась по крутой скрипучей лестнице.
Чердак представлял очень большое полутемное пространство, заваленное разным хламом, покрытое сором и паутиной. При входе туда стоял Лева; он взял Машу за руку и привел ее в угол, где на куче грязных тряпок лежало четверо маленьких недавно родившихся котят. Маше зверьки эти необыкновенно понравились, она села подле них, взяла их к себе на колени, гладила и целовала их.
— Благодарю тебя. Лева, что ты показал мне их, — обратилась она к брату. — Я теперь буду всякий день приходить любоваться ими.
— А старая ведьма возьмет да и запрет тебя в чулан, как меня вчера! — отозвался Лева.
Маша поняла, кого он называет «ведьмой», и лицо ее омрачилось.
— Она очень злая, — проговорила девочка печально. — Если бы на свете были волшебницы, они, наверно, превратили бы ее в дикого зверя и выгнали бы в лес.
— Ну, я теперь пойду вниз, — довольно грубым голосом проговорил он, — нечего тут больше делать!
Маша последовала за ним по крутой лестнице и на прощание еще раз поблагодарила его.
С этих пор Лева уже не чуждался ее, как прежде. Он часто зазывал ее с собой на чердак, а иногда даже сам заходил в ее комнату, разговаривал с ней или еще охотнее слушал ее разговоры и рассказы. Леве хотелось разговаривать с одной только Машей, и он сердился на Любочку, которая постоянно сидела в комнате; раз даже он так грубо оттолкнул бедную девочку, что та упала и пребольно ушиблась. Это возмутило Машу. Она подбежала к малютке, нежно обняла ее и затем, обращаясь к Леве со сверкающими от гнева глазами, вскричала:
— Злой мальчик! Когда ты вырастешь большой, ты будешь точно такой, как твой отец, так же будешь всех мучить!
— Вовсе я не злой! — смущенно отвечал Лева. — Я никогда не трогаю тех, кто мне не мешает, а она мне мешает; я хочу говорить с тобой, а она суется!
— Да где же ей быть, если ты выгонишь ее отсюда, — сказала Маша более мягким голосом. — Там ее беспрестанно бранят и пугают, смотри, какая она тихая и робкая, совсем не похожа на других детей! Мы с тобой сильнее и умнее ее, будем вместе защищать ее от других — хочешь?
Лева ничего не отвечал, но с этих пор он перестал грубо обращаться с Любой и даже несколько раз приносил ей разные щепочки и коробочки, служившие игрушками малютке.
С тех пор как Маша и Федя жили в доме дяди, прошло полтора года. За это время почти ничего не изменилось в жизни семейства Григория Матвеевича. Мечта Феди поступить с осени в гимназию не осуществилась: Володе не хотелось учиться, и вследствие этого Глафира Петровна убедила брата, что не стоит тратиться на плату за мальчиков в учебное заведение, когда они могут отлично учиться дома у своего дешевенького учителя. Федя несколько раз пытался заговаривать с дядей о гимназии, но Григорий Матвеевич сухо отвечал ему, что сам знает, куда и когда отдать его, так что мальчик, больше всего боявшийся рассердить старших, не смел больше заводить неприятный дяде разговор.
С одной только Машей, и то тайком, втихомолку говорил он о своем горе.
— Должно быть, дядя хочет, чтобы мы на всю жизнь остались неучами, — жаловался он сестре. — Вон у нашего соседа два сына, оба учатся в гимназии, один сделается адвокатом и будет наживать столько же денег, сколько его отец, а другой хочет быть доктором и ездить в своей карете, на своих лошадях, как Франц Осипович. Счастливые они! А что я буду делать, как вырасту? Все говорят, что без образования трудно зарабатывать деньги. Вот и придется всю жизнь жить в бедности! Хотелось бы тебе. Маша, уехать в Петербург и там учиться?
— Да, мне хотелось бы учиться, только не знаю, я думаю, я не уехала бы отсюда…
— Не уехала бы? Разве тебе здесь так хорошо?
— Какое хорошо! Ты сам видишь, каково мне! Только я думаю, что тете Анне, и Леве, и Любе будет без меня еще хуже, чем теперь.
— И ты бы согласилась остаться здесь для них?
— Я думаю, что согласилась бы.
Федя посмотрел на сестру, как на сумасшедшую, и не нашелся, что ответить ей.
А между тем Маша была права, говоря, что без нее жизнь и Анны Михайловны, и Левы, и Любы была бы тяжелее, чем при ней. Искреннее желание девочки облегчить участь окружающих не осталось бесплодным. Мы уже видели, какое влияние она оказывала на Леву. Влияния этого было, конечно, недостаточно, чтобы упрямого, озлобленного мальчика превратить в кроткого, любящего ребенка; Лева по-прежнему не умел прощать обид, по-прежнему ненавидел всех, кто поступал с ним несправедливо, но, благодаря Маше, он научился относиться с добротою и снисходительностью к слабым и беспомощным. Слезы и кроткие увещания матери уже не раздражали его, как прежде, он иногда даже с удовольствием сидел рядом с Машей в ее комнате, прислушивался к ее рассказам и вслух мечтал о том, как он вырастет большой и устроит ей спокойную, приятную жизнь.
Можно себе представить, как радовали эти мечты Анну Михайловну! Бедная женщина вовсе не верила в осуществление их, но ее утешала мысль, что ее любимец, ее дорогой Левушка любит ее, хочет заботиться о ней. Она чувствовала, что за эту любовь обязана Маше, сумевшей смягчить сердце мальчика; и как благодарна была она своей милой племяннице! Присутствие Маши было и в другом отношении полезно для Анны Михайловны. Григорий Матвеевич, в сущности, любил жену, но по грубости натуры не понимал, как нужно обращаться с таким слабым, болезненным созданием, как она. Он очень часто и сам оскорблял и другим позволял оскорблять ее, вовсе не подозревая того впечатления, какое производили на нее эти оскорбления, и часто лишал ее необходимого, потому что не догадывался о се нуждах. Анна Михайловна по своей кротости и деликатности страдала молча, никогда не упрекая мужа, никогда не жалуясь ему ни на что. Теперь Маша явилась ее заступницей. Девочка часто терпеливо переносила гонения Глафиры Петровны, направленные против нее самой, но не могла равнодушно видеть несправедливости относительно тетки. Она беспрестанно поднимала с домашними борьбу в защиту прав Анны Михайловны и, когда шум этой борьбы доходил до Григория Матвеевича, смело, горячо объясняла ему, в чем дело, и просила его помощи. Григорий Матвеевич хмурился, приказывал девочке молчать, высылал ее вон из комнаты, но не оставлял ее слов без внимания. Он строже прежнего взыскивал с прислуги за неисполнение приказаний жены, чаще говорил Глафире Петровне:
— Сделай, как хочет Анна, — и сам нередко воздерживался от слишком грубых выходок в присутствии Анны Михайловны и Маши. Помощником Маши в защите тетки являлся иногда Володя. Мы говорили и раньше, что это был мальчик вовсе не злой, но избалованный и легкомысленный. Обращаясь дерзко с матерью, он никогда не думал, насколько это огорчает ее; Маша первая объяснила ему, как дурно его поведение. Володя с первых дней невзлюбил своей двоюродной сестры, ни в чем не уступавшей ему, но когда Маша с пылавшими гневом щеками упрекала его в жестокости и несправедливости или со слезами на глазах умоляла его пощадить больную мать, он невольно одумывался, начинал следить за своими словами и поступками и становился добрее.
Любочка была совершенно предоставлена заботам Маши. Здоровье бедной девочки слегка поправилось, но она все-таки оставалась слабым, хилым, нервным ребенком. До приезда Маши она росла каким-то запуганным маленьким зверьком, вечно пряталась в самые темные уголки, вечно дрожала и плакала. Теперь в ее распоряжении была целая, хотя маленькая и дрянная, комната, где она могла свободно делать, что хотела, братья не обижали ее, а Глафира Петровна не видела ее почти целые дни и потому не могла часто бранить. Все это хорошо подействовало на малютку: она стала менее прежнего пуглива и плаксива, на щеках ее иногда появлялся легкий румянец, и Анна Михайловна с удовольствием замечала, что она иногда болтает и смеется, как другие дети ее лет.
Итак, Маша была права, говоря, что ее присутствие в доме необходимо. Но каково жилось ей самой в это время? Чтобы ответить на этот вопрос, стоит только взглянуть на нее. Из пухленького, розовенького ребенка, каким она была, выезжая из Петербурга, она превратилась в худощавую девочку с бледным лицом, побелевшими губами, с выражением постоянной тревоги в больших, темных глазах. Глафира Петровна ненавидела ее и выказывала эту ненависть на каждом шагу. Не проходило дня, чтобы Маша не выносила от нее самую грубую, оскорбительную брань; то она задавала девочке какую-нибудь трудную работу и требовала от нее самого тщательного исполнения этой работы, то уверяла всех и каждого, что она не способна ни к какому делу, и не позволяла ей ни до чего дотронуться. Даже пищей старалась она постоянно обделить ее, и Маше нередко приходилось утолять голод куском черствого хлеба, который из сострадания давала ей кухарка. Об одежде и говорить нечего. Девочка донашивала старые платья, сшитые ей матерью, и с трудом выпросила себе пару толстых башмаков, когда ее ботинки и галоши разорвались до того, что их нельзя было надеть на ноги. Часто Маша обливалась горькими слезами, лежа на своей жесткой, грязной постельке и вспоминая свою прежнюю жизнь с матерью, но когда Анна Михайловна обнимала ее и называла своим ангелом-утешителем, когда Любочка ласкалась к ней, когда Лева мечтал вместе с ней о том, каким он будет хорошим человеком, — она забывала свои собственные печали и ей казалось, что она не может уехать из этого дома.
В один майский день Григорий Матвеевич вошел с озабоченным видом и распечатанным письмом в руках в столовую, где все семейство ожидало его к обеду.
— Надобно приготовить три комнаты внизу, — обратился он к жене и к Глафире Петровне, — к нам едет из Сибири дяденька.
— Неужели дяденька Геннадий Васильевич? — с каким-то благоговением спросила Глафира Петровна.
— Да, вот что он пишет: «Довольно я потрудился на своем веку, пора отдохнуть: покончил все дела и теперь еду доживать свой век в Питер. По дороге заверну к тебе, племянничек, заглянуть на твое житье-бытье».
— Ну, что же, братец, — заметила Глафира Петровна, с умилением слушая этот отрывок письма, — такого гостя, как дядюшка, большое счастье принять в своем доме. Он человек почтенный, да и достатком его господь наделил.
— Еще бы, нам с тобой такого достатка и во сне не видать! Надобно чтобы все в доме было в порядке, пусть старик подольше поживет у нас. Кроме нас, у него ведь и родни нет!
Ожидание дорогого гостя произвело в доме еще большую суматоху, чем приготовления к празднованию дня рождения Григория Матвеевича. Для Геннадия Васильевича приготовили в первом этаже дома три комнаты, куда снесли самую удобную мебель со всего дома. Для услуг ему нанят был ловкий и расторопный лакей; в помощь кухарке, приготовлявшей незатейливые обеды Гурьевых, приглашен был повар, славившийся в городе своим искусством. Весь дом приведен был в порядок, прислуге приказано было строго-настрого служить как можно усерднее гостю.
