Между покрытыми мхом нижними рядами старого церковного сруба была незаметная со стороны маленькая дверца, прикрытая позеленевшей от времени печной заслонкой. О ней все забыли. Да и зачем помнить, если узенький проход, служивший когда-то для доставки угля и дров к церковной печи, по назначению уже давно не использовался, так как саму печь разобрали по ненадобности, а храм вот уже три года как закрыли. Вернее, церковь закрыли, а здание храма пока еще стояло, храня от непогоды и растаскивания колхозное добро: немного посевного зерна, конскую упряжь, ведра с лопатами и метлами.
Сельские пацанята отыскали потайной вход и, устраивая свои незамысловатые игры, определили здесь место для своего «штаба». Прошедшая война, хоть и закончилась более пятнадцати лет назад, была еще рядом. Живы были отцы-фронтовики, почти каждый день вольно или невольно вспоминавшие лихую годину; о победе и подвигах рассказывали в школе; старушки в вечерних скамеечных разговорах по-прежнему проклинали «ее, неладную»; да и немецкая каска, из которой хлебали дворовые Шарики и Барсики, славно прижилась в дворовом хозяйстве.
Церковь еще недавно работала. Службы, хоть изредка, но проводились. Присылали из епархии на месяц-другой очередного священника, но как только тот начинал обживаться и знакомиться с народом — тут же убирали. Постоянный печальник и молитвенник никак не вписывался в идеологическую составляющую пятилеток социализма. Не нужен священник передовому колхозному крестьянству. Раздражалось сельсоветское начальство: как никак, уже Гагарин в космосе побывал и никакого Бога не видел, а бабушки с дедушками все не успокоятся…
Последним священником был худенький, неказистый, немощный мужичок с редкой седой бородкой, который службу вел так тихо и невнятно, что на первых порах казалось, будто в алтаре никого нет. Лишь застиранное белое облачение, мелькавшее за Царскими вратами, свидетельствовало о наличии священнослужителя. Батюшка со всеми соглашался, всех молча выслушивал и только кивал своей маленькой головой да мелко поспешно крестился, повторяя:
— Господь управит, Господь управит…
Что и как «управит», было непонятно, но областное религиозное начальство, которое так и называлось — «Совет по делам религий», — угрозы в данном «служителе культа» никакой не определило. Поэтому до установленного дня, когда на сельском сходе зачитают письмо от «имени сельской интеллигенции и трудовых колхозников» с просьбой закрыть «очаг мракобесия и предрассудков», было решено священника никуда не переводить.
Так и служил батюшка свои воскресные и праздничные службы, незаметно приезжая и так же невидимо для всех уезжая. Где его семья, дом, родные, никто толком не знал. Знали только одно: в городе живет. Впрочем, по существу это никого из власть предержащих в данном селе не интересовало, но, как оказалось, зря.
Весна выдалась в тот год засушливой. Хоть и было много снега на полях, но он сошел за несколько дней одним половодьем, затопив спускающиеся к речушке огороды и напрочь снеся деревянный мосток, соединяющий две стороны села. После схлынувшей в одночасье воды лишь несколько раз прошел дождь, а после Пасхи небо стало забывать, что такое тучи.
Старички пошли в сельсовет с просьбой разрешить в поле с иконами да с батюшкой выйти, упросить Бога дождик даровать. Куда там! Взашей, чуть ли не с порога вытолкали, отправили внуков нянчить или по хозяйству справляться. Да и как власть советская подобное разрешение даст? Ведь Бога-то никогда не было и нет?! Или не власть она вовсе?!
В воскресенье после службы устроили прихожане совет, как же все-таки отслужить молебен о дождике не в храме, а как положено: там, где пшеница да кукуруза с подсолнечником посеяны. Судили-рядили, но выходить в поле без разрешения значило в те времена не только на священника беду накликать, но и семьям своим навредить, детям, прежде всего.
Батюшка во время этого церковного схода сидел в уголочке и все вздыхал горестно. А что он еще мог? Только молиться да свое «Господь управит» повторять — вот и все разрешенные возможности. По тогдашним законам он был наемником при приходе. Все решал староста, да двадцатка вместе с начальством областным, к слугам Божьим неласковым.
Пригорюнились прихожане. И было отчего: от урожая зависели они все, и года голодные послевоенные хорошо помнили тоже все. Уже было почти решено отслужить молебен на приходском дворе в среду (как раз Преполовение припадало), но тут подал голос священник, причем решительно. Никто не ожидал от него такой властности:
— Вы тут посидите, а я к председателю схожу.
Все как-то разом замолчали и согласились.
Староста сделал рывок идти вместе с батюшкой, но тот остановил его и от помощи отказался. Причем хоть и вежливо, но настойчиво:
— Здесь посиди, моё это дело.
Староста и голос командный потерял! Даже в росте будто уменьшился. Чудеса, да и только.
Председатель колхоза был на тракторном дворе. Он всегда сюда, к технике поближе приходил, когда трудно было, да звонки из района и области одолевали. Только тут, у любимых с детства механизмов, да тракторов, которые главе колхоза своим урчанием и запахами любимый Т-34 напоминали, на котором он от Ковеля до самой Праги прошел, председателю лучше думалось. Думать же было о чем. Главное — как влагу живительную сохранить при таком суховее и жаре запредельной?
А в конторе не работалось. Да и о какой работе могла быть речь, когда с утра до вечера получал председатель все больше директив, указаний и безотлагательных бумаг с требованиями и приказами? Оправданий и жалоб на погоду никто слышать не хотел, и не желал. Прекрасно понимал колхозный глава, что никакие причины и ссылки на жару его не оправдают.
Виноват — и всё.
Пребывая в таком невеселом настроении, колхозный голова сидел за механизаторским столом и тупо смотрел на палочки выходов, сплошной стеной стоявших напротив механизаторских фамилий. Работали много и как положено на селе. Трудились, рук не покладая, от зорьки до зорьки. Но что они получат, с такой засухой? Детворы же, в каждой хате, после войны народилось множество. Чем кормить будут?
Невеселые размышления председателя прервало тихое:
— Здравствуйте, Василь Петрович!
Перед головой стоял священник, в сереньком, не по жаре надетом, пиджачке, теребивший в руках такого же цвета вылинявшую поповскую шапочку-скуфейку.
Попа на механизаторском дворе Василий Петрович никак не ожидал увидеть, да и вообще видел его лишь пару раз мельком и даже не знал, как зовут.
Тот, догадываясь о затруднении председателя, представился:
— Меня отец Михаил именуют, служу я при церкви вашей…
— Ну и?.. — буркнул Василь Петрович.
— Да вот дождика нет, надобно в поле выйти помолиться.
— Ты молись не молись, — раздраженно ответил председатель, — а синоптики сказали, что до конца месяца дождя не будет.
— Так то синоптики, — возразил отец Михаил, — а то Бог.
Василь Петрович не то что отмахнуться от подобного утверждения захотел, он уже и воздуха в грудь набрал, чтобы отправить попа куда подальше, но тот тихо и умиротворяющее продолжил:
— Бог-то — Он все управить может.
Это «управить» холодком коснулось председательского сердца (или ветерок так подул?), но Василий Петрович остановился и неожиданно для себя спросил:
— И что, дождь пойдет?
— Должен пойти, — ответствовал батюшка, — Бог-то видит, что хлеб насущный не для богатства и наживы, а для жизни своей и для детишек просить будем. Как не помочь? Поможет.
Председатель долго смотрел на маленького неказистого священника и не мог понять, откуда такая уверенность у того, кто по всем параметрам — сплошной, никому не нужный, пережиток. Но даже не это смущало главу колхоза. Дело в том, что сам Василь Петрович, не понятно с какой стати, вдруг железобетонно
понял, что дождь пойдет, если помолиться.
— И куда ты со своим приходом идти собрался? — вместо окрика-отказа вопросил председатель.
— На криницу, в балку, через поля, — ответил священник, и продолжал: — По дороге Слово Божие почитаем, да помолимся усердно, а на кринице водичку освятим.
— Когда собрались?
— А в среду, на Преполовение.
Если бы председателю за полчаса до этого сказали, что он разрешит крестный ход ради дождя, он бы в лучшем случае рассмеялся или выругался. Но сейчас Василий Петрович лишь произнес:
— Идите.
И двинулся в сторону стоявшей неподалеку техники. Потом обернулся, внимательно еще раз посмотрел на священника и добавил:
— Не дай Бог, если дождя не будет!
