1. К Василию Великому (5)
В неисполнение своего обещания жить вместе со св. Василием извиняется необходимостью услуживать родителям и предлагает способ — примирить требования обещания и долга (358 г.) Признаюсь, изменил я обещанию жить и философствовать вместе с тобой, как дал слово еще в Афинах, во время тамошней дружбы и тамошнего слияния сердец (ибо не могу найти более приличного выражения). Но изменил не добровольно, а потому, что один закон превозмог над другим, закон, повелевающий прислуживать родителям, над законом товарищества и взаимной привычки. Впрочем и в этом не изменю совершенно, если ты будешь согласен на то же самое. Иногда я буду у тебя, а иногда ты сам соблаговоли навещать меня, чтобы все было у нас общее, и права дружбы остались равночестными. Так можно мне будет и родителей не оскорблять, и быть вместе с тобой.
2. К нему же (6)
Поскольку св. Василий шутливо писал о стужах и ненастье в Тиверине, местопребывании св. Григория, то с подобной шуткой отзывается о самом св. Василии и месте его жительства — Кесарии. Несносно мне, что ты, великий нелюбитель грязи, привыкший ходить на пальцах и попирать гладкие мостовые, человек парящий, выспренный, уносимый со стрелой Авариса, упрекаешь меня Тиверином, здешними стужами и ненастьями, и хотя ты сам каппадокиянин, однако же избегаешь того, что в Каппадокии. Разве мы обижаем вас тем, что вы бледнеете, с трудом переводите дыхание, и солнцем пользуетесь в меру, а мы тучнеем, пресыщаемся и не заключаем себя в тесные пределы? Но последнее принадлежит вам. Вы роскошествуете, вы обогащаетесь, у вас бывают базары. Не хвалю этого. А потому или перестань укорять меня за грязь, ибо не ты построил город, и не я сделал ненастья, или и я тебе вместо грязи укажу на трактирщиков и на все, что бывает в городах дурного.
3. К нему же (7)
Посетив св. Василия в его понтийской пустыне, шутливо описывает ее (после 360 года). Смейся, черни все наше или в шутку, или и в правду; не в том дело, будь только весел, упивайся своею ученостью и наслаждайся моею дружбой. А для меня, если что от тебя, что бы оно ни было, и каково бы ни было, все приятно. И если только понимаю тебя, мне кажется, что и над здешним смеешься не для того, чтоб осмеять, но для того, чтобы меня привлечь к себе, как и реки для того преграждают, чтоб заставить их течь иначе. Ты и всегда поступаешь так со мной.
Буду же дивиться твоему Понту и понтийскому сумраку, этому жилищу, достойному беглецов, этим висящим над головой гребнем гор, и диким зверям, которые испытывают вашу веру, этой лежащей внизу пустынке, или кротовой норе с почетными именами: обители, монастыря, училища, этим лесам диких растений, этому венцу крутых гор, которым вы не увенчаны, но заперты. Буду дивиться тому, что в меру у вас воздух, и в редкость солнце, которое, как бы сквозь дым, видите вы, понтийские киммерияне, люди бессолнечные, не только на шестимесячную осужденные ночь, как рассказывают об иных, но даже никогда в жизни не бывающие без тени, люди, у которых целая жизнь — одна длинная ночь, и в полном смысле (скажу словами Писания) «сень смертная» (Лк. 1:79). Хвалю также этот узкий и тесный путь, который, не знаю куда ведет, в царство, или в ад, но для тебя пусть ведет он в царство. А что в середине, то не назвать ли мне, если хочешь (только, конечно, не в правду), эдемом и разделяемымв «четыре начала» источником, который утоляет жажду вселенной? Или наименовать сухой и