— Уж ты, пожалуйста, Анюта, — упрашивал Григорий Матвеевич жену, — будь как можно любезнее с дядюшкой, брось свои кислые рожи, пока он здесь, смотри веселей да и детям закажи быть поласковее к нему.
Впрочем, к детям Григорий Матвеевич и сам обратился по этому случаю с краткою, но сильною речью:
— Слушайте, ребята! — сказал он им вечером накануне того дня, когда ожидали приезда гостя. — Завтра приедет дедушка, смотрите, целуйте у него ручку и будьте как можно почтительнее к нему. Если кто-нибудь осмелится сказать ему неприятное слово, я того засеку до полусмерти. Наперед предупреждаю!
Эта речь и волнение старших не могли не подействовать на детей. Володя с любопытством ожидал гостя, для которого делалось так много приготовлений; Маша с грустью думала об этом незнакомом родственнике, перед которым ей придется унижаться, чтобы избегнуть больших неприятностей; Любочка дрожала при одном имени деда и упрашивала мать запрятать ее куда-нибудь на все время, пока он будет в доме. Лева со злобой глядел на суету домашних и, только уступая слезным просьбам матери и Маши, обещал вести себя прилично; один Федя с удовольствием мечтал о дедушке.
— Он, должно быть, очень богат, — рассуждал мальчик, — гораздо богаче Григория Матвеевича, — я постараюсь угодить ему, может быть, он сделает что-нибудь для меня, устроит меня куда-нибудь.
Наконец настала торжественная минута: к крыльцу дома Гурьева подъехала дорожная карета, нагруженная подушками чемоданами, а из нее, ворча и тяжело опираясь на руки лакеев, вылез и сам Геннадий Васильевич. Григорий Матвеевич, Анна Михайловна и Глафира Петровна встретили его на лестнице и почтительно поцеловали его руку. Все дети сделали то же и тотчас же получили приказание удалиться, чтобы не беспокоить дедушку. Впрочем, Федя успел украдкой оглядеть лицо и всю фигуру родственника, от которого ожидал себе милостей. Это был невысокого роста, толстый старик, с красным одутловатым лицом, толстыми отвислыми губами, седой, плешивой головой и седыми же бровями, нависшими над маленькими серыми глазами. Вся внешность старика была такого рода, что внушала мало надежды на доброту, и Федя с грустным вздохом заметил это.
Действительно, угождать Геннадию Васильевичу и услуживать ему оказалось гораздо труднее, чем воображал Григорий Матвеевич. Геннадий Васильевич был богач, наживший миллионы не столько трудом, сколько предприимчивостью, и воображавший, что все должны преклоняться перед этими миллионами. Он не жалел денег на свои прихоти, не прочь был даже щедро наделить человека, умевшего угодить ему, но был так капризен и взыскателен со всеми окружающими, что даже Глафира Петровна, умевшая и любившая подслуживаться, говорила через два дня по приезде его:
— Почтенный человек дядюшка, нечего сказать, а уж только строг, беда, как строг, не придумаешь, как и приступиться к нему!
Анна Михайловна, почему-то понравившаяся капризному старику, должна была безотлучно оставаться при нем и утомилась до того, что через три дня с ней сделалась нервная лихорадка, которую она принуждена была тщательно скрывать.
К счастью для детей, на них дедушка совсем не обращал внимания, так что они могли спокойно сидеть в своих комнатах. Раз только Геннадий Васильевич позвал к себе Машу и Федю и начал расспрашивать их об их родителях.
Рассказывая последние дни жизни своей дорогой матери, Маша не могла удержаться от слез и громко разрыдалась. Это, видимо, тронуло старика. Он потрепал девочку по щеке и сказал ласковым голосом:
— Ну, полно, не плачь, не совсем вы сироты, коли у вас есть родные. Живете вы у доброго дяди, да и я вас не оставлю.
Федя воспользовался этим милостивым расположением дедушки. Из всех детей он один не только не избегал старика, а, напротив, старался почаще попадаться ему на глаза, исполнял его поручения, оказывал ему маленькие услуги.
— Славный мальчик, ловкий и к старшим почтительный! — несколько раз замечал Геннадий Васильевич, ласково глядя на него.
Старик прожил в доме племянника ровно неделю. Накануне отъезда он сделал хозяину и всему его семейству по небольшому подарку, а Машу и Федю позвал к себе в комнату.
— Вот что, детки, — сказал он им, — для вас я не припас подарков. Думается мне, что хотя дядя и тетка добры к вам, а все же они не отец с матерью, вам тяжело просить у них всякой безделицы. Я дам вам каждому по пятьдесят рублей. Деньги это большие, их пролакомить нельзя, а вы спрячьте их, да и тратьте понемножку на самые нужные вещи. На, вот тебе, Машенька!
— Благодарю вас, дедушка! — с искренностью сказала Маша и, поцеловав руку старика, поспешно вышла из его комнаты.
Федя не притрагивался к деньгам, которые подавал ему дедушка. Он стоял, опустив голову, сконфуженный и взволнованный.
— Чего же ты? Это тебе! — обратился к нему Геннадий Васильевич.
— Дедушка! — проговорил мальчик робким голосом. — Простите меня… я не смею, вы так добры… я хотел просить вас об одной милости… дедушка… мне денег не нужно.
— А что же тебе нужно? — несколько нетерпеливо спросил Геннадий Васильевич. — Говори прямо, терпеть не могу, когда тянут слово за слово!
— Дедушка, окажите мне милость, отдайте меня в гимназию или в какое-нибудь заведение; мне уже двенадцатый год, а я здесь почти ничему не учусь; что же со мной будет, когда я вырасту!
— Ишь какой прыткий! — заметил Геннадий Васильевич, с удивлением глядя на мальчика. — Да ведь ты же учишься вместе с дяденькиными детьми?
— Учусь, да очень мало. Они богаты, им, может быть, и довольно, а я ведь бедный.
— Да, при бедности да необразование — это плохо, — задумчиво произнес старик. — Да как же мне тебя в гимназию-то отдать? — спросил он через несколько секунд молчания. — В Петербург, что ли, с собою взять?
— Дедушка, голубчик, возьмите! — вскричал Федя, бросаясь целовать руки старика. — Я вас буду так почитать, так вам угождать!
Старик задумался.
— Возня ведь большая с вами-то, ребятами, — произнес он как бы про себя.
— Со мной не будет возни, — уверял Федя, — я не шалю, как другие дети, спросите у дяденьки!
— Да, ты мальчик хороший, я и сам заметил; ну, что ж, пожалуй, поедем, и мне веселее будет жить не одному на старости лет; только смотри у меня, я добр-то добр, зато уж и строг, коли что дурное замечу, спуску не дам.
— Уж не беспокойтесь, дедушка, я постараюсь угодить вам.
Федя еще несколько раз поцеловал руку старика в знак благодарности и вышел от него, вполне довольный успехом своего плана.
Пока Федя таким неожиданным образом устроил перемену в свой судьбе, Маша с сияющим радостью лицом показывала Анне Михайловне полученный подарок.
— Целых пятьдесят рублей, тетя! — говорила она. — Знаете, что мы на них сделаем? Мы отправим Любочку в деревню на все лето. За пятьдесят рублей доктор возьмет ее, помните, он говорил? Дядя позволит, ведь это будет отлично, не правда ли?
— Да ведь это же твои деньги, моя милая, с какой же стати ты их истратишь на Любочку?
— Э, тетя, не все ли равно! Ведь доктор говорил, что Любочке непременно надо пожить в деревне, чтобы поправиться. Подумайте, как будет хорошо, когда она вернется к нам осенью розовенькая и веселенькая!
— Хорошо-то оно хорошо, да ведь тебе самой нужны деньги, голубчик; смотри, у тебя башмаки рвутся, платья нет порядочного, лучше ты себе что-нибудь купи!
— Нет, тетя, нисколько не лучше! Какое же платье может быть лучше Любочкиного здоровья! Пожалуйста, милая тетя, сделайте мне удовольствие, возьмите у меня эти деньги. Я как обрадовалась, когда дедушка подарил мне их! Мне сейчас пришла в голову Любочка!
— Григорий Матвеевич не позволит взять у тебя подарок дедушки, — проговорила Анна Михайловна голосом, в котором слышалось колебание: искушение возвратить здоровье дочери было слишком сильно для нее.
— А вы ему не говорите! Ведь он не хочет давать денег на Любочкино леченье: говорит, что это вздор; пусть он думает, что доктор взял ее бесплатно, вы так и доктору скажите — так ведь, тетя? Вы это сделаете?
— Да уж я, право, не знаю, — совсем нерешительным голосом сказала Анна Михайловна и не противилась, когда Маша всунула ей деньги в карман.
В тот же вечер всему дому стало известно, что Геннадий Васильевич увозит Федю с собой в Петербург. Григорий Матвеевич был очень рассержен этим; при старике он не высказывал своих чувств, но когда Геннадия Васильевича не было в комнате, упрекал Федю в неблагодарности. Глафира Петровна также злилась: ей, во-первых, было досадно, что не ее любимец попал в милость к старику; во-вторых, она жалела Володю, который горько плакал, теряя товарища. Анна Михайловна с состраданием смотрела на отъезжающего.
— Тяжело тебе там будет жить, бедняжка! — шепнула она Феде, прощаясь с ним на ночь. — Не лучше ли бы тебе остаться?
— Нет уж, тетенька, я лучше поеду: что делать, как-нибудь стерпится! — отозвался мальчик.
Маша проплакала весь вечер при мысли о разлуке с братом. Ее горе сердило Леву.
— Я не понимаю, — говорил он ей, — как ты можешь плакать о Феде! Это просто низкий мальчик, который льнет ко всякому богачу.
— Неправда, Лева! — горячо заступилась за брата Маша. — Федя совсем не такой; он едет с дедушкой потому, что здесь ему нехорошо, и еще потому, что он хочет учиться, а мне его жаль потому, что я его люблю.
Феде также было, видимо, тяжело расставаться с сестрой, но он утешал и ее, и себя мыслью, что они разлучаются ненадолго.
— Не плачь, Машенька, — говорил он, ласкаясь к ней, — ты также скоро приедешь в Петербург: я постараюсь так угождать дедушке, что он и тебя возьмет к себе, ты ведь приедешь, не правда ли?
Маша отвечала одними слезами.
Письмо Феди к Маше.
Июля 8-го 18** г.