— Как не будет, пойдет дождичек, Господь управит, — заверил отец Михаил.
В среду, после литургии, из церкви с крестом и хоругвями вышло полсотни прихожан, сопровождаемых гурьбой только что распущенной на каникулы детворы. Они шли по центральной улице села с пением: «Воздуха растворение повелением Твоим прелагаяй. Господи, вольный дождь с благорастворенными воздухи даруй земли…». Их было бы больше, если бы не рабочий день. Впрочем, и этот немногочисленный крестный ход переполошил сельский совет, на крыльцо которого выбежали и землемер, и паспортистка, и секретарь, а из открытого окна главы сельсовета было слышно, как тот кричал в телефонную трубку:
— Я не разрешал, это Василь Петрович добро дал…
Крестный ход еще не успел дойти и до полевой дороги, как, нещадно тарахтя и поднимая клубы пыли, со стороны города прикатил участковый. Бросив на обочине трофейное средство передвижения, он подбежал к священнику, торжественно с крестом и кадилом шествовавшему за иконой и хоругвями, сорвав фуражку, выставил ее перед собой, как запрещающий жезл, и заорал:
— Стой! Куда!? Кто позволил?
— Тихо, милиция, не кричи, — ответствовал за отца Михаила церковный староста. — Видишь, молятся люди. Нельзя кричать. А на крестный ход нам председатель согласие дал.
Милиционеру после подобного объяснения, осталось лишь размышлять о том, куда, кому и как докладывать, а крестный ход все шел и шел через поля, останавливаясь на поворотах и пересечениях дорог. Даже издалека были слышны песнопения и голос священника, читавшего молитвы. Странно это было… Его, голосок-то батюшкин, в церкви не всегда различали, а здесь и отца Михаила уже не видно, а голос слышно.
Перед тем как выйти к балке, где находилась известная всей округе криница, дорога запетляла в гору с геологической вышкой наверху.
Православные опустились на коленки, а батюшка все воздевал руки к небу, читая молитвы.
Примолкли ребятишки. Среди вздохов, всхлипов и «помоги, Господи» можно было различить лишь жаворонков. Даже ветер затих.
Крестный ход спустился в прохладную, заросшую лесом балку. Пока священник, не спеша, служил водосвятный молебен, а хор распевал «Преполовившуся празднику, жаждущую душу мою благочестия напой водами…», в полях посвежело, появились тучки, а вечером… вечером пошел дождь.
Он шел до пятницы, лишь ненадолго прерываясь, чтобы дать время сельчанам управиться по хозяйству.
В пятницу же, в городе, в малом зале райкома исключали из партии Василия Петровича (с председательского поста его еще в четверг прогнали).
— Как же ты, фронтовик, орденоносец и так на руку попам сыграл? — кипятился партийный секретарь. — Когда весь народ советский к коммунизму стремится, ты мракобесие поддерживаешь!
Грозно смотрели на Василь Петровича и секретарские глаза, и глаза портрета, над секретарем висящего.
— Вот скажи нам, — вопросил секретарь, — зачем ты это сделал?
Ничего не ответил фронтовик. Он просто подошел к окну и открыл его. В зал хлынул поток прохладного, мокрого воздуха. Помещение наполнилось шелестом идущего спасительного дождя.
Через темный лаз церковного сруба пролезли несколько мальчишек с выгоревшими за жаркое лето головами и с облупленными, как на подбор, носами…
В церкви было прохладно, сухо. Пахло зерном и еще чем-то таким… чем, мальчишки не ведали. Да и откуда они могли знать церковный запах?
Вдруг большая церковная дверь заскрипела, приоткрылась, и в храмовый сумрак вошел Василий Петрович.
Деревенская ребятня, в своем невидимом со стороны уголке, притихла. Испугались мальчишки колхозного сторожа: вдруг застукает, и у них больше не будет такого неизвестного никому «штаба»?!
Василий Петрович их не видел. Да и не по сторожевым своим делам в церковь он зашел. Прикрыв дверь, он направился к заброшенному алтарю. Там, вверху, под бывшим куполом сохранилась икона. Василь Петрович не знал, чья это икона, он просто стоял, подняв голову вверх, смотрел на святой образ и тихонько так повторял:
«Управь, Господи!»
Помнится, в древней Шептуховке, это между Миллерово и Чертково в Ростовской области, за водой ходили к колодцу. Для меня, пятилетнего, это было далеко. Колодец располагался рядом с прудами, а недалеко от него стоял старый каменный полуразрушенный дом — помещичья усадьба. Даже название ее не забылось — Соламадьевка.
Почему именно так то место нарекли, сейчас уже не помню. А вот тетки родные, не намного меня старшие, несущие коромысла с ведрами, в которых плавают деревянные кресты — чтобы вода не расплескалась, — очень даже отчетливо в памяти остались. Дома, у бабушки с дедом, колодец был, но воду из него не пили. Жесткая. Сегодня тоже ту воду, которая у меня в квартире из крана два раза в сутки течет, пить не желательно. Хоть и не «жесткая» она…
И вот бегу я как-то во времена те давние за взрослыми «тетками», одной из которых 13, а другой 15 лет, и тоже ведерко тащу. Маленькое. Дед Гриша мне даже щепку дал, чтобы и у меня из ведерка вода не расплескалась. Бегу и на щепку смотрю. Держит воду или не держит? Щепка плавала правильно и вода не выливалась. Но оказалось, что смотреть надобно было на дорожку, которая, как и нынче у скважины, была покрыта льдом.
Упал… Вода и разлилась. Расплакался. Обратно идти далеко, да и рукавицы мокрые. А как без воды домой приду? Что дед скажет?
«Тетки» выручили. Пожалели. Каждая мне из своего ведра водички налила, «чтобы дед не ругался».
Позвонил я сегодня теткам, одной и второй. Рассказал им, что вспомнил, а они — в слезы. В том давнем 60-м я ревел, а теперь они. Какая, все-таки, драгоценная у меня в ведерке вода была! До сих пор плакать хочется.
Морозы нынешней зимой как будто старые года вспомнили. Трескучие морозы. И снега привалило столько, что старики между собой никак к консенсусу прийти не могут, при Хрущеве подобное было в последний раз, или уже при Горбачеве.
Деду Федору подобная погода не нравилась, потому что вся его теория о скором конце света и грядущем антихристе рассыпалась в прах. Ведь главным аргументом в пользу «последнего времени» были, по мнению деда, изменившиеся климатические условия и глобальное всеобщее потепление. С придыханием вещал церковный сторож, что от отблесков огня адова и костров для грешников уже тают Арктика вкупе с Антарктикой. А молодежь-то, глядите-ка, не ведая про пекло да костры, почти голяком ходит, пупки наружу выставив! Все сходилось и подтверждалось у церковного оракула, но лишь до этой зимы. Со скорбным раздражением захлопнул дед Федор исчерканную карандашом книгу о скором втором пришествии, и, увидев, что уже совсем рассвело, влез в валенки и пошел расчищать дорожку к храму да врата церковные открывать.
Должно заметить, что храм, где готовился к Судному дню дед Федор, был старым, годы лихолетья пережившим и в силу музейного советского прошлого выстоявшим в сохранности. Даже колокольня уцелела вместе с капитальным кирпичным забором с колоннами и чугунными решетками-пролетами. Пережили всех и вся и литые ворота с вензелями, открывать и закрывать которые, наряду с другими послушаниями, должен был именно приходской сторож.
Снег, тихо падавший вечером, от жесткого ночного мороза сделался как пыль и убирался легко. Быстро расчистив путь к паперти, дед Федор увидел, что у ворот уже стоит Дарья, прикрывая руками в вязаных перчатках нос и щеки и выписывая ногами сложную композицию, так как современные «зимние» сапожки на подобный мороз никак не рассчитаны.
Вообще-то, к Дарье дед относился положительно. Хоть и молода девка, но скромна, одета подобающе и на колокольне такие коленца отзванивает да переборы, что и не хочешь — о Боге вспомнишь и перекрестишься. Вот только одно смущало. Неправильно это — девка-звонарь! Не бабье дело с колоколами управляться. С этим непорядком сторож уже практически смирился, да вот давеча расстроила Дарья деда непотребством современным. После всенощной от колокольни ключи в сторожку занесла, а в ушах у нее наушники с проводами торчат. Хотел дед Федор тут же ее отчихвостить, что сатанинские побрякушки на себя надела, да промолчал. Лишь укоризненно глянул и буркнул утверждающе: «Ох, гореть тебе, красавица, в пламени геенском». Дарья, зная наклонности приходского деда, тоже промолчала, лишь взглянула удивленно и убежала.