безводной пустыней, которую удобрит какой-нибудь Моисей, жезлом источивший воду из камня? Ибо что не завалено камнями, то изрыто оврагами, а где нет оврагов, там все заросло тернием, и над тернием утес, и на утесе крутая и ненадежная тропинка, которая ум путника приучает к собранности и упражняет в осторожности. Внизу шумит река; и это у тебя, говорящий напыщенно творец новых наименований, это амфиполийский и тихий Стримон, обильный не рыбами, но камнями, не в озеро изливающийся, но увлекаемый в пропасть. Река велика и страшна, заглушает псалмопения обитающих вверху; в сравнении с нею ничего не значат водопады и пороги, настолько оглушает вас день и ночь! Она стремительна, непроходима, мутна и негодна для питья; в одном только снисходительна, что не уносит вашей обители, когда горные потоки и ненастья приводят ее в ярость. И вот все, что знаю об этих счастливых островах, или о вас счастливцах. А ты не расхваливай те луновидные изгибы, которые больше подавляют, нежели ограждают подход в ваше подгорье; не расхваливай эту вершину, висящую над головами, которая жизнь вашу делает танталовой; не хвали мне этих веющих ветерков и этой земной прохлады, которые освежают вас, утомленных до помрачения; не хвали и певчих птиц, которые, хотя и воспевают, но голод, хотя и порхают, но в пустыне. Никто к вам не заходит, разве что для того, говоришь, чтоб погоняться за зверем; присовокупи же к этому, и посмотреть на вас, мертвецов. Все это длиннее, может быть, письма, но короче сатиры. И ты, если шутку мою примешь спокойно, поступишь справедливо. А если нет, присовокуплю к этому и большее.
4. К нему же (8)
Продолжение той же шутки. Поелику шутку мою принимаешь спокойно, присовокуплю и остальное. А начало у меня из Гомера. «Итак, продолжай, и внутреннюю воспевай красоту», этот кров без крыши и дверей, этот очаг без огня и дыма, эти стены, высушенные на огне, чтоб брызгами грязи не закидывало нас, которые походят на Тантала и на осужденных, томящихся жаждой в воде, и это бедное и непитательное угощение, к которому, не как к скудной снеди лотофагов, но как к трапезе Алкиноя, пригласили из Каппадокии меня, недавно потерпевшего кораблекрушение и бедствующего, потому что помню, да и буду помнить, эти хлебы и эти, как называли их, варения, помню, как зубы скользили по кускам, а потом в них вязли и с трудом вытаскивались, как из болота. Все это величественнее изобразишь ты сам, почерпнув многословие в собственных своих страданиях, от которых, если бы не избавила нас вскоре великая подлинно нищелюбица (имею в виду матерь твою), явившаяся к нам благовременно, как пристань к обуреваемым в море, нас давно бы уже не было в живых; и мы за свою понтийскую верность возбуждали бы других не столько к похвалам, сколько к сожалению. Как же мне умолчать об этих садах, не похожих ни на сад, ни на огороды? И об Авгиевом навозе, вычищенном из дому, которым мы наполняли эти сады, когда телегу, величиной с гору, и я, Вотрион, и ты, Ламир, возили на этих самых плечах и этими самыми руками, на которых и доселе остаются следы тогдашних трудов; и все это (о земля и солнце, о муж и добродетель! Скажу словами трагика) не для того, чтобы соединить берега Геллеспонта, но чтобы заровнять овраг. Если рассказы об этом не оскорбительны для тебя, то, конечно, не оскорбительны и для меня. А если тебе горько слышать, то каково само дело? И о многом еще умолчу из уважения ко многому прочему, чем я насладился.