Милая Маша! Ты меня бранишь за то, что я написал тебе всего одно письмо и ничего не рассказал о своей жизни в Петербурге, и ты думаешь, что я тебя забыл. Это неправда, я тебя нисколько не забыл и очень люблю, только мне, право, совсем некогда часто писать. Вот сегодня дедушка уехал в гости, я один дома, и я тебе все подробно расскажу. Во-первых, мы живем в ужасно богатой квартире, такой, как мы с тобой никогда прежде и не видали. У нас всего восемь комнат, и у меня есть своя особенная комната подле кабинета дедушки. Она очень хорошенькая, в ней стоит зеленая сафьянная мебель и даже письменный стол, похожий на тот, который был у мамаши; она мне очень нравится, только одно жалко, что мало приходится сидеть в ней: утром ко мне приходит учитель, который занимается со мной два часа и готовит меня к экзамену в гимназию, а потом я целый день должен быть с дедушкой. Я читаю ему газеты, хожу с ним гулять, а после обеда слушаю его рассказы о его прежней жизни и сам ему что-нибудь рассказываю, по большей части о Григорье Матвеевиче и о нашей жизни у него. По вечерам к нам приходят обыкновенно двое или трое гостей, старых знакомых дедушки; они разговаривают с дедушкой, а больше играют в карты. Когда дедушка играет в карты, он любит, чтобы я сидел подле него, говорит, что это приносит ему счастье. Мне, по правде сказать, немножко скучно сидеть часа четыре на одном месте, но дедушка очень сердится, когда я прошусь спать; и когда он в выигрыше, он дарит мне копеек двадцать — тридцать, так что у меня теперь скопилось два рубля. Зато когда он проиграет, он меня бранит и третьего дня даже очень больно ударил. Но все-таки он очень добр ко мне: он сделал мне две пары нового платья, купил даже перчатки и тросточку, так что я гуляю по улицам, как порядочный мальчик. Ты спрашиваешь, не очень ли жарко и душно в Петербурге? На улицах очень душно и пыльно, а у нас квартира не на солнце, так что не жарко. Мы с дедушкой ездили раза четыре кататься на острова в коляске; там на дачах, должно быть, очень хорошо, я даже немного позавидовал мальчикам и девочкам, которые бегали в садах, но дедушка говорит, что он не любит жить на даче. Один знакомый старичок просил отпустить меня на недельку погостить на дачу к его дочери, у которой есть сыновья моих лет, но дедушка не пустил меня: он говорит, что те мальчики ужасные шалуны, что мне не надо знаться с ними. Ты пишешь, не раскаиваюсь ли я, что поехал в Петербург? Как можно! Здесь гораздо лучше, чем у вас! Иногда, когда дедушка не в духе, он бранит меня понапрасну, да другой раз бывает скучновато сидеть с ним, но зато я уверен, что он никогда не оставит меня и устроит меня хорошо. Мне хотелось бы, чтобы и ты приехала сюда, Маша. Теперь я еще не смею просить об этом у дедушки, но через несколько времени, когда он привыкнет ко мне и полюбит меня, я попрошу его за тебя, если только ты обещаешь быть послушной и почтительной к нему. Непослушания он терпеть не может и сказал мне, что если я хоть в чем-нибудь выйду из его воли, он тотчас выгонит меня из дома. Ты понимаешь, какое это будет для меня ужасное несчастие и как я должен быть осторожен! Ты не писала мне, куда истратила те деньги, которые тебе подарил дедушка. Если они у тебя еще целы и не очень тебе нужны, пожалуйста, милая сестрица, пришли мне рублей десять или двадцать. Мне они нужны, чтобы подарить прислуге: у нас два лакея, и они вежливы со мной только при дедушке, а без дедушки грубят мне и не хотят ничего для меня делать. Я думаю, если подарить им денег, они станут лучше. Я бы отдал им то, что у меня есть, но они такие важные, что стыдно давать им мало. Прощай, милая Машенька, крепко целую тебя. Остаюсь любящий твой брат Федор Г.
Письмо Маши к Феде.
Сентябрь 18** г.
Мой милый, дорогой Федичка! Как мне всегда грустно браться за перо, чтобы писать к тебе! Как тяжело подумать, что мы с тобой живем в разных городах и узнаем друг о друге только из писем! Милый мой! Хоть ты этого не пишешь, но я вижу из твоих писем, что тебе очень тяжело жить в доме дедушки. Как бы мне хотелось быть с тобой, утешать и защищать тебя! Я не хотела бы променять свою теперешнюю жизнь на твою! Правда, мне часто приходится плохо и от дяди и, главное, от тети Глаши, я ношу заплатанные платья и изорванные башмаки, терплю голод и обиды, но по крайней мере я не одна: у меня есть тетя Анна, такая добрая, ласковая, всегда готовая разделить со мной всякое мое горе, и потом Лева, Любочка, которые терпят не меньше моего и с которыми я всегда могу поговорить по душе. Даже Володя стал довольно дружен со мной: без тебя ему скучно, он поневоле приходит к Леве и ко мне, и так как мы не даемся ему в обиду, то он привыкает вести себя, как следует. Когда мы сидим все вместе тихо и мирно в комнате тети Анны, я часто вспоминаю о тебе, и мне так грустно подумать, что ты один, совсем один, среди чужих людей, которые тебя не любят и которых ты не любишь! В нынешнем месяце мне было два больших удовольствия. Во-первых, 6 сентября доктор вернулся из деревни и привез нам нашу Любочку. Жизнь в деревне, в добром семействе доктора принесла ей большую пользу: она выросла, правда, немного, но пополнела, сильно загорела и, главное, стала меньше прежнего трусливой и слезливой. Пока я не увидела ее, я все жалела, что не могла прислать тебе моих денег, но теперь не могу жалеть: тебе, верно, удастся ласковым обращением и без подарков заслужить любовь прислуги, а бедная девочка совсем захирела бы в наших душных комнатах, если бы дедушкин подарок не пришелся так кстати. Дядя без большого затруднения отпустил ее с доктором, но денег платить не хотел, уверяя, что все леченья глупости, выдуманные для того только, чтобы разорять людей. Мы с тетей не сказали ни ему и никому, какие деньги заплатили доктору, это — тайна, которую знаешь ты один. Вторая приятная для меня вещь устроилась только третьего дня: по возвращении из деревни жена доктора бывала у нас довольно часто и познакомилась со мной. Она очень жалела о том, что я ничему не учусь, и предложила мне приходить к ней каждый день учиться вместе с ее двумя дочерьми. Можешь себе представить, как я обрадовалась этому! Сначала дядя, вероятно, по наущению Глафиры, и слышать не хотел о том, чтобы позволить мне ходить учиться. Но я так упрашивала его, так приставила к нему, не обращая внимания на его брань и колкости Глафиры, что он наконец согласился. Сегодня я уж в третий раз ходила брать урок. У доктора две дочери — четырнадцати и двенадцати лет, и — представь себе, какой стыд! — я знаю меньше младшей! Зато уж как прилежно я стану заниматься! Мы с тетей хотим в нынешнем году начать учить Любочку, ведь ей уже исполнилось восемь лет: пока мы все обдумываем, как бы сделать ей ученье полегче и поприятнее, она такая слабенькая девочка, что ее нельзя запугать трудностями. Володя и Лева наконец поступили в гимназию приходящими. Они выдержали экзамен с грехом пополам и приняты только по просьбе дяди. Володя учится очень плохо, хотя Глафира Петровна уговорила дядю взять ему учителя, который занимается с ним каждый вечер и помогает ему приготовлять уроки. Лева учится хорошо, но его часто наказывают за то, что он грубит учителям, и с товарищами он все не ладит. Прощай, мой дорогой; пиши мне почаще и не забывай крепко любящей тебя сестры Маши.
Еще письмо Феди к Маше.
27 декабря 78** г.
Милая Маша! Я не писал к тебе почти полгода, но это потому, что я был несколько сердит на тебя. Ты ужасно какая неосторожная, и в одном из своих последних писем позволила себе выразиться непочтительно о дедушке. Как нарочно, я получил это письмо за обедом и дедушка приказал мне прочесть его громко. Он очень рассердился на тебя и на меня, и мне стоило больших трудов успокоить его. Пожалуйста, будь в другой раз осмотрительнее, не забывай, что я живу благодеяниями дедушки и что мы должны быть благодарны ему. Вообще, нам лучше переписываться пореже, а то все удивляются, что я так часто получаю от тебя письма. Мне же, по правде сказать, и некогда писать. Я провожу много времени с дедушкой, а всякой свободной минутой пользуюсь, чтобы учиться. С осени я поступил в гимназию. Мой учитель говорил, что я могу держать экзамен во второй класс, но я этого не захотел: во втором классе мне было бы трудно учиться и пришлось бы считаться одним из последних. Я выдержал экзамен в первый класс так хорошо, что все учителя похвалили меня, и теперь я второй ученик в классе; был бы первым, да мне мало времени готовить уроки: я не могу, как другие, просиживать целые вечера за книгами, так как я нужен дедушке. Первое время мне было очень трудно справляться с уроками, но теперь я уже применился к гимназическим порядкам: если я замечу, что задан очень трудный урок, который другим не под силу, я всегда стараюсь выучить его как можно тверже и сам вызываюсь ответить. Таким образом, у меня из всех предметов хорошие баллы и инспектор сказал перед праздником дедушке, что я подаю большие надежды. Дедушка был очень доволен и обещал подарить мне золотые часы, если я перейду в следующий класс первым учеником. Я, конечно, приложу все старания, чтобы исполнить его желание и заслужить такой богатый подарок, не знаю только, удастся ли это мне: наш первый ученик очень способный и прилежный мальчик. Главное внимание я обращу на закон божий и на русский язык. Если у меня из них будет по пяти, то меня непременно поставят выше Петрова, хоть у него стоит по географии 5+. Я уж знаю, чем угодить и батюшке, и русскому учителю: батюшка любит, чтобы к нему подходили под благословение и чтобы у него спрашивали объяснение евангелия, которое читалось в воскресенье за обедней, а русский учитель любит, чтобы ему выучивали урок наизусть по книге и отвечали скоро, без запинок. Я постараюсь делать приятное им обоим и надеюсь заслужить их расположение. Товарищей у меня много: нас в классе тридцать пять человек. Я ни с кем не ссорюсь, но и дружбы большой не вожу: не нравятся они мне как-то: все такие грубые, любят драться, заводят такие игры, за которые может достаться от классного наставника. В гимназии я все свободное время провожу за книгой, зато когда в классе случится какая-нибудь шалость, все наперед знают, что я в ней не участвовал, и не наказывают меня с другими. Ах, Маша, как хорошо в Петербурге зимой, гораздо лучше, чем летом! Сколько здесь богатых магазинов, и какие отличные вещи там продают. А в театре как весело! Вчера мы с дедушкой ездили в балет: это такое великолепие, что ты себе и представить не можешь! Когда я вырасту большой, я непременно постараюсь сделаться таким же богатым, как дедушка, чтобы покупать себе все, что захочу, и хоть раз в неделю ходить в театр. Теперь у меня накоплено пять рублей, и на них я мог бы побывать в театре и, кроме того, купить себе очень хорошенькую чернильницу, но я лучше хочу на эти деньги сделать дедушке подарок к новому году; это будет ему приятно, и он, наверно, даст мне еще больше денег. Прощай, милая Маша! Пиши мне не слишком часто и, главное, не говори в своих письмах ничего дурного ни о дедушке, ни о моей здешней жизни.
Любящий тебя брат Федор Г.
Получив это письмо брата, Маша залилась горькими слезами. Как! Федя, ее дорогой Федя, просит ее писать пореже, читает громко ее письма и упрекает ее в излишней откровенности, с какой она высказывает ему свои мысли и чувства!
В первую минуту девочка хотела написать брату жесткое письмо и объявить, что не желает затруднять его перепиской, но, успокоившись, стала мысленно оправдывать Федю и взваливать всю вину на капризного старого деда. Она послала брату дружеское, но очень осторожное письмо, просила его простить ей ее легкомыслие, причинившее ему неприятность, и хотя раз в месяц давать ей о себе весточку.