Федор неторопливо, явно показывая, что вчерашний Дарьин грех помнит, пошел к воротам, доставая из ватных штанов большой древний ключ, привязанный для безопасности к поясу. Открывать и закрывать врата дед любил и творил сие действо торжественно и с большим значением. Недаром настоятель за глаза величал сторожа «апостолом Петром»! Дед об этом знал и, в принципе, больших возражений к данному определению не имел.
Замок на воротах, по всей видимости, был ровесником самого храма. За древностью лет он уже вполне стал музейной ценностью, но функции свои выполнял исправно и никогда не подводил. Но день, видно, не задался с утра. Замок отказал. Он не хотел открываться, несмотря на все дедовские ухищрения, причитания и взывания…
— Дашка, — вскричал расстроенный сторож, — молись Богородице Иверской, Она Вратарница, поможет.
Молитвы пред иконой Иверской Дарья не знала, поэтому читала все, что связано с Девой Марией, но по такому холоду лучше всего у нее выходило протяжно-заунывное «Царице моя Преблагая…»
Старик, не прекращая попыток открыть замок, скороговоркой ругался набором из четырех слов, которыми бранятся все православные сторожа: «окаянный», «искушение», «вражина» и «нечистый попутал». В его лексиконе встречались выражения и покрепче, но с ними дед усиленно боролся последние три десятка лет.
— Замерз видно, вражина, — резюмировал Федор и шустро, покряхтывая от холода, посеменил в сторожку за бумагой. Замок отогревать.
Бумага в сторожке водилась в виде пророческого издания газеты «Сербский крест» и столь же необходимого в деле подготовки ко гласу Трубному ежемесячника «Русь Православная». Покусится на данные «откровения» дед Федор никак не мог, поэтому для растопки набрал ворох использованных поминальных записок.
У ворот уже стояло два десятка пришедших на службу прихожан, в большинстве своем женского пола. Читать молитвы, глядя на не открывающийся замок, они как-то не были приучены, поэтому судачили о холоде и безобразиях, которые вот уже и до храма Божьего докатились. Рассуждения эти дед Федор прервал и потребовал молитвы, пока огонь от заупокойных и заздравных записок не разогреет внутренности старинного замка.
Тщетно. Замок в клубах пара, к нему и рукой не притронешься, а механизм не работает. Ключ как в преграду упирается.
— Без лукавого тут не обошлось, — окончательно утвердился в мысли дед Федор. «Или лукавой», — мелькнула мысль.
Сторож медленно, со значением оглядел все увеличивающуюся группу прихожан, мысленно прикидывая, кто же из них мог навести порчу на храмового воротного долгожителя. Ведьм, колдунов и колдуний не находилось. Слышался хруст снега под ногами прихожан, да инеем от дыхания покрылись бороды и платки. Холодно.
Из-за угла, оттуда, где останавливается трамвай, показался второй храмовый священник, отец Андрей. Батюшка изрядно подмерз, но виду не подавал. Поняв, в чем дело, тут же внес рацпредложение:
— Федор Иванович, вы замок держите, а я ключ вертеть буду.
— Вы бы лучше молились, отец, — ответствовал сторож, скептически оглянув тщедушную фигуру священнослужителя, но предложение принял. Казалось бы, вот-вот и щелкнет замочная пластина, освободит дугу замка, ворота откроются, но застревал ключ на полпути и проворачиваться не желал.
Тут и блаженный местный определился. Все вздохнули облегченно: уж он-то откроет. Да и как не открыть! Плечи — косая сажень, кулак — что дыня средних размеров, молитвенник, каких не сыщешь, да и зовут именем исконно христианским — Алешенька. Обязательно откроет!
Взялся за дело Алексей-надёжа. Себя крестит, замок Крестом осеняет, богослужебные тексты поет. Тут тебе и «Непроходимая Врата», и «Двери, двери, премудростию, вонмем», и «Покаяния отверзи ми двери», и прочие слова святые.
Не открывается замок.
Прихожан же все больше и больше собирается. Уже шум стоит. Нервничают. Мерзнут. Хористам пора на клиросе ноты раскладывать, алтарникам да пономарям лампады возжигать да кадило растапливать, а Дарье на колокольне благовест отзванивать.
Надо. Очень надо, но ворота на замке.
Машину отца настоятеля дед Федор увидел первым. На то, что он откроет замок, сторож не надеялся. Куда ему? В скорого антихриста не верит, ИНН принял, новый паспорт без разговора получил и в церкви запретил говорить, что на нем знаки сатанинские есть. Книжки все старинные читает, да о любви друг ко другу рассказывает. Ни врагов у него, ни страха перед днями последними нет. Поэтому замок он никак открыть не сможет. А вот позвонить слесарям, которые по понедельникам в храме работают, у него возможность имеется, так как штука эта сатанинская, «мобильник», всегда у отца настоятеля под рясой прицеплена.
Собравшаяся толпа прихожан расступилась перед протоиерейской машиной, и она медленно подъехала к воротам. В это время замок в руках деда Федора щелкнул, ключ повернулся, дужка замочная открылась, и ворота распахнулись точно перед капотом не останавливающейся настоятельской машины…
Настоятель со своим вторым священником уже читали входные молитвы, пономари разожгли лампады, алтарники раздули кадило, Дарья благовестила на колокольне, а у открытых ворот молча стоял, аки столб, дед Федор и смотрел на открытую дужку старинного замка.
Каждое утро Саша слышал, как бабушка тихо читала молитвы. Слов было не разобрать, только «аминь», да «Господи, помилуй». Бабушка стояла перед темными иконами, раз за разом крестилась и кланялась, а на нее сверху, со старой, источенной насекомыми доски, смотрел Бог.
Утром Бог был обычным и спокойным, а к вечеру Он менялся, становился немного страшным и строгим.
За этой, самой большой иконой, внизу были еще маленькие. Там же лежали бабушкины документы и фронтовые письма деда, которого Саша не помнил, так как родился уже после его смерти. Прятались там и грозные бумажки с печатями, которые бабушка называла непонятным словом «налоги».
Днем Саша не раз подбегал к «красному углу» и смотрел вверх, на Бога. Узнавал, сердится Он на него или нет. Бог обычно не сердился и никогда не плакал, хотя бабушка не раз ему говорила, что Он плачет над нашими грехами.
Что такое грех, Саша уже знал. Это когда стыдно и хочется, что бы никто не увидел. Он даже друзьям рассказал о плачущем Боге, но те его убедили, что Бог за маленькими грехами не следит, только за большими, а большие бывают у одних взрослых. Саша согласился, но все же иногда подбегал к иконе — проверял: а вдруг Бог заплакал…
Когда уже поспели вишни, и Сашу вместе с его друзьями каждый день отправляли в сад — «гонять шпаков», то есть следить, чтобы птицы вишни не клевали, бабушка сказала:
— На Троицу, в воскресенье, в церковь поеду. Куплю новую икону. Батюшка обещал привезти. Будет у нас Боженька красивый и нарядный.
Что такое «Троица», Саша не знал, а вот увидеть нарядного Бога ему очень хотелось.
В церковь бабушка уезжала рано утром, на мотовозе (была раньше такая дрезина, людей перевозящая). Чтобы внука никто не напугал, она отправила его ночевать к дядьке. На ночевку мальчик отправился с удовольствием. У дядьки был сын, Сашкин брат, хоть и двоюродный, но роднее не бывает. Они по-родственному и родились в одном месяце одного года.
Дядька разрешил спать на чердаке, на свежескошенном сене. Сено было мягким, пахло чабрецом и полынью. За трубой, отгороженные сеткой, ворковали голуби, а в открытую чердачную дверь, в такт стрекочущим кузнечикам, перемигивались далекие звезды. Долго шептались мальчишки о новом красивом Боге. И еще о том, что утром они пораньше встанут и пойдут на протоку, к ставку, бубырей ловить.
Утром бубыри спокойно плавали в протоке, а потом запрятались под коряги. Рыбаки проспали и первых, и вторых петухов, да спали бы и дальше, если бы голуби не подняли страшный шум, обороняясь от залезшего поживиться кота.
На рыбалку все же решили идти, но прежде надобно было чего-то поесть. В кухне, на столе, под марлей, дожидались ребят кринка молока и два ломтя свежевыпеченного хлеба.
— Сеструха оставила, — гордо сообщил брат, и добавил по-хозяйски: — Матери некогда. Она на ферму затемно уходит.