5. К нему же (9)
Оставив шутку, с наслаждением вспоминает время, проведенное у св. Василия в его понтийской пустыне. Что прежде писал я о понтийском препровождении времени, то была шутка, а не правда. А что пишу теперь, то уже очень правда. «Кто мя устроит по месяцам преждних дней» (Иов. 29:2), в которые я увеселялся с тобой злостраданием, потому что скорбное, но добровольное, предпочтительнее приятного, но невольного? Кто даст мне сии псалмопения, бдения и молитвенные к Богу переселения? Кто даст жизнь как бы невещественную и бесплатную? Кто даст согласие и единодушие братьев, которых ты ведешь на высоту и к обожанию? Кто даст соревнование и поощрение к добродетели, которое мы ограждали письменными уставами и правилами? Кто даст трудолюбие в чтении Божьих словес, и при путеводительстве Духа обретаемый в них свет? Кто даст (скажу о самом малом и незначительном) поденные и ручные работы: переноску дров, тесание камней, сажание, поливку? Кто даст этот золотой явор, который дороже Ксерксова, под которым сиживал не царь пресыщенный, но монах изнуренный, который насадил я, напоил Аполлос, или твоя пречестность, а взрастил Бог к моей чести, чтоб сохранялся он у вас памятником моего трудолюбия, как читаем и верим, что и в киоте хранился проросший жезл Ааронов? Легче пожелать всего этого, но не так легко получить сие. Приди же ко мне на помощь, соедини со мной свои усилия, содействуй мне в добродетели, и если собрали мы прежде что-либо полезное, то охраняй сие своими молитвами, чтобы не рассеяться мне понемногу, как рассеивается тень с преклонением дня. А я тобой дышу более, нежели воздухом, и тем единственно живу, что, бывая ли с тобой вместе, или розно, но мысленно всегда неразлучен.
11. К Василию Великому (11)
Св. Василия, который против собственного желания рукоположен в сан пресвитера, примером своим поощряет к терпению и увещевает к ревностному исполнению обязанностей нового сана (364 г.). Хвалю начало твоего письма. Да и что твое не заслуживает похвалы? И ты взят в плен, как и я, включен в список, потому что оба мы принужденно возведены в степень пресвитерства, хотя домогались и не этого. Ибо достовернее всякого другого можем засвидетельствовать друг о друге, что нам по сердцу философия тихоходная, которая держится низу. Но хотя, может быть, и лучше было бы, если б не случилось с нами этого, или не знаю, что и сказать, пока не уразумею домостроительства Духа, однако же, поскольку уже случилось, как мне по крайней мере кажется, надобно терпеть, особенно приняв во внимание время, которое у нас развязало языки многим еретикам, надобно терпеть и не посрамить как надежду возложивших на нас свое упование, так и собственную жизнь свою.
15. К Василию Великому (19)
Извещая о перемене к нему расположений еп. Евсевия, убеждает писать ему и потом отправиться в Кесарию; причем и сам вызывается быть его спутником. Вот случай проявить благоразумие и терпение, чтобы никто не оказался мужественнее нас, и чтобы столько трудов и усилий не было уничтожено в короткое время! Для чего и по какому убеждению пишу это? Боголюбивейший наш Епископ Евсевий (ибо так уже надобно о нем думать и писать) весьма расположен к примирению и дружбе с нами и смягчается временем, как железо огнем. Думаю, что к тебе придет письмо просительное и пригласительное, о чем и он меня извещал, и уверяют многие из знающих достоверно о его расположении. Предупредим его или приходом своим, или письмом, лучше же сказать, сперва письмом, а потом приходом, чтоб впоследствии не остаться в стыде, как побежденным, когда можно было самим победить прекрасно и по-философски, уступив над собой победу, о чем просят нас многие. Итак, послушайся меня, и приходи, как по сказанной причине, так и ради настоящего времени, потому что скопище еретиков нападает на Церковь; одни уже явились и производят беспокойства, а другие, как слышно, явятся, и есть опасность, что учение истины может быть извращено, если не подвигнется вскорости дух Вел сила, мудрого зодчего таковых учений и догматов. Если признаешь нужным, чтоб пришел и я, быть твоим споспешником и спутником, то не уклонюсь и от этого.