Мы не станем передавать всех писем, которыми обменивались брат и сестра, так как письма эти сообщают мало нового о их жизни. Федя перешел во второй класс первым, получил от дедушки в подарок часы и продолжал заслуживать доброе расположение старших своим прилежанием и хорошим поведением. Маша по-прежнему вела борьбу с Глафирой Петровной и посвящала все свободное от уроков время Анне Михайловне и Любочке, здоровье которой опять начало расстраиваться с наступлением зимних морозов.
После приведенного нами выше письма Феди прошло больше полугода. В один ясный сентябрьский день по улице города Р* шла худенькая, стройная девочка лет пятнадцати. Несмотря на то что она очень выросла и выглядела почти взрослой девушкой, мы без труда узнаем в ней нашу знакомую, Машу. Она возвращается из дома доктора, где продолжает брать уроки, и несет в руках целую кипу книг. Лицо ее выражает необыкновенное оживление, она то замедляет походку, то почти бегом пускается вперед: что-то, видимо, сильно волнует ее.
— Тут колебаться нечего, конечно, я поеду! — произносит она наконец почти вслух, и в глазах ее светится радость и решимость.
Дело в том, что в этот день жена доктора объявила ей, что все их семейство переселяется в Петербург, и звала ее с собой, предлагая ей учиться вместе со своими дочерьми. В первую минуту предложение это привело Машу в восторг: жить в добром семействе доктора, учиться вместе с милыми подругами — какое счастье! Но вслед за тем в голове девочки явилась мысль: а тетя Анна, а Любочка, а Лева? Как же оставить их? Ведь они же ее любят! Ведь она же нужна им! Она высказала свои сомнения жене доктора, но та сумела рассеять их, доказав девочке совершенно основательно, что через три года, когда вернется в семью дяди взрослой, образованной девушкой, она принесет родным гораздо больше пользы, чем оставаясь среди них теперь. По дороге домой Маша обдумывала слова своей милой учительницы и в конце концов нашла их справедливыми. Вот почему лицо ее выразило решимость, почему она такими легкими, быстрыми шагами поднялась на лестницу и вошла в столовую. Занятая своими мыслями, она и не заметила, что в доме происходило что-то необыкновенное: в передней слуги стояли без дела и вели оживленные разговоры, в столовой обед еще не был накрыт, хотя пробил час, в который семейство обыкновенно садилось за стол. Маша хотела пройти прямо в свою комнату, но в коридоре ей встретилась Глафира Петровна.
— А, вот его приятельница! Пожалуйте, пожалуйте-ка сюда, сударыня, — злобным голосом проговорила она и потащила девочку к комнате Анны Михайловны. Маша и не думала сопротивляться: она сразу угадала, что дело касалось Левы, и сердце ее сжалось от предчувствия беды.
По комнате Анны Михайловны большими шагами расхаживал Григорий Матвеевич, бледный от гнева; в больших креслах полулежала Анна Михайловна, сжимая руками виски с выражением сильнейшего страдания; в углу комнаты сидя на корточках рыдала Любочка, а у дверей стоял Володя, опустив голову, огорченный и встревоженный.
— Тетя, милая, что с вами? Что случилось? — вскричала Маша, бросаясь на колени перед теткой.
Анна Михайловна только глухо простонала. Вместо нее отвечал Григорий Матвеевич.
— Что случилось! — вскричал он, останавливаясь перед Машей и глядя на нее так сердито, точно она одна была во всем виновата. — Случилось то, что твоего милого друга, этого негодяя Левку исключили из гимназии!
— Исключили из гимназии? Господи! За что? Да где же Лева?
Никто не отвечал на эти вопросы. Григорий Матвеевич снова зашагал по комнате, ворча что-то про себя, Анна Михайловна, видимо, не в силах была говорить.
Маша подошла к Володе и просила его рассказать ей, что случилось и где Лева.
— Да видишь ли, — полушепотом рассказал Володя, — Лева вчера что-то сильно нагрубил инспектору, а инспектор сказал ему: «Вы должны завтра при всем классе попросить у меня прощения, не то вы будете исключены из гимназии». А сегодня Лева вместо того, чтобы просить прощения, опять сказал инспектору дерзость; тогда инспектор рассердился, написал папаше письмо, чтобы он взял Леву из гимназии, не то он будет исключен, и велел солдату снести это письмо и отвести Леву домой. Лева пошел с солдатом, да с полдороги и убежал куда-то. Солдат отдал папеньке письмо и ничего не сказал. Папенька думал, что Лева в гимназии и придет вместе со мной, а Лева не пришел: его послали искать по всему городу, только вот уж целый час прошел, а его все нет.
— Боже мой, какое несчастье! — проговорила со вздохом Маша. — Да как же ты, Володя, вчера не сказал нам, что инспектор велел Леве просить прощенья?
— А я, по правде сказать, и забыл. Лева каждый день грубил кому-нибудь, я думал его просто накажут, да и все, — оправдывался Володя.
— Да, уж накажут, это верно! — вскричал Григорий Матвеевич. — Только бы он пришел, я ему покажу, как грубить начальству!
— А все от баловства, — вставила свое словцо Глафира Петровна. — Я давно говорю, что из этого мальчишки проку не будет: так нет, мне не хотят верить.
Анна Михайловна хотела что-то сказать, хотела, может быть, заступиться за сына, но судорога сдавила ей горло, она откинула назад голову, и с ней начался сильнейший истерический припадок, за которым последовало полнейшее изнеможение. Вся семья хлопотала около больной, потом, когда истерика кончилась и она в полузабытьи спокойно лежала в постели, все вышли, оставив около нее одну Машу. Только к вечеру Анна Михайловна открыла глаза и спросила тревожным голосом:
— Что он? Пришел?
— Нот еще, тетя, — отвечала Маша.
Но вот прошла ночь, прошло все утро следующего дня, а мальчика все не было. Перед обедом Григорий Матвеевич вошел в комнату жены, успевшей несколько оправиться после своего вчерашнего припадка.
— Вы не вздумали ли спрятать куда-нибудь мальчишку? — обратился он к Анне Михайловне и к Маше.
— Что вы это? Как можно! — вскричала Анна Михайловна.
— То-то же! Ведь не злодей я, в самом деле. Ну, накажу его, конечно, он тоги стоит, да ведь не убью же! Коли знаете, где он, скажите.
— Мы, право, не знаем, дядя, — отозвалась Маша.
Григорий Матвеевич нахмурился.
— Куда же он мог деться! — проговорил он озабоченно. — Его искали по всему городу!
Анна Михайловна побледнела и едва не лишилась чувств.
Прошел еще вечер и еще ночь, а о Леве не было ни слуху ни духу.
Анна Михайловна и Маша ждали его с минуты на минуту в смертельной тоске и тревоге. Григорий Матвеевич продолжал еще бранить сына, но, видимо, гораздо больше беспокоился о нем, чем сердился на него. Любочка захворала от слез; Володя, хотя никогда не живший в дружбе с братом, сильно присмирел и принимал живое участие в семейном горе.
Часы проходили за часами, дни за днями, а Лева не являлся; никто не видал его с той минуты, как он убежал от солдата, провожавшего его домой, никто ничего не знал о нем. Слабое здоровье Анны Михайловны не вынесло этого нового, тяжелого испытания: она заболела и слегла в постель. Кроме Маши, некому было ухаживать за ней; занятая больною, тревожась о пропавшем брате, девочка не имела времени думать о своей собственной судьбе. Жена доктора несколько раз приходила к ней и уговаривала ее ехать с собой.
— Разве я могу оставить больную тетю? — со слезами на глазах отвечала ей девочка.
Семейство доктора уехало в Петербург. Маша тяжело вздохнула, узнав об этом, но никто из окружавших не догадывался о том значении, какое имел для нее этот отъезд, о том, чего она лишала себя.
С тех пор как исчез Лева, прошло около месяца. Вдруг Маше принесли с почты письмо, надписанное не рукою Феди. Девочка, не получавшая до сих пор писем ни от кого, кроме брата, с недоумением распечатала конверт и чуть не вскрикнула от радости: в конверте лежало маленькое письмецо, написанное рукою Левы.
Милая Маша! — писал мальчик. — Я живу на заводе у дяди Колоколова, одного из наших гимназистов. Колоколов дал мне к нему письмо, он меня принял и берется выучить сахарному производству.
Я думаю, маменька очень плакала обо мне, ты ее утешь, мне здесь недурно живется, только работать приходится много, да это ничего. Прощай. Лев Г.
Маша тотчас же побежала показать это письмо Анне Михайловне. Письмо было и коротенькое, и очень необстоятельное, но уже одна весть о том, что ее сын жив, представлялась огромным утешением для бедной матери.
С тою же почтою и Григорий Матвеевич получил письмо от хозяина завода, на котором скрывался мальчик. Колоколов писал, что согласен принять к себе Леву, если Григорий Матвеевич пришлет его паспорт и обяжется контрактом оставить его на заводе семь лет.
Григорий Матвеевич очень рассердился, получив это письмо.
— Посмотри-ка, как отлично распорядился твой любимец, — сказал он, входя в комнату Анны Михайловны. — Дурно ему было у отца в доме, поступил в рабочие на завод: прекрасное устройство, нечего сказать!
— Ты съездишь туда? Ты привезешь его назад домой? — умоляющим голосом проговорила больная.
— Очень нужно! Хочет быть простым рабочим, так пусть и будет, мне-то что за дело! Подпишу контракт с Колоколовым, попрошу его держать мальчишку в ежовых рукавицах, да и все тут!
— Полно, Григорий Матвеевич, ведь он тебе сын, не чужой! Он еще совсем ребенок, как же так его забросить!
— Ребенок, так слушать должен отца, а не сам собой распоряжаться! Ну, да это мы еще посмотрим!
В голосе Григория Матвеевича слышалось колебание, и Анна Михайловна надеялась, что он смягчится и хоть по крайней мере съездит к Колоколову прежде, чем отдавать ему Леву на целых семь лет. Действительно, когда первый порыв гнева прошел, Григорий Матвеевич не прочь был бы исполнить желание жены, но тут подоспела Глафира Петровна со своими нашептываниями.
— Полноте, братец, — говорила она, — из-за чего вам беспокоиться, ехать такую даль, шутка ли — четыреста верст! Ведь Лева уже не маленький, ему скоро четырнадцать лет исполнится: выбрал сам себе такую жизнь, ну, пусть и живет. Небось поест чужого хлеба, так отцовский слаще покажется. Ведь уж все равно, вам его дома держать нельзя. Вы сами видите, до чего избаловала его Анна Михайловна. Оставьте вы его! Худо ему будет, к вам же придет с покорной головой!
Григорий Матвеевич, привыкший слушаться наущений «сестрицы», поступил и в этот раз по ее желанию. Он послал Колоколову все необходимые бумаги, и судьба Левы была решена. Сам Лева очень мало тужил об этом: в ответ на письма, в которых Анна Михайловна и Маша умоляли его сообщить им подробности его жизни у Колоколова, он написал следующее письмецо:
Милая мама! Вы напрасно беспокоитесь обо мне и думаете, что мне здесь худо. Нисколько. Я много работаю, хотя меньше взрослых рабочих; моя сила пригодилась мне. Потом хозяин объясняет мне устройство разных машин и как что делается и дает мне читать книги. Одежда у меня грязная, как у всех рабочих, а пищу мне дает хозяин не хуже, чем у нас дома, даже лучше, потому что больше.