По дороге к протоке и пруду (ставку по-местному), рыболовы заглянули в сад: сорвать по паре еще кислых зеленых яблок, да отыскать в бабушкином огороде по огурцу. Кроме этого нехитрого провианта, их экипировку составляла старая тюлевая занавеска с двумя палками по сторонам, гордо именуемая «бреднем».
Часа два братья таскали свой «невод» по камням протоки и вязкому илу ставка, но, кроме старой лягушки и преклонного же возраста рака с одной клешней, ничего не поймали. Когда сил не осталось, а огурцы с яблоками были съедены, Сашка вспомнил о новой иконе с красивым Богом.
— Бежим! — закричал Сашка. — Бабушка уже приехала давно! Слышал, как мотовоз стучал?
Мальчишки быстро вытряхнули из «бредня» остатки ила с водорослями и помчались к бабушкиной хате. Брату добежать до цели не удалось: мать окликнула. Она как раз возвращалась с фермы и послала сына в сельпо за солью. В те годы матерей еще слушались беспрекословно, поэтому огорченный брат лишь рукой махнул:
— Ты, Саня, беги, а я позже зайду.
Дверь в бабушкину хату была уже открыта.
— Дома! — обрадовался Саня.
Сандалии слетели с ног мальчика и он, не смотря под ноги, ринулся через коридор и горницу в зал, где в углу, на столике под иконами, уже стоял красивый и ласковый Бог. Он был в рамке под стеклом. По углам Его пылали разноцветные блестящие цветы, растущие на удивительно чудных ветвях.
Сашка в онемении и восторге замер перед иконой и только через некоторое время услышал сзади причитания бабушки:
— Ох, Господи, да как же это! Как же ты не разбился-то?
Сашка оглянулся и… ничего не понял.
Там, где он только что пробежал, зияла полутораметровая квадратная дыра открытого погреба. Из него выглядывала голова бабушки. Старушка, поднявшись на несколько ступенек по подвальной лестнице, с ужасом смотрела на внука, пролетевшего над ней и не разбившегося.
— Онучек, Санечка, как же ты по пустому-то прошел? — заплакала бабушка.
Сашка стоял у глубокой двухметровой ямы, смотрел в ее черную пустоту и только твердил:
— Я к Богу бежал, бежал и не провалился.
Епархиальное управление тогда еще Донецкой и Ворошиловградской епархии состояло из одного небольшого здания, непонятным образом вмещавшего и епископские покои, и приемную, и кабинет секретаря, и бухгалтерию. Импозантный особняк, хотя и находился в старом купеческом районе Луганска, к началу 90-х годов прошлого века выглядел заброшенным, унылым и по-мещански неказистым. Во дворе центра всего православного Донбасса, за железными воротами, напротив владычных «хором», тянулся длинный сарай под гордой вывеской «Епархиальный склад». Еще одно продолговатое строение как бы дописывало в епархиальном дворе незавершенную букву «П». Оно вмещало в себе комнатку для приезжих, квартиру епархиального секретаря и гараж, в котором гордо возвышался черный «ЗИЛ» времен раннего Хрущева или позднего Сталина. На содержание этого железного коня уходила значительная часть епархиального бюджета, ибо он вечно требовал ремонта и крайне неэкономно пожирал топливо.
Вот и все управление… на крыльце которого, в те, первые годы возрождающейся Церкви, вполне бы уместилось все священство двух областей и еще осталось бы место для регентов, алтарников и псаломщиц.
Владыка, носивший титул Донецкого и Ворошиловградского, больше все же полюбил патриархальный Луганск. Полумиллионный город оставался в тени юзовских, горловских и макеевских терриконов, промышленности и современности, но все же географически возвышался над оставшимися приходами, вынесшими лихолетья гонений 60-х годов и десятилетия государственного презрения остальных времен развитого социализма.
В Луганске был много претерпевший, но выстоявший Петропавловский собор, который, как тогда казалось, и стал главным аргументом в выборе епархиального центра. Но, скорее всего, владыка уже тогда знал, что не пройдет и двух лет, как вторая кафедра станет первой. Так и случилось. Сперва городу Луганску вернули его исконное имя, а затем образовалась новая церковная административная единица: Луганская и Старобельская епархия.
Случайностей, как известно, не бывает. Но до дня нынешнего удивительна последовательность событий, приведшая меня к владыке Иоанникию…
Все началось с аввы Дорофея. Вернее с его книги «Душеполезные поучения».
Эта книга, выпущенная в Оптиной Пустыни большим тиражом, стала началом возрождения издательской деятельности Церкви. Даже Троице-Сергиева Лавра не могла в то время выпустить достаточно увесистый томик святоотеческих поучений. Опасались издатели, что переменится погода за кремлевской брусчаткой…
Именно за «Душеполезными поучениями» и заехал в Оптину епархиальный секретарь из Луганска. Оставшись в монастыре на раннюю литургию, он ночевал в издательском отделе, где в то время трудился и я. Утром, после службы, загрузили мы машину секретаря архиерейского книгами, а он возьми и скажи:
— Ты бы ехал к нам. Священники нынче нужны.
Духовник монастырский был рядышком и все слышал. Он же и ответил:
— Приедет.
И я поехал. По благословению.
Владык до этого времени я видел не много, да и тех издали… Но нагоняй от брянского архиерея уже успел получить, когда, разволновавшись, назвал его по телефону — «батюшкой». Поэтому, стоя в кабинете епархиального секретаря, с тревогой и боязнью ждал, когда откроется дверь и выйдет строгий епископ двух областей. Секретарь успокаивал, но его слова не уменьшали дрожь в коленках и сухость во рту.
Дверь в кабинет архиерея была высокая, двухстворчатая. Владыка приоткрыл ее немного, с улыбкой посмотрел на меня, затем распахнул и вторую створку и жестом пригласил:
— Ну, заходите, заходите…
Дальше не помню.
Ни как брал благословение, ни как отвечал на вопросы. Страх прошел практически сразу. Да он и не мог не пройти, потому что архиерей смотрел на меня внимательно, с любовью и легкой лукавинкой, чуть прищурив глаза… по-отечески! Запомнились лишь вопросы о матушке, да где учился и чем занимался. Затем, усадив меня на стул, владыка что-то негромко сказал секретарю. Тот вышел, а я остался в архиерейском кабинете. Так просидел часа полтора. Владыка в это время беседовал с заходящими, звонил куда-то, вызывал кого-то…
В какой-то момент даже подумалось, что обо мне забыли. Зря я так решил. Вошла женщина, взяла у архиерея благословение, а потом вынула матерчатый метр и стала меня обмеривать…
Оказывается, пока я в кабинете архиерейском восседал, уже съездили за портнихой, которая, как благословил епископ, должна была «быстренько» пошить мне подрясник. Потому что именно в ближайшую субботу, в день небесного покровителя владыки, Иоанникия Великого, меня будут рукополагать в сан диаконский…
Это была первая встреча с моим архиереем.
Время идет быстро. От Рождества до Покрова с каждым прожитым годом дни все короче. Мы, вольно или невольно, делим временные отрезки своей жизни на этапы, и, слава Богу, что вехами моего земного бытия, как, впрочем, и бытия каждого священника, являются те моменты и события, где обязательно присутствует архиерей.
Несказанно изменилась за эти годы епархия. Вернее, ее уже нет, той прежней «Луганской и Старобельской», потому что за два десятка лет вознесли к небу свои купола сотни новых храмов, появились четыре обители монастырские, три духовных училища… Вот и решил Синод преобразовать ее в митрополию, а затем создать на этой территории еще одну епархию — Северодонецкую.
Перечислять свершения можно много и долго, но каждое дело и всякая молитва начало берут с благословения владыки. Да и все мы, кто пред престолом Божиим «Святая святым» возносит, с него же путь свой пастырский начинали.
Часто спрашивают: «Строгий ли у вас архиерей?» Мне, да и, наверное, большинству епархиальных священников ответить на этот вопрос непросто, потому что ответ парадоксален. Абракадабра какая-то выходит. Оксюморон. Единство противоположностей. Ответ звучит так:
— Строгий, но добрый.
Объяснить, как сочетаются отеческая доброта и архиерейская строгость по отношению к более чем трем сотням клириков, можно лишь тем, что владыка, имея феноменальную память и держа в уме информацию обо всех и каждом, обладает бесконечной любовью…
Это не громкие слова и не попытка лести. Отнюдь. После почти двух десятков лет священства становится очевидно: никакого другого способа удержать в единстве и истине столь разных по мировоззрению, уму и образованию служителей Церкви, кроме любви, нет.