33. К Василию Великому (21)
Выговаривая св. Василию, который, под предлогом своей болезни, звал св. Григория в Кесарию, когда там. производилось избрание нового епископа на место умершего Евсевия, объясняет причины, по которым воротился с дороги (370 г.). Не дивись, если покажется, что говорю нечто страшное, и чего не говаривал никто прежде. По моему мнению, хотя и приобрел ты славу человека постоянного, непогрешимого и твердого умом, однако же и предпринимаешь и делаешь многое более просто, нежели не погрешительно. Ибо кто свободен от порока, тот не вдруг подозревает порок. Это случилось и теперь. Вызывал ты меня в митрополию, когда нужно было совещаться об избрании епископа. И какой благовидный и убедительный предлог! Притворился, что болен, находишься при последнем издыхании, желаешь меня видеть и передать мне последнюю свою волю. Не знал я, к чему это клонится, и как своим прибытием помогу делу; но отправился в путь, сильно огорченный известием. Ибо что для меня выше твоей жизни, или что прискорбнее твоего ухода? Проливал я источники слез, рыдал, и в первый теперь раз узнал о себе, что не утвердился еще в философии. Ибо что не наполнил надгробными рыданиями? Когда же узнал, что в город собираются епископы, остановился в пути и дивился, во-первых, тому, как не позаботился ты о благоприличии и не остерегся языка людей, которые всего скорее возводят клевету на простодушных; во-вторых, как думаешь, что не одно и то же прилично и тебе и мне, которых в начале так сдружил Бог, что и жизнь, и учение, и все у нас общее; а в-третьих (пусть и это будет сказано), как подумал, что тут будут выставлять на вид людей благоговейных, а не сильных в городе и любимых народом? По сим-то причинам поворотил я корму, и еду назад. Да и тебе самому, если угодно, желаю избежать настоящих мятежей и худых подозрений; а твое благоговение тогда увижу, когда устроятся дела и позволит мне время; увижу - и тогда побраню побольше и посильнее.
38. К Василию Великому (24)
Изъявляет свою радость о вступлении его на кесарий-ский престол, и объясняет причины, по которым медлит идти к нему. Как скоро узнал я, что ты возведен на высокий престол, Дух победил, светильник, и прежде не темно светивший, поставлен на подсвечнике и у всех на виду, пр-знаюсь, обрадовался этому. Да и как было не обрадоваться, видя, что общее дело Церкви было в худом положении и имело нужду в таком руководстве? Однако же не вдруг я поспешил к тебе, и не спешу, и ты сам этого не требуй; во-первых, чтобы оберечь мне честь твою, и чтоб не подумали, что собираешь приверженцев, по незнанию приличия и по горячности, как могут сказать завистники; а во-вторых, чтобы мне самому приобрести постоянство и безукоризненность. Поэтому ты, может быть, скажешь: «Когда же придешь? И до какого времени будешь откладывать?» До того, как Бог повелит, и исчезнут тени теперь злоумышляющих и завидующих. Ибо хорошо знаю, что недолго будут противиться прокаженные, заграждающее Давиду вход во Иерусалим.
39. К нему же (10)
На упреки св. Василия за холодность к нему отвечает похвалами Василию. Как? Разве что-нибудь твое для меня то же, что окинутая ягода на виноградной лозе? Какое вырвалось у тебя слово из ограды зубов, о божественная и священная глава? Или как отважился ты вымолвить это? Для того только разве, чтоб и я мог отважиться несколько? Как подвиглась мысль, написали чернила, приняла бумага? Науки, Афины, добродетели, труды, подъятые для наук! Видишь, написанное тобой едва не делает меня трагиком! Меня ли ты не знаешь, или себя самого? Как может быть маловажным для Григория что-нибудь твое, око вселенной, звучный глас и труба, палата учености? Чему же иному станет кто дивиться на земле, если Григорий не дивится тебе? Одна весна в году, одно солнце между звездами, одно небо обнимает собой все, один голос выше всех, и это (если способен я только судить о подобных делах, и не обманывает меня любовь, чего не думаю), это твой голос. А если ставишь мне в вину, что не хвалю тебя, как надлежало бы, то вини за это всех людей, потому что никто другой не хвалил, и не хвалит, как должно, как стал бы хвалить ты, как стала бы хвалить твоя звучная речь, если бы можно было хвалить самого себя, и дозволял это закон похвальных слов. А если обвиняешь меня в презрении, то почему не обвинишь сперва в безумии? Но если негодуешь на то, что философствую, то позволь сказать, это одно и выше твоих слов.