Прощайте, кланяйтесь Маше.
Ваш сын Лева.
Письмо это вовсе не успокоило Анну Михайловну. Левушка, ее Левушка живет, работает, как простой рабочий, не получает почти никакого образования! Бедная мать проводила почти целые вечера и ночи в слезах о сыне. Напрасно Маша старалась утешить ее, напрасно убеждала она ее, что хозяин Левы, по-видимому, не злой человек, принимающий участие в мальчике, — Анна Михайловна не слушала никаких утешений. Здоровье ее не вынесло этого постоянного горя. Она начала чахнуть, хиреть до того, что даже Григорий Матвеевич, считавший болезни жены капризами, заметил это и пригласил доктора. Доктор побывал раза три-четыре, прописал лекарство, от которого больной не стало нисколько не лучше, и затем перестал приезжать. Весной Анна Михайловна слегла в постель и уже больше не вставала. У нее сделалась нервная горячка, она в забытьи металась на постели, звала Леву, разговаривала с ним, отгоняла прочь мужа. Одна Маша умела угодить ей и, просиживая дни и ночи у изголовья ее, облегчала ей хоть немного ее страдания. Три недели пролежала больная в забытьи. Наконец один раз ночью она пришла в себя.
— Маша! — позвала она тихим голосом.
Маша наклонилась над ее постелью, прислушиваясь к ее слабому голосу.
— Маша, благодарю тебя! — проговорила больная и прижалась губами к руке девочки.
— Тетя, милая, за что же? — вскричала тронутая Маша.
Больная не отвечала: видимо, ей трудно было говорить. Через несколько секунд, собравшись с силами, она произнесла еще более слабым голосом:
— Я умру… я знаю… Маша… я хочу… я хочу попросить тебя…
— Что такое, тетя? Скажите, я все сделаю!
— Не оставь Леву и Любу! Пиши Леве; когда нужно, помоги… а Любу побереги… научи… не бросай ее… мне так жалко их.
— Тетя, не тревожьтесь, я всегда буду любить и Леву, и Любу, я сделаю для них все, что могу, обещаю вам!
В потухших глазах умирающей блеснул луч радости.
— Ангел мой! Благодарю! — прошептала она. — Теперь я спокойна, мне хорошо, я засну!
Она опять приложилась губами к руке Маши и закрыла глаза Дыхание ее было ровно, она не металась больше, как при начале болезни. Маша подумала, что она спит, и сама, утомленная бессонными ночами и волнением последней сцены, села в большое кресло и задремала. Ее разбудил резкий голос Глафиры Петровны:
— Ах ты господи! Да она никак померла! Да, холодная как есть! А ты чего же спишь, дура! Надо сказать Григорию Матвеевичу да обмыть покойницу.
Маша вздрогнула и вскочила. Майское солнце врывалось веселыми лучами сквозь незавешенные окна комнаты, в углу которой Глафира Петровна наклонялась над бездыханным телом Анны Михайловны.
Смерть Анны Михайловны мало чем изменила семейную жизнь Гурьевых. Григорий Матвеевич реже прежнего оставался дома и еще с большим равнодушием относился ко всему, что происходило в его семье. Глафира Петровна сделалась совершенно полновластною хозяйкою, и от этого больше всего терпела Маша. Тяжела была жизнь бедной девочки! Прежде около нее было хоть два существа, сочувствовавшие и утешавшие ее своею дружбою; теперь, когда Лева был далеко, а Анна Михайловна лежала в сырой могиле, она чувствовала себя совершенно одинокой. Любочка, правда, любила ее, но она была еще совсем ребенок, мало развитой, болезненный ребенок, требовавший много забот и попечений и доставлявший пока немного радостей. Из-за Любочки-то именно и происходила большая часть столкновений Маши с Глафирой Петровной. Маша находила, что девочку, и без того слишком робкую, не следует еще больше запугивать ни наказаниями, ни строгими выговорами, что ей надо давать побольше есть и заставлять ее побольше двигаться. Глафира Петровна, напротив, учитывала каждый кусок хлеба, съедаемый девочками, иначе не говорила с Любой, как строгим, повелительным голосом, и готова была целые дни держать ее на месте за каким-нибудь никому не нужным шитьем или вязаньем. Маша горячо отстаивала свои права и права ребенка, взятого ею на свое попечение. Глафира Петровна часто принуждена была уступать ей, но после каждой подобной победы бедная девочка возвращалась к себе в комнату измученная, утомленная и с горькими слезами бросалась на постель.
«Господи, какая нестерпимая жизнь! — думалось ей в эти минуты. — И неужели мне долго суждено вести ее! Скоро мне исполнится шестнадцать лет. Другие девушки в мои года уже почти кончают образование, уже имеют возможность жить самостоятельным трудом, а я ничего не знаю, ничего не умею, мне всю жизнь придется жить из милости, переносить разные оскорбления от людей, которые считают меня своими благодетелями!»
В один день все эти печальные мысли особенно сильно мучили Машу. Люба с утра была не совсем здорова и вследствие этого поминутно плакала; Глафира Петровна рассердилась на нее за эти слезы и хотела запереть ее на целый день в темный чулан. Маше с большим трудом удалось избавить бедную девочку от этого наказания и отправить ее погулять с Володей, который не пошел в гимназию под предлогом головной боли. Много колкостей и оскорбительных упреков пришлось выслушать Маше, прежде чем тетка наконец оставила ее в покое и отправилась по своим делам.
«Нет, так жить невозможно, положительно невозможно, — думала бедная девушка, ходя быстрыми шагами по своей маленькой комнатке. — Я должна что-нибудь придумать, как-нибудь переменить свое положение».
В эту минуту вошедшая горничная подала ей толстый пакет. Маша тотчас же узнала на адресе почерк Феди и поспешила распечатать пакет: в нем лежало письмо и какая-то бумага. Маша не обратила внимания на бумагу и тотчас же принялась читать письмо.
Милая сестра, — писал Федя. — Давно уже не был я так счастлив, как в настоящее время, и ты, вероятно, разделишь мои чувства, так как и тебе готовится такая же радость. Ты, конечно, не забыла нашу жизнь с матерью, помнишь, как счастливо проводили мы свое детство, не нуждаясь ни в чем необходимом. Меня давно занимала мысль, откуда брала наша мать средства содержать нас: я очень хорошо помнил, что она не работала, значит, у нее были деньги, куда же они девались после ее смерти? Счастливый случай помог мне разрешить этот вопрос. С дедушкой познакомился один старый приятель папеньки, знавший хорошо и маменьку, и всю ее жизнь. Я обратился к нему с расспросами, и он объяснил мне, что, умирая, папенька оставил наследства пятнадцать тысяч; мы с маменькой жили на проценты с этих денег, и они были не тронуты до ее смерти. Я рассказал все это дедушке, он навел справки, и оказалось, что мы с тобой действительно вовсе не бедные сироты, взятые из милости добрым родственником. Маменька назначила нашим опекуном Григория Матвеевича, а он, вместо того чтобы тратить наши деньги на наше образование, содержал нас, как нищих, и, обирая нас, всюду хвалился своею добродетелью. Дедушка очень рассердился, узнав об этом, я также был сильно рассержен. Но самое лучшее то, что дело может быть исправлено: дедушка устроил так, что его назначили моим попечителем, и он возьмет у Григория Матвеевича мою часть наследства; если ты подпишешь и пришлешь нам обратно прилагаемую при сем бумагу, то и твои деньги будут в верных руках и ты получишь возможность распоряжаться процентами с них и устроить свою жизнь, как хочешь. Я бы советовал тебе скорей приехать в Петербург; дедушка говорит, что ты еще слишком молода, чтобы жить одна, но что он может поместить тебя или в хороший пансион для окончания твоего образования, или в какое-нибудь знакомое ему семейство. Теперь скажу тебе несколько слов о себе, хотя много говорить не стоит, так как мы, вероятно, очень скоро увидимся; на будущей неделе у нас в гимназии кончатся классы перед каникулами, и я надеюсь перейти первым учеником в четвертый класс и опять получить похвальный лист и награду книгами. Нынешний год мне особенно трудно было заслужить это отличие: здоровье дедушки так слабо, он так любит меня, что я постоянно должен находиться при нем, и могу отдавать урокам очень мало времени. К счастью, начальство гимназии и все учителя расположены ко мне и делают мне некоторые снисхождения. Прощай, милая Маша, надеюсь, до скорого свидания.
Любящий тебя брат Федор.
Маша несколько раз перечитала это письмо и все не верила глазам своим. Возможно ли это? В ту самую минуту, когда она считала себя такой несчастной, когда она не находила возможности изменить свое положение, возможность эта представилась сама собой! И как все это просто и легко! Подписать присланную бумагу, отослать ее обратно в Петербург, и через несколько недель, может быть, даже дней, в руках ее будут деньги, она будет свободный человек, она начнет самостоятельную жизнь! Сердце девушки сильно билось, она чувствовала, что кровь быстрее прежнего обращается в ее жилах, всю ее охватило какое-то радостное волнение! Несколько минут тому назад она была бедной нищей, которую попрекали куском хлеба, которую грозили выгнать из дому, теперь оказывается, что не она облагодетельствована, что, напротив, другие живут на ее счет, пользуются ее состоянием! Как приятно ей будет объяснить это Глафире Петровне, как приятно ей будет навсегда расстаться с этой злой, сварливой женщиной! Какой умный Федя! Как хорошо, что ему пришло в голову разговориться со старым знакомым отца! И как это она сама ни разу не подумала справиться, куда девались деньги ее матери! Но что делать теперь? Пойти и все рассказать Глафире Петровне? Нет, зачем? Опять начнутся разные неприятности, разговоры и объяснения! Лучше просто подписать бумагу, отослать ее в Петербург и потом переговорить с дядей. Как он удивится! Как он рассердится! Э, да не все ли равно! Скоро она будет в Петербурге, она будет свободна, и тогда пусть он себе сердится, сколько хочет.
Маша развернула бумагу и подошла к столу, приготовляясь подписать ее. Вдруг в комнату вошла Любочка, только что вернувшаяся с прогулки. Свежий воздух хорошо подействовал на девочку, на щечках ее появился легкий румянец, она не казалась такой вялой и больной, как утром.
— Вот, ты правду говорила, Машенька, что мне надо погулять, — сказала она, обнимая сестру и прижимаясь к ней головкой. — Я теперь совсем здорова и мне так весело! Володя повел меня по разным переулочкам совсем на конец города. Там так хорошо, травка такая зелененькая и большой сад! Володя говорил, что ему нельзя ходить со мной по большим улицам, потому что там, пожалуй, встретится кто-нибудь из гимназии и увидит, что он здоров, и потом он еще говорит, что ему стыдно ходить со мной оттого, что я так дурно одета. А тебе, Маша, не стыдно? Ты ведь одета не лучше меня, правда? Маша, что же ты ничего не говоришь, Маша, что с тобой? Ты не здорова?
— Нет, ничего, Любочка, я здорова, оставь меня, поди одень свою куклу, после ты мне расскажешь все, что видела, — с усилием проговорила Маша.
Любочка, привыкшая слушаться с первого слова, отошла в задний угол комнаты, удивляясь, отчего сестра такая неласковая и неразговорчивая. При первых звуках голоса девочки сердце Маши болезненно сжалось, и щеки ее покрылись бледностью. Она в изнеможении опустилась на стул и закрыла лицо руками.