Причем это не любовь «в общем», не «любовь» сильных мира сего, которые любят всех, не зная никого. Здесь иное. Христово. Одна овечка в стаде заблудилась, и на нее архиерей силы тратит: о ней молится и беспокоится.
А кто заботы архиерейские сосчитает? Есть ли что-то в нашем церковном бытии, о чем не нужно заботиться владыке, о чем не надо печалиться?
Добавьте сюда еще дела государственные, представительские, попечительские. Не перечесть.
На каждой службе мы молимся о священноначалии, понимаем, что без него корабль наш церковный к доброму берегу не пристанет, что житейские мудрования и страсти не туда могут его привести. Именно поэтому отношение к владыке особое, и нынешний 70-летний юбилей митрополита Иоанникия — праздник всех, кто служит под его святительским омофором.
Двадцать лет назад коленопреклоненно стоял я у престола луганского кафедрального собора. На моей главе лежали благословляющие и утверждающие руки владыки Иоанникия. С этого момента начался иной отсчет времени, иная жизнь… Поэтому сегодня и мой праздник.
Сейчас, когда церковному служению отдано почти 20 лет, и храм стал неотъемлемой, обязательной частью и будней, и праздников, становится понятным, что прожитые годы имеют особую градацию.
Не десятилетиями или пятилетиями живет верующий человек и даже не детством, отрочеством, молодостью и зрелостью. Иные вехи имеются — храмы Божии. Те, от которых начинается особый отсчет. Ведь лета духовные не совпадают с временами года, и мера внутреннего возрастания не зависит от количества сорванных календарных листков…
Самым первым храмом моей жизни был кафедральный собор в Ростове-на-Дону. Первым с точки зрения сознательного стремления сходить «в церковь» и понять, почему родные бабушки до сих пор крестятся на темные иконы. Был и иной храм, где меня когда-то крестили и даже причащали, но он в памяти не остался.
Введению в ростовский собор Рождества Богородицы способствовало и то, что в одну из суббот моего отрочества именно у этого храма меня впервые в жизни «угостили» милицейской дубинкой. Это были школьные годы, девятый класс. То время, когда родители уже разрешали гулять с друзьями «до десяти». Весна, канун Пасхи. Пожертвовав «Мелодиями зарубежной эстрады», которые всегда транслировало телевидение в пасхальную ночь, решили мы с приятелями все же пойти в церковь. Нет, не молиться. Просто — «посмотреть».
Вокруг входа в собор, подковой, в полуметре друг от друга, стояли курсанты речного училища, а за ними, по тротуарам и трамвайным рельсам, группы молодых милиционеров. Курсанты пропускали только старушек. Все остальные должны были объясняться с милицией, которая, как правило, отправляла обратно, за оцепление. Ростовский кафедральный собор находится на рыночной площади города. Центр с парками и развлечениями — рядом. Недалеко и набережная — место любимое и популярное среди горожан. Ясно, что у оцепления тут же собралась внушительная толпа молодежи, оживленно обсуждающая не столь часто встречающееся действо. Нет, о Пасхе и Воскресении Христовом не говорили, просто тихонько (громко в те года было не принято, да и боязно) обсуждали сам факт: «Почему не пускают». И, естественно, тут же вырабатывали планы, как «прорваться» в церковь. Зачем «прорываться», было не так уж важно…
Придумали грандиозный план и мы. Недалеко от собора есть остановка, от которой отправляются трамваи, проходящие сквозь оцепление как раз мимо ворот храма. Открыть двери движущегося трамвая в те годы было элементарно, поэтому мы и решили выскочить из вагона как раз напротив церковной калитки и… бегом в храм. Так и сделали. Но не рассчитали. Милиционеры оказались проворней. Тут-то мне дубинкой по шее и спине досталось…
Через неделю, в воскресенье, я поднялся очень рано, чем несказанно удивил родителей. Еще больше они удивились, когда я затребовал у них пятьдесят копеек, так как иду в церковь (для незнающих должен сказать, что 50 копеек в те года было внушительной суммой для ростовского подростка). Мать удивленно посмотрела на меня, отец хмыкнул, но разборов не последовало, и мне выделили полтинник. В храме было тускло, таинственно и немного страшно. Непонятно откуда слышалось стройное пение, отовсюду мерцали огоньки свечей. Я тоже купил целых пять штук, по пять копеек каждая. Купил, отошел в сторонку и стоял, не зная, что делать дальше. Откуда-то взялась сердобольная тетенька, ненавязчиво объяснила, куда поставить свечки и как креститься. Затем она ошарашила меня вопросом:
— Вот скажи мне, молодой человек, Ленин был?
О том, что Владимир Ильич был, есть и будет, я с детского сада знал, но вот тут как раз и засомневался. Ничего сказать не мог. Подобного вопроса ведь вообще не могло существовать.
Ошеломлено смотрел я на тетку и молчал. Она же, немного подождав, и видимо, по-своему истолковав мое замешательство, резюмировала:
— Вот и Христос был.
Понимаю, что данный апологетический изыск ныне воспринимается с улыбкой, но тогда он заставил меня зарыться в книги и, в конце концов, добыть на пару дней Евангелие.
Не стоит и говорить, что я ничего не понял в той первой выслушанной службе. В памяти остались лишь множественные «Господи, помилуй!», да длинное песнопение, которое пели все окружающие.
Рядом со мной стоял мой сверстник и тоже пел. В такт со всеми и совершенно естественно, не стараясь. Просто пел. Первая мысль насчет этого парня была не из лучших, типа: «А ты кто такой?». Даже раздражение появилось, отчего он может вот так, без старания, бравады и усилия, вместе со всеми, а я нет. Затем я его «зауважал» и начал придумывать версии его биографии. Версии, наверное, были сугубо диссидентского типа, так как «Голос Америки» и Би-би-си уже успели к тому времени подпортить мое школьно-комсомольское мировоззрение.
В конце службы вышел священник с какой-то высокой чашкой и начал кормить длинную очередь. Была и у меня мысль, сходить попробовать, чем там потчуют, но что-то не пустило. Внутри раздалось: «Нельзя!»
Тут ко мне опять подошла тетушка, учившая ставить свечи.
— Как тебя зовут, паренек?
— Саша.
— Александр, значит. Ну, пойдем.
И повела меня в правую часть храма, за большую колонну, к окну, а там показала на большую темную икону в раме за стеклом.
— Смотри, это твой небесный покровитель.
— Кто? — не понял я.
— Святой Александр Невский. Князь благоверный, — ответила тетушка и отошла. Таких потрясений у меня в жизни было немного. Я смотрел на Александра Невского, о котором столько читал и, казалось бы, все о нем знал, с изумлением и страхом. Он «святой», и в церкви его икона!
Именно тогда началось воссоединение прошлого, настоящего и будущего, впоследствии переосмысленного, как «горнее» и «дольнее». В ту, первую минуту начала отсчета времени не по календарю, я бы не удивился, если бы из храмовой глубины ко мне навстречу вышли Дмитрий Донской, Александр Суворов, и даже Кутузов с Наполеоном.
Христа пока я среди них не видел, да и не представлял.
Сейчас понятно, что Он рядом был, но вот готовности Его встретить у меня еще не было…
Епархиальный дворик. Все завалено снегом. По прочищенным дорожкам от владычных покоев до приемной прогуливается сам митрополит с мирским посетителем интеллектуального вида.
Я смиренно ожидаю в сторонке, чтобы взять благословение перед поездкой в Киев.
Скрипит железная калитка, открывается ровно настолько, что бы в нее могла протиснуться фигура молодого священника. Именно молодого. Для более маститого этого отверстия, в большинстве случаев, крайне недостаточно.
В образовавшийся проход просовывается лохматая и в меру бородатая голова, обладателю которой лет 25 отроду. Увидев владыку, молодой батюшка аккуратно входит остальной своей телесной сущностью. На подряснике с иерейским крестом кожаная курточка, но на голове ни скуфьи, ни гражданской шапочки не наблюдается.
Владыка останавливается, смотрит на зашедшего и изрекает:
— Ты чего без шапки?
— Владыченька, так не холодно.
Митрополит начинает разглаживать левой рукой бороду. Нехороший знак.
Затем вновь повторяет:
— Ты чего без шапки, спрашиваю?
Священник, улыбаясь от проявленной святительской заботы, твердит скороговоркой:
— Так не холодно, владыка-святый. Не холодно.