40. К нему же (4)
Препятствием к свиданию со св. Василием указывает болезнь своей матери, и просит молитв Васильевых об ее выздоровлении. Исполнения твоего приказа частично зависит от меня, а частично, и еще, думаю, в большей степени, от твоего благоговения. От меня — желание и усердие, потому что и в другое время никогда не уклонялся я от свидания с тобой, а, напротив, всегда домогался этого; теперь же еще больше этого желаю. От твоего же преподобия зависит привести в порядок мои дела. Ибо безотлучно сижу при одре государыни-матери, которая много уже времени страдает недугом. И если можно мне будет оставить ее вне опасности, будь уверен, не лишу себя твоего лицезрения. Помогай только своими молитвами ей выздороветь, а мне совершить путь.
41. К нему же (26)
Пересказывает, как один из монашествующих в каком-то собрании, где был св. Григорий, укорял св. Василия и его самого, одного будто бы в нездравом учении о Святом Духе, а другого в робости, и как сам св. Григорий старался, впрочем безуспешно, оправдать св. Василия (371 г.). Вождем жизни, учителем догматов, и всем, что ни сказал бы кто прекрасного, почитал я тебя издавна, и теперь почитаю; и если есть другой хвалитель твоих совершенств, то, без сомнения, он станет или рядом со мной, или позади меня. Так привержен я к твоему благоговению, и так начисто весь твой! И это не удивительно. Ибо с кем дольше обращаешься, от того больше видишь опыта; а где больше опыта, там и свидетельство совершеннее. Ежели есть для меня что полезное в жизни, так это — твоя дружба и обращение с тобой. Так я думаю об этом, и желал бы всегда так думать. А что теперь пишу, пишу не по доброй воле, однако же напишу это. И ты не прогневайся на меня; или сам я буду крайне огорчен, если не поверишь мне, что говорю и пишу это из благорасположения к тебе. Многие порицают нас, называя некрепкими в вере, именно же все те, которые думают, что у меня с тобой все общее, что и прекрасно они делают. И одни из них обвиняют явно в нечестии, а другие в робости, в нечестии — уверенные, что говорим нездраво, а в робости — приписывающие нам уклончивость. Но какая нужда повторять речи других? Поэтому перескажу тебе, что случилось недавно. Был пир, и на пиру было немало людей знатных и к нам благорасположенных, а в числе их находился некто из носящих имя и образ благочестия. Пированье еще не начиналось; слово зашло о нас, которых, как это обыкновенно случается на пирах, вместо всякого другого междудействия выводят вперед. Все дивятся твоим совершенствам, присовокупляют к тебе и меня, как упражняющегося в равной с тобой философии, говорят о нашей дружбе, об Афинах, о нашем единодушии и единомыслии во всем; но этот философ находит сие оскорбительным и, с большою решительностью вскричав, говорит: «Что же это, государи мои, так много вы лжете и льстите? Пусть похвальны они будут за другое, если угодно, в том не спорю, но не согласен в важнейшем: за православие напрасно хвалят Василия, напрасно и Григория, один изменяет вере тем, что говорит, а другой тем, что терпит это». «Откуда у тебя это, пустой человек, новый Дафан и Авирон по высокоумию? — сказал я. — Откуда пришел к нам с таким правом учительства? И как смеешь сам себя делать судьею в таких предметах?» «Я теперь, — говорил он, — с Собора, который был у мученика Евпсихия; и он свидетель, что это действительно так. Там слышал я, как великий Василий богословствовал об Отце и Сыне превосходно и весьма совершенно, и так, как нелегко было бы сказать любому другому; а в учении о Духе уклонился от прямого пути». И к этому присовокупил он одно сравнение, сравнив тебя с реками, которые обходят камни и вырывают песок. «А ты