Уехать! Быть свободной! Быть счастливой! А этот ребенок, что станется с ним, на кого оставит она его? Месяц тому назад она обещала у постели умирающей заменить Любе мать, неужели она так скоро изменит своему обещанию, неужели она забудет трогательную просьбу покойницы? И будет ли она счастлива там? И не будет ли среди новой, лучшей жизни преследовать ее образ бледного, болезненного ребенка, оставленного ею на верную гибель? Но что же делать, боже мой? Неужели остаться здесь и вести эту бесконечную, ежедневную борьбу с Глафирой Петровной? И когда все это кончится? Любочке еще нет одиннадцати лет, пройдет по крайней мере пять или шесть лет прежде, чем она в состоянии будет сама себя защищать, сама о себе заботиться. Шесть лет, да ведь это целая вечность! И каких еще лет, лучших в жизни человека, лет первой молодости! А искусительная бумага лежала тут под рукой, подписать, послать ее — и все мелкие дрязги и неприятности будут кончены! Маша протянула руку к бумаге, но в эту минуту перед глазами ее ясно представилась Анна Михайловна и тот взгляд тоскливой мольбы, с каким умирающая просила ее не покидать Любочку.
— Нет, я не могу обмануть ее, я обещала ей и исполню свое обещание, чего бы это мне ни стоило!
С этими словами она схватила бумагу и разорвала ее в мелкие клочки.
Любочка опять подошла к ней.
— Я одела куклу, Машенька, можно мне теперь посидеть с тобой? — спросила она робко, умоляющим голосом.
— Можно, можно, моя дорогая, приди, посиди со мной! — вскричала Маша; она привлекла к себе девочку, крепко прижала ее к груди и горько заплакала.
Люба не понимала, что значат эти слезы, не догадывалась, что сама была невинной причиной их, она видела только, что ее любимая сестрица огорчена, и старалась утешить ее своими детскими ласками. Маша и в самом деле скоро утешилась. Сознание того, что она добровольно, для исполнения данного слова и для пользы беззащитного ребенка соглашалась продолжать жизнь, казавшуюся ей такой безотрадною, поддерживало ее. Полчаса спустя она уже весело разговаривала с Любой, хотя всякий раз, как глаза ее падали на письмо Феди, лежавшее на столе, она чувствовала, как сжимается сердце ее.
Письмо Федора Сергеевича Гурьева к Марье Сергеевне
Милая Маша! Помнишь, как два года тому назад ты отговаривала меня от моего намерения бросить гимназию и посвятить все свое время дедушке, здоровье которого требовало постоянного ухода. Ты говорила, что так как у дедушки нашлось несколько родственников и старинных друзей, то я спокойно могу оставить его на их руках и заботиться главным образом об окончании своего образования. Твои слова и тогда казались мне детски необдуманными, а теперь я окончательно убедился в их полной неосновательности. Если бы я послушался твоего совета, то, правда, был бы теперь студентом университета, но, почти наверно, остался бы на всю жизнь небогатым человеком: теперь же, когда я в течение двух лет пробыл почти безвыходно в комнате больного старика, стараясь по возможности удалять от него всех, так называемых друзей и родственников, он оставил мне все свое состояние, и я сразу приобрел такое богатство, о котором и не мечтал никогда прежде. Правда, нелегко было мне жить эти два года: ты сама возилась с больными и знаешь, какое это мучение, особенно если больные так капризны и взыскательны, как был старик. Вероятно, немногие молодые люди согласились бы вынести все то, чему я подвергался в эти два года! Зато когда две недели тому назад я проводил старика на кладбище и когда затем было прочтено завещание, в котором он назначал меня своим единственным наследником, я почувствовал, что вполне вознагражден за все свои труды и лишения, за все оскорбления, вынесенные мною. Теперь я занят устройством своей новой жизни. Я отделываю себе квартиру, завожу лошадей и, вообще, хочу жить не таким скрягой, каким жил старик. Мне очень хотелось бы, чтобы ты приехала ко мне, милая сестра. При моей новой, богатой обстановке мне нужна хозяйка в доме, и ты, конечно, согласишься взять на себя эту роль, тем более что твоя жизнь в доме дяди далеко не привлекательна. Приезжай к концу лета, к тому времени я успею несколько устроиться. Прощай, милая Маша, до свидания, извини, что так мало и редко пишу к тебе: право, некогда — занят сильно.
Любящий тебя брат Ф. Г.
Месяца через два после того, как письмо это было отправлено, к подъезду одного из больших и красивых домов Литейной улицы подъехала извозчичья карета. На козлах ее стоял большой чемодан, из окон виднелись подушки и саквояжи: очевидно, она привезла путешественников с какой-нибудь железной дороги. Дверцы экипажа отворились, и из него вышли две молодые девушки в старых, изношенных пальто, в старомодных безобразных шляпках, без перчаток, в грубых кожаных полусапожках на ногах. Старшая вошла в подъезд и, несколько смутившись при виде великолепно убранной лестницы, обратилась к толстому, важному швейцару с робким вопросом:
— Скажите, пожалуйста, здесь живет Федор Сергеевич Гурьев?
— Здесь, — отвечал швейцар, окидывая презрительным взглядом прибывших, — а вам что нужно?
— Мы к нему приехали… я его сестра… — проговорила старшая из девушек, покраснев до ушей.
Обращение швейцара вмиг переменилось.
— Извините-с, сударыня, я не знал, — произнес он почтительным тоном, вскакивая с места. — Пожалуйте сюда, наверх, Федор Сергеевич давно изволят ожидать вас, пожалуйте-с.
— А у меня остались вещи в карете, — робко заметила Маша, сконфуженная предупредительностью швейцара еще больше, чем его прежнею грубостью.
— Не извольте беспокоиться, вещи сейчас будут принесены вам.
Маша в сопровождении швейцара и своей молоденькой спутницы, смотревшей на все удивленными, почти испуганными глазами, вошла в квартиру брата. Квартира эта, занимавшая весь бельэтаж дома, была отделана очень богато и показалась обеим девушкам верхом роскоши. Федор Сергеевич — теперь уже, конечно, никто не осмелился бы назвать его просто Федей — встретил сестру в первой комнате и ласково обнял ее. Затем глаза его с недоумением остановились на ее спутнице.
— Ты не узнал? Это Любочка! — поспешила отрекомендовать ее Маша.
— Действительно, не узнал, здравствуйте, — проговорил Федор Сергеевич, холодно протягивая руку своей кузине.
— И тебя трудно узнать! — вскричала Маша, схватив брата за обе руки и смотря ему прямо в лицо. — Ты был такой маленький, худенький, когда уезжал от нас, а теперь стал совсем большой, и усы у тебя уже есть; только пополнел ты мало, здоров ли?
— Здоров, конечно. Однако мне никак нельзя остаться с тобой, меня ждет один господин по делу, я сейчас позову твою горничную; она проводит тебя в твою комнату, за обедом мы опять увидимся и поговорим. — Он еще раз поцеловал сестру, приказал стоявшему в передней лакею позвать горничную и уехал, не взглянув даже на Любочку.
Горничная, несколько смутившая приезжих своим нарядным костюмом и развязными манерами, провела их в комнаты, предназначенные для Маши. Это были две заново и довольно красиво, хотя как-то неуютно, меблированные комнаты; они сами и все в них было такое миниатюрное, так, очевидно, приспособленное для красивой внешности, а не для удобства, что Маша не могла удержаться от вздоха, оглядывая свое новое жилище.
— Мне здесь и места нет! — печально произнесла Люба, когда горничная вышла вон.
— Полно, милая! — вскричала Маша, нежно целуя бледную щечку кузины. — Где я, там всегда будет место и тебе. Я сегодня же велю купить другую кровать и поставить ее рядом с моей. Не беда, что немножко тесно, мы ведь с тобой не привыкли к роскоши. Только о костюме нам надо будет позаботиться, смотри, какими чучелами мы выглядим!
Большое трюмо отражало фигуры кузин, и, действительно, фигуры эти составляли резкую противоположность красивому убранству комнаты: на Маше был надет какой-то истасканный шерстяной балахон, шелковый платочек, повязанный ей на шею, перевернулся задом наперед, волосы ее растрепались в дороге и, падая космами на ее лицо, еще резче выставляли бледность и худобу се щек. Люба напоминала своим высоким ростом и своею худобою длинную вытянутую палку; ее коротенькое, измятое ситцевое платье не закрывало пары очень больших ног в толстых неуклюжих сапогах; от бессонной ночи веки глаз ее покраснели и распухли, а жиденькие белокурые волосы болтались двумя маленькими косичками около длинной шеи.
Чтобы рассеять несколько неприятное впечатление, произведенное на нее не довольно дружескою встречей брата. Маша тотчас же принялась разбирать свои и Любочкины вещи и устраивать себе и кузине сколько-нибудь порядочные костюмы к обеду. Время на это потребовалось немало, так как гардероб девушек был в очень плохом состоянии. Кузины только что успели одеться, когда горничная вошла в комнату и, едва сдерживая презрительную улыбку при виде барышень, обходившихся без ее помощи, доложила, что Федор Сергеевич изволят просить кушать.
Маша снова взглянула в трюмо и осталась довольна своим темным шерстяным платьем, изящно обрисовавшем ее стройную фигуру; и Любочка в синем шерстяном платье, с синей ленточкой в волосах казалась хотя жалкой, но не безобразной.
Обед прошел довольно молчаливо. Машу стесняла прислуга, служившая за столом, Федя казался чем-то недоволен. Тотчас после обеда он увел сестру к себе в кабинет.
— Скажи, пожалуйста, — начал он, как только они остались одни, — для чего ты притащила с собой эту гусыню. Она и девочкой была мне всегда противна, а теперь, кажется, стала еще хуже.
На глазах Маши навернулись слезы.
— Ты знаешь, Федя, — сказала она, — что мне неприятно было бы расстаться с Любой. Я так радовалась, когда дядя отпустил ее со мной! Если она противна тебе, мы с ней можем жить отдельно, дядя отдал мне мои деньги, кроме того, я могу работать…
— Ну, уж это пустяки, — прервал Федя. — Все знают мое состояние и вдруг сестра моя работает! Это ни на что не похоже! Если ты не можешь бросить эту девчонку, нечего делать, пусть она остается здесь! Только вот что: и тебе, и ей надо приодеться. Я дам тебе денег, поезжай завтра же по магазинам и устрой себе приличный костюм.
— Мне не надо твоих денег, у меня есть свои, — отвечала Маша, чувствуя, что в эту минуту не в состоянии взять у брата ни копейки.
— Ну и прекрасно! — заметил Федор Сергеевич, с видимым удовольствием запирая пачку ассигнаций в свой письменный стол. — А теперь скажи, хочешь ты хозяйничать у меня в доме?
— Пожалуй, если тебе это нужно.
— Еще бы, даже очень.
Федор Сергеевич сел рядом с сестрой и принялся очень длинно и очень толково объяснять ей, какой порядок он хочет завести у себя в доме, какую прислугу держать, сколько расходовать денег и на что именно. Маша молча слушала его. Все, что он говорил, было вполне разумно, он, очевидно, долго придумывал, как устроить свою жизнь недорого и в то же время вполне удобно и роскошно, и придумал все удивительно расчетливо, но сердце Маши болезненно сжималось, и она едва удерживалась от слез, слушая его. Больше восьми лет не видала она брата, и вдруг в первый день свидания он не находит с ней более приятного разговора, как разговор о хозяйстве и о деньгах.