— М-да? — удивляется владыка. — Ну-ну. — И продолжает свой променад-беседу с местным интеллектуалом.
Через пару минут, он, распрощавшись с собеседником и, остановив мое движение к благословению, опять воззрел святительскими очами на молодого попа:
— Я тебя спрашиваю, ты чего без шапки?
— Так молодой я еще, не замерзну, — с улыбкой от уха до уха ответствует священник.
— Ты погоди, батюшка, — уже ко мне обращается митрополит. — Я сейчас.
Владыка поднимается по ступенькам и заходит в свои покои, откуда через пару минут возвращается, держа в руках зимнюю видавшую виды скуфейку со следом архиерейского крестика, видимо недавно снятого.
— Иди сюда! — обращается архиерей к молодому пастырю овец православных.
— Благословите, Владыка! — бросается вперед молодой священник, почтительно согнувшись и держа пред собой сложенные лодочкой ладони.
В ответ митрополит нахлобучивает на его главу свою ношенную-переношенную скуфью и изрекает:
— Вон там, за беседкой, лопата стоит. Дорожки почисть во дворе епархиальном, а там и благословлю.
— Вишь, не холодно ему, — уже улыбаясь, обращается ко мне архиерей и добавляет погромче, с напускной строгостью: — Здоровье — дар Божий, его беречь надобно.
И, взяв меня под руку, спрашивает:
— Ну, а ты-то чего прибежал, батюшечка?..
Случилось это несколько лет назад. Группу ребят отправили на юг, в лагерь труда и отдыха, помогать местному приморскому колхозу убирать урожай фруктов. А до слез «благодарные» за невесть откуда свалившуюся заботу селяне и кормили, и поили их. Возглавлял трудовой десант подростков Учитель, который и поведал мне следующую историю.
Недалеко от моря и лагеря проводились какие-то земляные работы, которые в один из жарких дней остановились. Оказалось потревоженным большое захоронение, хотя по всем данным ничего подобного не должно было быть. В последнюю войну боев здесь не происходило, а свидетелей Гражданской уже не осталось. Посовещавшись, решили выкопать рядом яму и перевалить туда найденные останки.
Как на грех, рядом с землекопами оказался Учитель, который увидел среди разбросанных косточек совершенно целенький череп. «Хорошее наглядное пособие», — решил Учитель, не задумываясь поднял череп, вытряхнул из него землю, обернул газеткой и отнес к себе в палатку.
Ночью сон долго не шел. Неспокойные и нехорошие мысли лезли в голову. Почему-то Учитель стал прислушиваться к шорохам и скрипам, откуда-то взялся непонятный страх. С горем пополам задремал, но это не помогло. Кошмарные сны, один мерзостней другого, не давали покоя. В очередной раз вскочив в ужасе с постели, Учитель увидел на полке пустые глазницы черепа, уставившиеся на него. Газетки, в которую он завернул находку, не было. То есть, не то чтобы совсем: аккуратно свернутая, она лежала отдельно, на тумбочке. «Мистика какая-то», — подумал Учитель и больше спать не ложился. Летние ночи коротки, а с рассветом страхи стали казаться глупыми, хотя неясное беспокойство не проходило.
В этот день домой отправлялась машина, и Учитель вместе с некоторыми вещами передал череп, чтобы на обратной дороге не отягощать себя лишней ношей.
Первое, что увидел Учитель в своем кабинете по возвращении, был череп. Тут же зашел водитель машины и, не стесняясь в выражениях, долго рассказывал, что из-за этого «черепка» все ГАИшники кидались на машину, как быки на красную тряпку, а сам автомобиль несколько раз ломался.
«Совпадение», — решил Учитель, и, повертев в руках наглядное пособие, решил привести его в порядок: вычистить, покрыть формалином, подкрасить, где надо. Был у Учителя такой знакомый умелец, ему и отнес находку.
Через день мастер пришел сам, и, ругаясь, поставил на стол так до конца и не выделанное наглядное пособие.
— Сам делай. У меня дома ни сна, ни покоя, все вверх дном, — безапелляционно заявил он, и, не прощаясь, ушел. Череп стоял на столе, смотрел на Учителя пустыми глазами, и взгляд этот был угрожающим.
Учитель постелил на верхнюю полку шкафа полотенце, поставил на него череп, отошел в сторону и внимательно вгляделся в наглядное пособие. Стало жутковато, и почему-то захотелось выйти покурить, хотя он на дух не выносил табачного дыма.
Надо было идти на урок. Поднимаясь по лестнице на второй этаж, Учитель услышал грохот из своего кабинета. Он бегом бросился назад. Шкаф, второй десяток лет стоявший в углу и казавшийся вросшим в стенку, лежал на полу, а… две пустые глазницы с жутким злорадством смотрели на Учителя. Череп стоял там, откуда его недавно убрали — на столе, а под ним красовалось аккуратно расстеленное полотенце.
Сомнения пропали. Учитель наскоро провел урок и отпустил учеников. Затем взял маленькую саперную лопатку, сунул череп в пакет и сел в машину.
— Отвезу на кладбище и закопаю, — окончательно решил он. Но не довез. Во дворе школы, метрах в пяти от дороги, стоял громадный железный мусорный ящик. В него со всего маху и врезался Учитель, разворачивая машину. Из пробитого радиатора потекли две струйки воды. Ехать было не на чем.
Наглядное пособие Учитель закопал на местном кладбище недалеко от свежих захоронений, а через неделю пошел его откапывать. Дома творился кошмар. Все валилось из рук, ломалось и не ладилось. Ни с того, ни с сего случился жуткий скандал с женой: с криками, с истерикой, со слезами и уходом к маме.
До южного приморского колхоза Учитель добирался на перекладных почти сутки. В проливной дождь он «похоронил» череп там, откуда взял.
В областном центре Учитель зашел в храм. Дождавшись окончания службы, все рассказал старенькому священнику. Тот выслушал, покачал головой и отправился в алтарь. Вернулся батюшка в белом облачении, с кадилом, и начал служить панихиду.
Учитель запомнил только несколько слов: «Со святыми упокой душу раба Твоего, имя его Ты, Господи, ведаешь».
P.S. Это отнюдь не авторская фантазия. Все описанные события действительно произошли в нашем городе, а участники их, слава Богу, живы и здоровы.
Незабвенный дед Щукарь из шолоховской «Поднятой Целины», везя председателя Давыдова на колхозной таратайке, рассуждал, что в жизни этой у каждого человека свой сучёк имеется. Так, к примеру, у Макара Нагульного — аглицкий язык, а у самого Давыдова — Лушка.
Хорошо дед рассуждал, прямо по-христиански: нет безгрешных в мире сем, но кричать об этом не следует, лучше отнестись с пониманием.
Да вот искушение! Времена нынче таковы, что мы сплошь чужие сучки замечаем, а того, что сами давно уподобились лесоповалу, — и мысли не возникает.
Но ведь дед Щукарь, общественной кобылой управляючи, рассуждал не только и не столько о чужих грехах, сколько об особенностях и отличительных чертах человеческих характеров. Мы же в отличиях от себя любимых видим не оригинальность другого человека, которого Бог позволил нам узнать, а покушение на собственную исключительность.
Поэтому-то окружающие нас люди, начиная с домочадцев и заканчивая постоянно встречающимся прохожим, так часто оказываются «не правы». Не вовремя встали, не то надели, не так приготовили, неправильно решили, не о том думают и вообще несут сплошную чушь. После подобной «утренней разминки» следует дневная череда непрерывной подгонки окружающей действительности под себя любимого. Разве что с паузами выполнения необходимой работы, которая, в принципе, могла бы быть и получше, потому что я достоин большего, но вряд ли начальственная серость это понимает.
До самого вечера мир крутится только вокруг меня, он эгоцентричен и это правильно. Так и должно быть! Но только тогда центр вселенной, сконцентрированный во мне, будет ни для кого не в тягость, когда найдется критерий, не унижающий, с одной стороны, мои стремления, а с другой, не причиняющий вреда окружающим меня. Этот принцип четко выражен в формуле: «Люби Бога, а живи, как хочешь».
Любящий Господа изначально не способен навредить живущему рядом или унизить его. В то же время боголюбивый человек никогда не станет измерять всех одной линейкой. Самый страшный грех политиков и религиоведов от политики — внедрение «одинаковости» мышления и форм личного исповедания Бога.