вот, чудный, — сказал он, смотря на меня, — очень уже ясно богохульствуешь о Духе (и при этом напомнил он одно мое выражение, когда богословствуя при многолюдном собрании, потом завершил я речь о Духе этими, часто повторяемыми, словами: доколе нам скрывать светильник под спудом?), но он не ясно высказывает мысль, как бы набрасывает тень на учение, не осмеливается выговорить истину, накидывая нам в уши выражения, приличные более человеку изворотливому, нежели благочестивому, и прикрывая двоедушие силой слова». «Это потому, говорил я, что я стою не на виду, многим ненавистен; иные почти и не знают, что мной бывает сказано, и даже говорю ли я, поэтому и любомудрствую безопасно. О нем же много речей, как о человеке, который известен и сам по себе, и по Церкви. Все сказанное им становится общеизвестным. Около него жестокая битва; еретики стараются ловить каждое голое речение из уст самого Василия, чтобы после того, как все уже вокруг захвачено, и этот муж, единственная почти оставшаяся у нас искра истины и жизненная сила, мог быть изгнан из Церкви, а зло укоренилось в городе, и из этой Церкви, как из какой-то засады, разливалось по всей вселенной. Поэтому нам лучше быть бережливыми в истине, несколько уступив времени, которое омрачило нас, подобно облаку, нежели ясной проповедью привести истину в упадок. Ибо о том, что Дух есть Бог, нет нам вреда знать и из других речений, приводящих к тому же заключению, потому что истина заключается не столько в звуке, сколько в мысли. Но Церкви будет нанесен великий урон, если с одним человеком изгнана будет истина». Такой бережливости не одобрили присутствовавшие, называя ее неблаговременной и даже насмешкой над ними; возопили же на нас, что ограждаем более робость свою, нежели учение Церкви. Ибо гораздо лучше, стоя за истину, охранять свое, нежели такой бережливостью и свое приводить в бессилие, и чужого не принимать. Но пересказывать теперь во всех подробностях то, что говорил, и что слышал я, и как сверх меры и собственного своего обыкновения изъявлял свое негодование противоречившим, было бы долго, а может быть, и не нужно. Конец же письму тот, что при этом я с ними расстался. Но ты, божественная и священная Глава, научи меня, до чего нам следует простираться в богословии о Духе, какие употреблять речения и до чего доходить в своей бережливости, чтобы все это иметь в готовности для противников. Ибо, если бы я, который лучше всех знаю тебя и твои мысли, и неоднократно сам удостоверял и был удостоверен в этом, потребовал теперь объяснения этому сам для себя, то был бы самым невежественным жалким человеком.
42. К нему же (27)
Оправдывается перед св. Василием, который оскорбился предыдущим письмом. Иной, поумнее меня, мог бы подозревать это; а я человек крайне простой и пустой, не боялся сего, когда писал тебе. Оскорбило тебя письмо мое, но утверждаю, что оскорбило не по делу, не справедливо, а, напротив, весьма напрасно. Правда, что ты не изъявил своей скорби; но (в чем поступил умно) скрыл ее, как бы некоторой личиной, закрыв стыдом лицо печали. А я, если сделал это с хитростью и злонамеренно, потерплю вред не столько от твоей скорби, сколько от истины; если же поступил просто, по обычному благорасположению, то буду винить грехи свои, а не твое расположение, разве что скажу только, что лучше было бы поправить это, чем гневаться на советников. Поэтому ты сам увидишь, что тебе делать, будучи в состоянии подать в этом совет и другим. А я с своей стороны готов, если даст Бог, и быть у тебя, и подвизаться с тобой, и помогать тебе по мере сил. Ибо под твоим руководством и с тобой кто будет не в силах, и кто не отважится говорить и трудиться за истину?