Федор Сергеевич не замечал волнения сестры, он остался вполне доволен, когда она, выслушав его до конца, сказала: «Ты все отлично придумал, я постараюсь вести хозяйство по твоему желанию» — и не удерживал ее, когда она, ссылаясь на усталость после дороги, выразила желание уйти в свою комнату.
Бедная Маша! После стольких лет тяжелой жизни она надеялась, наконец, отдохнуть в доме брата, она надеялась встретить у него любовь, ласку, в которых так нуждалась, и первый же разговор с ним, первый день, проведенный в его доме, показали ей, как горько она ошиблась!
Приглашая к себе сестру, Федор Сергеевич вовсе не думал о том, чтобы доставить ей счастливую жизнь. Ему, как он и писал ей, нужна была хозяйка в доме, и он рассчитывал, что сестра его окажется честнее и усерднее наемной экономки. Со второго же дня по приезде Маша вступила в исполнение своих новых обязанностей. Обязанности эти оказались гораздо труднее, чем она воображала сначала. Федор Сергеевич хотел жить так, как живут очень богатые люди, и в то же время не любил тратить много денег. Маше приходилось учитывать прислугу в каждой копейке, постоянно раздумывать, как бы урвать какой-нибудь рубль от полезных, но не бросающихся в глаза расходов. Заботы эти далеко не нравились молодой девушке, да и вся жизнь в доме брата была ей не по душе. Ее окружала роскошь, часто даже лишняя, и между тем она страдала от недостатка многих необходимых вещей. Спальня ее была так тесна для двоих, что и она, и Любочка каждый день просыпались с головной болью от недостатка воздуха, в ее маленькой гостиной негде было поставить ни письменного стола для занятий, ни шкафчика для книг. Никогда, ни при одном из своих распоряжений брат не спрашивал ее мнения, ее совета, не сообразовывался с ее удобством или ее желанием, никогда не замечала она в его обращении с собой братской ласки, стремления сблизиться, подружиться с ней. Живя в доме дяди, Маша не привыкла к доброте окружающих, но тех окружающих она и сама не любила, от них она хотела одного — чтобы они не обижали ее, оставили ее в покое. Брата же, напротив, она с детства привыкла любить, она прощала ему все его недостатки, она от души хотела его дружбы, и холодность его мучила ее. В большом, многолюдном городе бедная девушка чувствовала себя совершенно одинокой. У Федора Сергеевича были знакомые, но по большей части люди уже немолодые, очень богатые и важные, смотревшие на нее покровительственно. С ними она не могла сойтись, она даже очень неохотно выходила из своей комнаты, когда они приезжали, выходила только в угоду брату, требовавшему, чтобы она принимала его гостей и была с ними как можно любезнее. Федор Сергеевич сам выезжал очень много, но никогда не звал сестру с собой на балы и вечера к своим знакомым.
— Ты не умеешь танцевать, — ответил он ей один раз, когда она спросила, нельзя ли ей ехать с ним. — Мне неловко будет за тебя, и потом, чтобы ездить со мной, тебе придется тратить слишком много денег на наряды, — это невозможно.
После такого ответа Маша, конечно, никогда больше не просила брата взять ее с собой. Как она радовалась в это время, что около нее была Любочка! По крайней мере хоть было ей с кем поговорить по душе, хоть не совсем она была одна в этом чужом для нее доме.
Первое время Маша приписывала холодность и жесткость брата его нелюбви к ней и сильно огорчалась этим. Но скоро она заметила, что он жесток не с ней одной. Она услышала, как он строго приказывал лакеям выгнать бедную старушку, получавшую от его дедушки небольшую ежемесячную пенсию и приходившую выпрашивать продолжение этой пенсии. Войдя один раз в кухню, она застала кухарку в слезах и узнала, что она нечаянно разбила какую-то дорогую вазу, за что барин вычел с нее месячное жалованье, хотя очень хорошо знал, что этим жалованьем бедная женщина содержала больного мужа. Маша попробовала вступиться за нее, но брат перебил ее на первых же словах.
— Мне нет никакого дела до того, на что прислуга тратит свои деньги, — сказал он своим обыкновенным холодным, решительным тоном, — если я позволю ей бить и ломать свои вещи, у меня скоро ничего не останется.
— Но ведь ты же богат, Федя, десять рублей для кухарки очень большая сумма, а ты часто и больше тратишь на пустяки.
— Очень может быть; эти деньги мои, и я трачу их на свои удовольствия, до других мне дела нет.
Скоро Маша убедилась, что брат ее и действительно не намерен тратить свои деньги для кого бы то ни было, исключая себя. В самый первый день Нового года она получила письмо от Левы. Лева писал очень редко, раз или два в год, не больше, и Маша всегда с одинаковым нетерпением ждала от него весточки. На этот раз, впрочем, письмо его скорее огорчило, чем обрадовало ее.
Милая Маша! — писал он. — Не помню, сообщал ли я тебе, что наш старый хозяин умер нынче осенью. Завод перешел в руки его старшего сына. Новый хозяин завел и новые порядки: строгости у нас пошли непомерные. Особенно не понравилось ему мое положение: ты знаешь, что старый хозяин кормил меня лучше, чем едят простые работники, давал мне комнату в своем доме и доставлял возможность кой-чему учиться. Теперь этого ничего нет. Я работаю, ем и живу, как простой работник, даже один из самых бедных работников, так как жалованье мне платят самое маленькое. Порядочное обращение с людьми наш хозяин также считает лишнею роскошью. Одним словом, жизнь моя здесь так отвратительна, что я решил было, не ожидая срока моего контракта, бежать куда глаза глядят; я это и сделаю, если не удастся устроиться, как я хочу. Дело в том, что племянник старого хозяина, мой бывший товарищ по гимназии, собирается с весны основать с одним своим приятелем свой собственный небольшой завод и зовет меня к себе в компанию. Чтобы сделаться компаньоном, мне нужно иметь две тысячи рублей. Я писал об этом отцу и просил у него денег. Вчера получил от него ответ; он сообщает, что, к сожалению, ничего не может для меня сделать: милый братец, Володинька, изволит играть в карты и проиграл нынешнюю зиму такую сумму, что почти совсем разорил отца. Я был, признаться, в отчаянии, получив это письмо: все мои мечты устроить как-нибудь свою жизнь сразу рушились. Но тут я вспомнил, что твой брат получил огромное наследство. Я, конечно, ни за что не захотел бы принять от него подарка, но, может быть, он согласится дать мне в долг две тысячи рублей. Предприятие наше верное, и компаньоны мои охотно поручатся ему за меня; года через 4 или 5 я возвращу ему его деньги с процентами. Не пишу ему сам, потому что не умею просить; ты лучше сумеешь объяснить ему все: тебе же нечего объяснять, ты сама поймешь, как важно для меня получить эти деньги. Моя теперешняя жизнь невыносима, и так или иначе я должен покончить с ней.
Твой брат Л. Г.
«Бедный, бедный Лева, — подумала Маша, прочитав это письмо и чувствуя, что слезы навертывались на глазах ее. — Уж, должно быть, очень плохо ему пришлось, если он, такой скрытный и гордый, жалуется на свою жизнь, просит помощи. Конечно, Федя не откажет ему. Что значат две тысячи при его богатстве!»
Она тотчас же отправилась с письмом в руке в кабинет брата и рассказала ему в чем дело, стараясь как можно трогательнее представить положение Левы и необходимость скорей оказать ему помощь.
— Что же тебе от меня-то нужно? — холодно спросил Федя, выслушав ее.
— Как что? — удивилась Маша. — Да разве ты не понимаешь: он просит денег в долг, ему нужно две тысячи рублей.
— И ты воображаешь, что я могу раздавать свои деньги всякому, кто у меня попросит? Много мне самому останется!
— Да разве это значит всякому, Федя, ведь он же тебе родной, ведь ты же знал его с детства!
— Я знал его за негодного мальчишку, и он до сих пор остался таким же негодяем! В детстве он не хотел учиться, теперь не хочет работать, лентяй!
— Не брани Леву! — вскричала Маша, и щеки ее покрылись краской гнева. — Он — совсем не негодяй, он, может быть, лучше тебя самого.
— А лучше, так нечего ему и лезть ко мне, — все так же холодно отвечал Федор Сергеевич. — Прослышали, что я стал богат, так все небось вспомнили меня! Мне ведь деньги также не даром достались; стану я их раздавать всяким бездельникам!
Маша чувствовала, что с языка ее готов сорваться целый поток упреков брату, что она не в состоянии владеть собой, и потому поспешила уйти в свою комнату. Она была возмущена до глубины души. Никогда, никогда не ожидала она от брата такой скупости, такой жестокости! Тут сразу пришли ей на память разные мелкие случаи из их домашней жизни, которые она до сих пор оставляла без внимания: вспомнилось ей, как часто, как много тратит брат для своих собственных удовольствий, для удовлетворения своих прихотей и как он расчетлив всегда, когда приходится помогать другим, — и сердце ее сжалось: то, что ей иногда смутно представлялось и что она отгоняла от себя, как несправедливую мысль, было правда — ее брат черствый эгоист, думающий, заботящийся о себе одном. Тяжело, невыразимо тяжело для Маши было убедиться в этом! Ей так хотелось любить брата, так хотелось уверить себя, что он холоден только по наружности, что сердце у него доброе. В первые минуты печаль о том, что она так ошиблась в Феде, заставила ее даже забыть о полученном письме. Но когда она снова вспомнила о нем, вспомнила о бедном Леве, вероятно с нетерпением ожидавшем ее ответа, она почувствовала мучительную тоску.
«Что я напишу ему, — думала она, в волнении расхаживая по комнате. — Неужели написать, что ему не на что надеяться, что он может делать с собой, что хочет, никто не поможет ему… Нет, это невозможно! Я должна что-нибудь сделать для него… Господи, как я глупа! Да ведь у меня же есть свои деньги!» — Маша остановилась, и все лицо ее так заметно просияло, что Люба, с беспокойством следившая за всеми ее движениями, не могла удержаться от вопроса: «Маша, что с тобой?» Маша весело засмеялась.
— Да я вот все ходила да ломала себе голову, как бы помочь Леве, — отвечала она, — а ведь у меня есть свои деньги, я завтра же могу послать ему две тысячи рублей.
— Из твоих денег, Маша? Да ведь у тебя их и без того немного? Ты столько тратишь здесь на меня! А ведь на остальные ты хотела устроить что-нибудь, чтобы нам жить одним, без Феди?
— Ничего, милая, как-нибудь устроимся! Нельзя же не помочь Леве! Ведь ты читала его письмо?
— Маша, какая ты добрая! — вскричала Люба, обнимая свою кузину.
На другой же день Маша написала своему двоюродному брату очень ласковое письмо; чтобы не оскорбить его, она не сообщала ему, как Федя принял его просьбу, но просто предлагала ему принять деньги от нее, уверяя, что деньги эти в настоящее время ей вовсе не нужны и что она очень рада оказать ему услугу.