Нам даны Заповеди, которые надо стремится исполнять, но о том, как мы это должны делать, Слово Божие лишь рассуждает. Приказывать в данной сфере невозможно. Именно поэтому Новый Завет составляют четыре Евангелия, три из которых чрезвычайно похожи друг на друга, но все-таки разнятся между собой. Апостолы Матфей, Марк и Лука рассказывают об одном и том же, но каждый из них увидел во Христе и событиях тех времен то, что ближе и понятней лично ему.
К исповеди и Святому Причастию стремятся многие, но как же больно слышать перечень грехов, выложенных в форме трафарета из очередного «руководства» по покаянию. Что это? Отголоски единого советского колхоза, когда все должны были быть равны и похожи? Откуда этот стадный рефлекс, где пропадают особенности, отличия, преимущества и недостатки? Ведь у каждого своя жизнь, непохожая на других. Можно желать уподобления великому подвижнику, можно иметь идеал и стремиться к нему. Но это же не значит, что нужно собственноручно отказываться от присущей только себе индивидуальности! Ведь такой отказ — отречение от образа, дарованного тебе Творцом.
Таланты человека индивидуальны, и мера их присутствия различна. Тем-то и удивительна и прекрасна земная жизнь, что в ней у каждого есть свое жизненное пространство, свои, не присущие никому другому, особенности. Умалять божественный замысел о человеке, по замечанию схиархимандрита Софрония (Сахарова), есть один из великих грехов современности: «Из-за того, что люди не видят ни в себе самих, ни в братьях своих подлинного и вечного достоинства, они так зверски злы в своих взаимоотношениях и так легко друг друга убивают».
Беда начинается тогда, когда мы пытаемся подогнать под себя не окружающую действительность, а тех, кто рядом с нами. Одно дело учить наукам, давать знание, но совершенно другое — управлять чужими поступками. Ведь мы сами далеко не святы, мы живем в грехе, и страсти очень часто властвуют над нами.
Нынче пред исповедальным аналоем в храмах очередь, и почти каждый с жалобой и сетованием: я, мол, стараюсь от греха бегать, но обстоятельства не дают; окружающие неверно себя ведут и меня вынуждают под них подстраиваться.
Но ведь дары Духа многообразны, природные человеческие способности тоже, и при этом каждый человек ограничен и грешен. Следовательно, неизбежны различия в духовном и житейском опыте, неминуемы разномыслия, дабы открылись искусные (1 Кор. 11:19).
Не надо бороться с другими. Давайте свой собственный сучЁк обламывать или хотя бы потихоньку спиливать. Преподобный Серафим Саровский часто повторял: «Спасись сам — и тысячи вокруг тебя спасутся». Мы же все воюем, все отыскиваем причины неудач и нестроений во внешней среде.
А у деда Щукаря религиозная основа-таки была. В чужих «чудинках» он не искал оправдания себе, а видел оригинальности и особенности окружающих земляков. Поэтому и любили его, и прощали. Да и как не прощать, если один враг у шолоховского деда был — козел, да и то только тогда, когда дед «до ветру» ходил.
О суевериях, приметах и прочих колдовских страстях писалось и говорилось уже немало, но, к сожалению, воз и ныне там… Лукавый не дремлет. Больше всего любит он покуражится над людьми, объявляющими себя православными, но имеющими к Церкви Господней отношение, выражающееся в модной нынче формулировке: «У меня Бог в душе». И не удивительно. Ведь подобное «православие», составленное по правилам личного, телесного благополучия, без духовных навыков, молитвенного опыта и церковных Таинств — прекрасная почва для красивых цветов, которые, однако, нельзя нюхать из-за их смрада и тем более срывать из-за яда их шипов. Издали — самые что ни на есть всамделишные цветы, а подойдешь поближе — мерзость.
Так и в вере околоцерковных людей: вроде бы все достойно, благочестиво. Весь антураж соблюдается, на набожность похоже. Да вот беда: за внешним нет внутреннего, а если и есть, то хозяин — старый знакомец с рожками и хвостом. Впору фильм снимать: «Особенности благочестивого язычества», а главная тема — похороны и все, что с ними связано.
Никуда не денешься: смерть — штука обыденная. То, что мы не любим о ней думать, отнюдь не исключает ее неизбежности. Утверждения типа «мне смерть не страшна», в учет принимать не будем, потому что это или бред, или бравада.
Страх, естественно, есть. И страх лукавый преднамеренно окружает всё массой таинственного: хочется узнать, а боязно. Поэтому на вопрос «почему?»: «почему нужно делать так?» и «поступать именно эдак?», слышно приглушенное ворчливое утверждение: «Так положено!» Главный же вопрос: «кем положено?» задавать неловко, еще невеждой обзовут или неверующим назначат. Вот и получается, что чем дальше, тем активнее и пышнее мы обрастаем суевериями и приметами. Их так много, что все и не перечислить. Вспомним лишь некоторые «обычаи», имеющие отношение к смерти, похоронам и поминальным дням.
Традиция не подавать к столу на поминках ножей и вилок, видимо, одно из таких современных суеверий. Оно родилось в советских столовых, где частенько устаивались поминки. Там данные приборы были… не приняты, то есть, попросту отсутствовали. А уже потом из отсутствия родилась и «теория»: «чтобы не уколоть покойного».
Там же и тогда же появился обычай разливать водку три раза по стаканам, больше — нельзя. Чокаться тоже нельзя, сделают замечание: «Ты не на свадьбе!»
Множество суеверий языческо-советского толка существует на кладбищах: нельзя говорить «спасибо» (видимо, вклад внесли могильщики из зеков), а только «благодарю».
Нельзя говорить «до свидания», иначе скоро «свидишься», надо молвить: «прощай». Хотя в данном случае, сколько не прощайся, свидание рано или поздно все равно обеспечено.
Нельзя выходить теми воротами, которыми внесли гроб, а только через калитку, рядом. Данное представление, по всей видимости, как-то связано с понятием «узких и широких врат», хотя в Евангелии в него вложен совершенно другой смысл.
Когда гроб выносят для прощания, его ставят на табуретки, а когда убирают, якобы надо эти табуретки быстро схватить и перевернуть вверх ногами. Меня так однажды одна бабуля перепугала до смерти, точным движением выбив данный предмет меблировки из рук и с силой швырнув на асфальт, сидением вниз. В чем смысл приметы — затрудняюсь сказать. Вроде бы, тот факт, что на табуретках стоял гроб, можно поправить только прикосновением сидения к земле. Такая процедура делает мебель вновь пригодной для эксплуатации.
Как только гроб увозят из дома — бабульки наперегонки бегут мыть полы. Еще бы, за мытье полов после покойника прощается 40 грехов! Знали? Нет? Теперь тоже будете стремиться полы помыть!
Есть милый обычай давать всем присутствующим на поминках носовые платки. Потом, когда он попадается, вспоминаешь покойного. Но многие ли желают дожить до того времени, когда память о них заключалась бы в количестве носовых платков?
Бывают и случаи, которые кроме как анекдотичными, и не назовешь.
Назначают в дальнее село молодого священника на место почившего старого. Через месяц епископу оттуда приходит «телега» с жалобой, что новый иерей «не пустил душу в рай». В чем дело? Оказывается, в том селе прежний батюшка, человек, нужно сказать, добрый, но необразованный, завел следующий обычай. После погребения все (благо деревня невелика была) садились за стол во дворе храма, широко отворяли ворота, священник поднимал чарку и говорил: «Ну, пусть идет душа в рай!». Затем начинались поминки. Молодой же это отменил и получил жалобу от односельчан…
Один из ростовских батюшек вспоминал случай из своей пастырской практики: «На погребении попросили проводить усопшего до могилы. А кладбище новое, и ряд могил уже вырыт. И вот я, „взем лыткарь и изметав землю“, сделал шаг назад и рухнул в соседнюю пустую могилу. Вроде ничего не сломал, вынули меня. Потом шептались: „Хорошо, что спиной упал, значит, будет жить“. Пока сбылось».
О веревках от завязанных рук и ног усопшего ходит столько суеверий и жутких рассказов, что зря Хичкок творил свои фильмы на фантастических материалах. Для ужастика достаточно было бы стать свидетелем нескольких наших погребений. Недаром колдуны и примкнувшие к ним «народные целители» активно используют эти злополучные веревки в своих магических процедурах.
Одно из самых распространенных суеверий в нашей местности: покойнику в гроб надо обязательно положить платочек, а крест дать в левую (а не правую, как по канонам!) руку. На том свете его Боженька станет ругать, он свободной десницей будет креститься, а платочком слезы вытирать.