43. К нему же (25)
Ободряет св. Василия противоборствовать козням врагов Церкви и не смущаться тем, что Анфим, епископ Тианский, делаясь независимым от Кесарийского престола, присвоил себе многие епархии в Кесарийской митрополии (372 г.). Слышу, что ты смущаешься недавним нововведением и приходишь в затруднение от какой-то софистики и обычной пытливости преобладающих здесь. Это неудивительно, потому что мне известна зависть, знаю и то, что многие из окружающих тебя через тебя же обделывают свои дела и раздувают искру малодушия. Потому не боюсь, чтобы ты в скорбных обстоятельствах потерпел что-нибудь не свойственное философии, не достойное себя и меня. Напротив, думаю, что теперь-то особенно и даст знать себя мой Василий, теперь-то и выкажется то любомудрие, которое постоянно ты собирал; теперь-то, как бы высокой волной, сразишь умышления, и, когда другие в смущении, останешься непоколебимым. А если угодно тебе, явлюсь и сам, и, может быть, подам какую-нибудь мысль, если только море имеет нужду в воде, а ты — в советнике. Во всяком же случае сам для себя приобрету пользу и поучусь философии, вместе с тобой терпя оскорбления.
49. К Василию Великому (32)
Защищается, что не по лености и не по нерадению отказывается от епископства в Сасимах, куда рукоположил его св. Василий против воли его. Укоряешь меня в лености и в нерадении, потому что не взял твоих Сасимов, не увлекся епископским духом, не вооружаюсь вместе с вами, чтоб драться, как дерутся между собой псы за брошенный им кусок. А для меня самое важное дело — бездействие. И чтобы знать тебе нечто из моих совершенств, настолько хвалюсь своею беспечностью, что величие духа в этом почитаю законом для всех; и думаю, что, если бы все подражали мне, то не было бы беспокойств Церквам, не терпела бы поруганий вера, которую теперь всякий обращает в оружие своей любви к спорам.
50. К нему же (31)
Выражает свое огорчение, что через рукоположение в сан епископа Сасимского введен в отношения, вовсе противные его духу. Неужели не перестанешь хулить меня, как человека необразованного, грубого, недостойного дружбы, да и самой жизни, потому что осмелился осознать, что я потерпел? Ибо другого оскорбления не сделал я тебе, можешь сам подтвердить это; да и я не сознаю, и не желаю сознавать за собой, чтобы в чем маловажном, или важном, поступил перед тобой худо, кроме того одного, что узнал себя обманутым, и хотя уже слишком поздно, однако же узнал, и виню в этом престол, который вдруг возвысил тебя надо мной. Устал я, слушая упреки тебе и защищая тебя перед людьми, которым хорошо известны и прежние и нынешние наши с тобой отношения. Всего смешнее, или, лучше сказать, достойнее сожаления — испытать на себе, что одного и того же и обижают и упрекают, как это случилось теперь со мной. Упрекают же иные и в том и в другом, каждый, в чем кому угодно, по собственному его нраву или по мере гнева на нас; а самые человеколюбивые — в презрении, в пренебрежении, в том, что, по употреблении в дело, брошен я, как самый бесчестный и ничего не стоящий сосуд, или как подпорка под сводами, которую, сложив свод, вынимают и считают ничем. Поэтому предоставим этим людям полную свободу, пусть говорят, что могут сказать; никто не удержит самовольного языка. И ты в награду мне отдай те блаженные и пустые надежды, какие придумал против хулителей, что для моей же чести обижаешь меня, человека легкомысленного и способного только к чему-либо подобному. А я выскажу, что на душе; не сердись на меня; ибо скажу то же, что говорил и во время самой скорби; и тогда не был я до такой степени или воспламенен гневом, или поражен случившимся, чтобы потерять рассудок и не знать, что сказал. Не буду приискивать оружия и учиться военной хитрости, которой не учился и прежде, когда, по-видимому, для того было особенное время, потому что все вооружались, все приходили в неистовство (тебе известны недуги немощных). Не буду подвергать себя нападениям бранноносного Анфима, хотя и не совсем ловкого воителя, будучи сам безоружен, не воинственен, и открыт для ран. Но сражайся с ним сам, если угодно, ибо нужда и немощных делает нередко воителями; или ищи людей, которые будут сражаться, когда Анфим захватит твоих лошаков, охраняя тесные проходы и, подобно амаликитянам, отражая Израиля. А мне взамен всего дай безмолвие. Какая нужда вступать в борьбу за млекопитающих и птиц, и притом за чужих, как будто иметь дело о душах и об уставах Церкви? Для чего митрополию лишать славных Сасимов, или обнажать и открывать тайну сердца, которую должно таить? Но ты мужайся, преодолевай, и все влеки к славе своей, как реками поглощаются весенние потоки, ни дружбы, ни привычки не предпочитая добродетели и благочестию, не заботясь о том, каким будут считать тебя за такой поступок, но предавшись единому Духу; а я от дружбы твоей приобрету одну выгоду, что не буду верить друзьям и ничего не стану предпочитать Богу.