Первое время Маша и в самом деле не думала, что деньги могут понадобиться ей самой, и радовалась, мечтая о том, как хорошо устроится Лева, благодаря ее помощи. Но вскоре ей пришлось пожалеть, зачем она хоть вполовину не так богата, как ее брат.
Петербургский климат оказывал дурное влияние на здоровье Любы; несмотря на все попечения сестры, она, видимо, чахла. Маша обратилась за советом к докторам, они прямо объявили, что ей не перенести петербургской осени, что ее необходимо везти за границу или хоть в деревню, в более теплый климат. Маша положительно не знала, что делать, на что решиться: ее денег хватало на то, чтобы им вдвоем прожить года два за границей, — но что же они будут делать после? Им придется вернуться назад без гроша в кармане и жить уже совсем на счет Феди. Это была далеко не приятная будущность. А между тем что же делать? Неужели дать зачахнуть бедной девушке? Маша решила обратиться к брату не за помощью — после его отказа Леве она считала это напрасным — а просто за советом.
— Мне кажется, тут и думать нечего, — отвечал Федя, внимательно выслушав все, что говорила ему сестра. — Отошли ее назад к ее отцу, вот и все!
— Федя, да разве ты не помнишь, как неприятна жизнь в доме дяди. Неужели ты серьезно советуешь мне отослать туда Любушку?
— Да что ж тут делать? Не можешь же ты целый век возиться с ней? И так ты уж делала для нее гораздо больше, чем следовало!
Маша не возражала больше. Она чувствовала, что не услышит от брата совета, который могла бы исполнить, и, не говоря ему ни слова, принялась сама придумывать, как устроить и свою, и Любочкину жизнь.
Зима. Снег густым слоем покрывает поля и луга. Вдали от железных дорог и проезжих путей, среди невысоких пригорков и густых лесов, раскинулось большое село. Почти посредине этого села возвышается домик, отличающийся от обыкновенных крестьянских изб только несколько большим простором, чистотой и более светлыми окнами. В этом доме помещается сельская школа. Стоит отворить дверь, которая ведет с улицы в широкие полутемные сени, как нас поразит нестройный гул нескольких десятков детских голосов. Из сеней дверь направо отворяется в большую, светлую комнату. Стены этой комнаты не оклеены обоями и даже не оштукатурены, пол в ней некрашеный, она заставлена простыми белыми деревянными столами и такими же скамейками. На этих скамейках сидят десятка четыре крестьянских ребятишек; одеты они бедно, руки и лица их далеко не безукоризненной чистоты. Вообще, школа с первого взгляда поражает нас как бы отсутствием порядка: дети не сидят чинно, вытянувшись в струнку, не ожидают в почтительном молчании вопроса учителя, они даже не все заняты одинаковым делом; перед некоторыми из них открыты книги; они читают и, видимо не умея еще читать про себя, выговаривают слова вполголоса, часто обращаются к соседям за объяснением непонятного, смеются над выражениями, которые представляются им забавными, делают свои замечания на прочитанное; двое мальчуганов до того углубились в свое занятие, что, казалось, забыли все окружающее: они заткнули уши руками и читают почти совсем громко; трое других, привлеченные интересом их чтения, побросали свои книги и слушают их, притаив дыхание. Другие дети пишут; они старательно выводят на досках крупные буквы, у многих похожие на какие-то каракули, и при этом часто останавливаются, делают какое-нибудь замечание насчет своей или чужой работы. Около большой черной доски, висящей на одной из стен комнаты, стоит кучка детей. Школьная учительница объясняет им какую-то арифметическую задачу, они внимательно слушают, беспрестанно прерывают ее вопросами и силятся сами повторить ее слова, чтобы доказать, что поняли объяснения.
Дверь в соседнюю комнату отворяется, и на пороге ее показывается высокая, стройная молодая девушка.
— Два часа давно пробило. Маша, — обращается она к учительнице, — пора тебе кончать!
— Слышите, дети, — провозглашает учительница, стараясь говорить как можно громче, чтобы все дети услышали. — Пора кончать, покажите мне свое писание, да и по домам!
— Тетенька, подожди, — жалобным голосом просит один белоголовый мальчуган, — дай дочитать сказочку, так занятно написано.
— Дочитывай, дочитывай, Петруша, — ласковым голосом отвечает учительница, — я тебя не гоню.
Десяток ручек протягивается к ней с исписанными досками. Одних она хвалит, другим говорит печальным голосом:
— Вот ты опять не постарался, завтра придется тебе писать то же самое! — Третьего поощряет, замечая — Ну, ничего, уж лучше идет, еще немного постараешься, так и совсем будет хорошо!
Шумная ватага детей выбегает из школы и рассыпается по деревне, спеша по домам пересказать маленьким братишкам и сестренкам, матерям и старым бабушкам все, что было рассказано и прочитано в школе. Петруша выходит после всех. Он не догоняет товарищей, он не бросает снежков, он не скользит по замерзшим лужам, как они, он идет, опустив голову и о чем-то призадумавшись: прочитанный рассказ, видимо, произвел на него сильное впечатление, зародил в нем какие-то новые мысли. Маленькой головке трудно справиться с этими мыслями, но мальчик не отгоняет их; по серьезному выражению его личика видно, что вслед за ними пойдут другие, третьи и мальчуган уже не будет больше смотреть бессмысленным ребенком на все окружающее…
Проводив детей, учительница — вы, конечно, догадались, что это была наша старая знакомая Маша или Марья Сергеевна Гурьева — вышла в свою комнату. Комната эта, помещавшаяся рядом со школой, была просторна и светла, но меблирована совсем просто. Темная шерстяная перегородка разделяла ее на две части: в одной, меньшей, стояли две кровати, небольшой комод и платяной шкаф; другая, большая, — играла, по-видимому, роль и гостиной, и кабинета, и столовой. У одного из окон ее стоял обеденный стол, около которого хлопотала также наша старая знакомая, Любочка. Полтора года спокойной, здоровой жизни очень изменили ее: она значительно пополнела, на щеках ее появился румянец, глаза ее глядят бодро и весело.
— Знаешь, Маша, — сказала она, уставляя приборы на столе, — как я далеко сегодня ходила: я была в Прохоровке, у столяра: его жене лучше, она скоро совсем выздоровеет.
— В Прохоровке? Это ты, значит, прошла больше пяти верст пешком? И не устала?
— Как видишь, нисколько. Ведь я же теперь совсем здорова! Столяр просит тебя принять в школу его двух сыновей.
— Что же, отлично! Только они ведь еще маленькие, как же им ходить такую даль.
— Ничего, им так хочется учиться! Как тебя все хвалят, Маша! Старик Сидор говорит: «Мы сначала боялись посылать ребят в школу, думали, только баловаться будут; а теперь рады-радешеньки, видим, что Марья Сергеевна подлинно учит их уму-разуму»; а Матрена, Кузнецова жена, хотела прийти сама благодарить тебя, говорит: «Прежде сообразу никакого не было с мальчишкой, такой был озорник, а теперь совсем другой стал, придет домой — книжку читает, сестре маленькой рассказывает что-нибудь, да так толково, что заслушаешься».
Марья Сергеевна краснела и смеялась, слушая эти похвалы; они, видимо, доставляли ей большое удовольствие.
Сестры сели за стол. Их единственная прислуга, толстая Марфа, подала им обед, состоявший из двух простых, но вкусно приготовленных кушаньев, за которые они принялись с большим аппетитом. Не успели они доесть последнего, как Любочка вскочила с места:
— Господи, какая я ветреная! — вскричала она. — Совсем забыла, что кузнец ездил сегодня утром в город и привез тебе письмо. Куда я его засунула? Да, вот оно!
Она подала сестре письмо. Получение писем в деревне всегда доставляет необыкновенно радостное волнение. Марья Сергеевна взяла нетерпеливой рукой пакет.
— Это от Феди, вот странно, он больше года не писал! — вскричала она и принялась громко читать следующие строки:
Милая Маша! Я не скрыл от тебя, как огорчил и даже раздражил меня твой внезапный отъезд из Петербурга и тот странный образ жизни, который ты себе избрала. Надеюсь, что полуторагодовой опыт доказал тебе всю нелепость твоего выбора и заставил тебя раскаяться в нем. Если это так, тебе еще есть возможность отказаться от своего безумного намерения проводить жизнь в глухой деревне. Мне представился на днях случай очень выгодно купить большой дом, который при разумном управлении принесет мне немало дохода. Вследствие этого у меня еще прибавилось хлопот, и мне было бы очень приятно иметь подле себя такую помощницу, как ты. В настоящее время состояние мое позволит мне доставить тебе более удобную и веселую жизнь, чем та, какую ты вела при первом твоем приезде в Петербург. Круг моего знакомства значительно расширился, так что тебе, вероятно, не трудно будет найти в числе моих знакомых людей по душе себе. Подумай о моем предложении, сестра, подумай о нем серьезно. Теперь я вполне дружески и искренно предлагаю тебе разделить мою спокойную и богатую жизнь, но не знаю, соглашусь ли я когда-нибудь повторить это предложение, если ты ответишь на него отказом, если ты не согласишься немедленно бросить ту нелепую, можно сказать, унизительную жизнь, какую ты ведешь в настоящее время. Прощай, не торопись с ответом, впрочем, кажется, тебе нечего колебаться.
Любящий и сожалеющий тебя брат Ф.
По прочтении этого письма в комнате несколько минут господствовало молчание. Марья Сергеевна отклонилась на спинку кресла и задумалась; Люба тревожно следила за выражением ее лица. Первая заговорила Люба.
— Ну, что же, Маша, — сказала она, стараясь придать голосу своему спокойное выражение. — Поезжай в Петербург, обо мне тебе нечего думать, я поеду к Леве, он будет очень рад, если я соглашусь пожить у него на заводе.
— А мои здешние ученики? А наши мечты о том, как с будущего года школа увеличится и ты будешь помогать мне? Я все это брошу и поеду — зачем? Помогать Феде наживать деньги? Да он это и без меня отлично умеет!
Марья Сергеевна была, видимо, взволнована, она встала с места и большими шагами ходила по комнате.
— Ты все говоришь о других, Маша, — заметила Любочка. — Отчего же тебе не позаботиться о себе самой, не пожить для себя, для собственного удовольствия?
— Не понимаю я, — вскричала Марья Сергеевна, — как это так жить для собственного удовольствия? Разве мне не доставляет удовольствия, что ты стала теперь совсем крепкой и здоровой? Разве мне не доставляет удовольствия, когда я вижу, что мои ученики начинают любить учение, что в них является любознательность, что, может быть, благодаря мне, они сделаются умными и смышлеными людьми? Неужели ты думаешь, что вкусный обед или богатая комната в доме Феди доставят мне больше удовольствия? Ты посмотри только, как я здесь растолстела, какая я стала румяная и веселая, разве всякий, взглянув на меня, не скажет, что я живу в свое удовольствие?
— Но ведь ты же сама иногда находишь, Маша, что не худо бы нам иметь хоть несколько человек знакомых из людей образованных?
— Что ж, это правда, только это все же не такое большое неудобство, чтобы из-за него стоило бросать нашу хорошую, счастливую жизнь. Пусть Федя думает обо мне, что хочет, пусть он жалеет меня, а я считаю себя счастливей его и ни за что на свете не стану жить «в свое удовольствие» так, как он.
При использовании материалов библиотеки ссылка на источник обязательна.