51. К нему же (33)
Описывает, как он и родитель его приняли у себя Анфима, епископа Тианского, и почему имели с ним переписку. Как горячо, и подобно молодому коню, скачешь ты в письмах своих! И это не удивительно: тебе, который недавно достиг славы, хочется показать передо мной, какую приобрел ты славу, чтобы через это сделать себя еще более досточтимым, подобно живописцам, которые пишут одни красоты. А если пересказывать тебе все поступки епископов и содержание письма, которое тебя беспокоит, с чего начал я его, до чего довел, и чем кончил, то мне кажется сие превышающим пределы письма, и не столько делом оправдания, сколько истории. Короче говоря, пришел к нам мужественнейший Анфим с некоторыми епископами, или чтобы навестить отца моего (ибо и так о сем думали), или чтоб сделать то, чего домогался. После многих выпытываний и о многом: о приходах, о сасимских болотах, о моем рукоположении; после того, как он и ласкал, и просил, и угрожал, и выставлял свои права, порицал, хвалил, обводил себе круги в доказательство, что мы должны смотреть на него одного и на новую митрополию, которая важнее, после всего этого сказал я: «Для чего вписываешь в свой круг наш город, когда мы-то и составляем Церковь, эту в подлинном смысле и притом издревле матерь Церквей?» Наконец ни в чем не успев, и с великой надменностью укорив нас в приверженности к Василию, как будто к какому-нибудь Филиппу, он ушел. Неужели думаешь, что этим причинили мы тебе обиду? Я так не полагаю. Рассмотри же и содержание письма, точно ли оно написано в обиду тебе? На имя наше составили соборное приглашение. Я спорил, говорил, что это — обида; но вторично потребовали, чтобы через меня приглашены вы были для совещания об этом; и на сие согласился я; но чтоб не случилось прежнего, предоставляю все на вашу волю; угодно ли будет собрать их, где и когда? И это показывало во мне человека почтительного, а не обидчика. Когда же и сие сделал я не в обиду, то скажи остальное. Если от меня нужно вам узнать что-то, прочту вам самое письмо, которое Анфим, когда он, несмотря на запрещения и угрозы наши, захватывал в свою власть болота, прислал к нам письмо, и оскорбляя, и понося нас, и как бы воспевая победную песнь над нами, потерпевшими от него поражение. Что же это за причина? И его гневу подвергаемся из-за вас и вам не нравимся как угождающие ему? Но о сем надлежало узнать прежде, чудный муж, и потом уже не оскорблять, если не по другой причине, то хотя бы как пресвитеров. А если в тебе есть большое желание показать себя и честолюбие, и простираешь к нам речь с высоты как гражданин митрополии к гражданам малого города или даже не имеющим у себя города, то и у нас есть гордость, которую можем противопоставить твоей. Это никому не трудно, а может быть, и более прилично.
Информация о первоисточнике
При использовании материалов библиотеки ссылка на источник обязательна.
При публикации материалов в сети интернет обязательна гиперссылка:
"Православная энциклопедия «Азбука веры»." (http://azbyka.ru/).
Преобразование в форматы epub, mobi, fb2
"Православие и мир. Электронная библиотека" (lib.pravmir.ru).