Подобных суеверий множество. Для многих они, увы, и ассоциируются с Православием. Одна прихожанка недавно рассказывала о своем разговоре со знакомой баптисткой. Беседа шла о суевериях. Когда православная сказала, что суеверия — это грех, что она об этом читала в духовных книгах и слышала на проповедях, то баптистка от удивления несколько раз переспросила: «Суеверия — грех? Так и написано? На проповеди священник говорил?». «Чему ты удивляешься? — поинтересовалась, в свою очередь, православная собеседница. — Церковь не учит суевериям, это все люди придумали».
Самое грустное — то, что зачастую околоцерковное язычество расцветает пышным цветом не столько от незнания (люди обычно и не пытаются вникнуть в смысл действия), сколько от сознательного желания соблюсти привычную форму: «так принято». Бывает, священник объяснит, а прихожане все равно сделают по-своему, улучив момент, когда он не видит.
В любом случае, необходимо знать, что, потакая и поддерживая суеверия, приметы и непонятно откуда взявшиеся обычаи, мы вступаем в добровольное сотрудничество с врагом рода человеческого.
Было это в северном Казахстане, где Павел служил положенные два года срочной в авиации: развозил по аэродрому на заправщике керосин для бомбардировщиков, которые хотя и были ровесниками его по рождению, все еще состояли на вооружении и регулярно летали бомбить деревянные мишени. С этих мишеней все и началось.
Полигон, который каждые две недели утюжили прифронтовые «летающие танки», находился в ста восьмидесяти километрах от аэродрома. Здесь жил взвод срочников, полностью скомплектованный из таджиков, узбеков и киргизов, которых отправляли сюда от греха подальше после курса молодого бойца и принятия присяги, во время которой они в первый и последний раз в жизни пять минут подержат в руках автомат. Подпускать же их к летающей технике, даже к старой, было небезопасно. Возглавлял эту ораву, неподвластную обучению из-за почти совершенного незнания русского языка, прапорщик Панасюк, от одичания изъяснявшийся на смеси трехэтажного мата с десятком слов ридной украиньской мовы.
Задача у среднеазиатской срочной службы всегда стояла одна: за неделю сколотить из фанеры макеты зданий и самолетов, которые на следующей неделе в щепки разнесет бомбардировочный полк. Регулярное и однообразное выполнение столь творческого задания вконец разложило басмаческий взвод и примкнувшего к ним прапорщика. Солдаты вовсю продавали не поддающуюся учету фанеру и гвозди кочевавшим неподалеку казахам. Вернее, даже не продавали, а производили натуральный обмен армейских стройматериалов на местный самогон, который и потребляли в дни налетов и бомбардировок.
Надо заметить, что макеты Панасюк и его смуглолице-узкоглазая компания изготовляли мастерски. На предполетной подготовке летчики распределяли между собой, кто бомбит райком, кто — милицию, кто — штаб и кому останется завод с жилым поселком. Сверху объекты производили впечатление абсолютно реальное, и никто не удивился, когда прилетевшее из Южного Урала чужое звено с курсантами-штурманами отказывалось сбрасывать бомбы, крича по связи, что над домами дымятся трубы, а у магазина бабы в очереди стоят.
Такое же реальное впечатление создавали макеты и со стороны. За муляж скорее можно было принять длинное казарменное здание, в котором проживали Панасюк и его Ибрагимы.
Раз в неделю из хозбатальона в басмаческий взвод машина возила продукты и фанеру с гвоздями, но водитель грузовика ушел в отпуск, и на утреннем разводе батальонный приказал Павлу:
— Поедешь к Панасюку. Отвезешь продукты и матчасть.
Приказ парня обрадовал. До дембеля оставалось всего ничего, вот-вот должен выйти приказ. Уехать на три дня из опостылевшей казармы было в удовольствие, да и наслышан он был о макетном городе и среднеазиатском взводе. Посмотреть хотелось.
Дорога ничем примечательным не запомнилась. Степь была ровной, как стол, с катающимися колючками, лишь через каждые 10–15 километров попадались полевые станы. Только ближе к полигону появились балочки и овраги, а уже перед самой целью — довольно большое озеро, по берегам сплошь заросшее камышом. Сюда старший комсостав частенько прилетал на вертолете пострелять уток, прихватывая вместо легавых собак пару солдат-первогодков — стреляную птицу из воды вытаскивать.
Сколько ни рассказывали Павлу о полигоне, вид открывшегося города с башнями и двухэтажными зданиями, машинами на улицах и, самое главное, памятником на площади, его поразил. Издалека макет производил впечатление настоящего, и только масса воронок и отсутствие дорог к строениям наводили на мысль, что что-то здесь не так.
Машину встретил сам Панасюк. Добродушно поругиваясь, он отвел Павла в здание, бывшее ранее зерновым складом и переделанное в казарму. Завел в каптерку, где, указав на койку, заявил:
— Оцэ твое мисто. Завтра выгрузымось, а в сэрэду поидэш.
Три дня вольного житья радовали. Павлу уже порядком надоела и серо-зеленая казарма, и однообразная работа на аэродроме, и город, на окраине которого располагался полк. В увольнения он особенно не рвался после того, как на первом году службы ввязался в серьезную драку с местными. Да и не удивительно было, что ввязался.
Город был разделен на три части-района: казахский, немецкий и русский «химический». Казахи были исконные свои, сумевшие приспособиться к городской жизни, хотя это отнюдь не говорит, что они полюбили чистоту и порядок. Убранство квартиры казаха в стандартной хрущевской пятиэтажке, запахи и нравы, царящие в ней, мало отличались от интерьера кочевой юрты где-нибудь в аркалыкских степях. Немцы, сосланные сюда в начале Отечественной войны из приволжских степей, были, при своей аккуратности и педантизме, прямой противоположностью азиатам, чем вызывали их жгучую ненависть к себе. В русском районе проживали «досрочно освобожденные» или получившие приговор «стройки народного хозяйства». В просторечье — «химики».
Стычки и кровавые побоища вспыхивали регулярно, без них не обходился ни один красный день календаря, и солдаты местного гарнизона были их неизменными участниками. Павел не то чтобы боялся драться, нет. Опаска была, но не трусость, не какой-то там сильный страх. Он просто не видел резона драться лишь для того, чтобы драться. А полковых в городе не любили все: и казахи, и немцы, и наши, родные, славяне-«химики». Более же всего ненавидели армейских казахские милиционеры. Для последних понятия дисциплины и взаимопомощи были личным упреком, ибо ни то, ни другое им было неведомо, а авиаполк был крепок и славен именно такими добродетелями. Выручать ввязавшихся в разборку однополчан было делом чести, и Павлу сильно досталось от превосходящих сил противника. После этого он редко ходил в увольнение — не из-за страха, а из-за реальной возможности встретить обидчиков. Миром бы это не закончилось.
В свободное время он точил из разноцветных кусков плексигласа и мельхиоровых трубок с парашютного кислородного прибора пестрые модели самолетов, которые после тщательной отделки и полировки выглядели так красиво, что от заказов и просьб не было отбоя. Когда Павел приехал в отпуск и поставил перед матерью сверкающую всеми цветами радуги модель пассажирской «Тушки» с подсветкой и светящимися бортовыми огнями, та отказывалась верить, что это его работа. А затем никак не могла решить, куда поставить «такую красоту». Примостила в углу под иконами, но сын убрал, переместил на телевизор.
Вот и здесь, на полигоне, увидев чужую, но хорошую работу, Павлу захотелось рассмотреть ее поближе.
— Товарищ прапорщик, можно я в ваш город схожу? Скоро дембель, вряд ли сюда еще попаду.
— Та иды. Казалы, що дальни бомбыть будуть, но щось нема.
Полигон прилетали бомбить не только «свои», но и «чужие» — дальние бомбардировщики с приволжских аэродромов. Они обычно отрабатывали мощно, с больших высот, и уничтожали все подчистую. После их «работы» Панасюк уже ничего не восстанавливал. Выравнивал бульдозером изрытое воронками поле и сооружал новый город.
В этот день «дальние» заказали полигон с 12 до 14, но не прилетели. Подобное случалось частенько, поэтому прапорщик, видя, что уже скоро три, дело к вечеру, разрешил Павлу посмотреть полигон. И не только разрешил, даже дал ему маленький тракторец «дэвэшонок», с кузовом впереди, чтобы не идти пешком три километра. Никто не предупредил Панасюка, что бомбить будут не по местному, а по московскому времени, а это три часа разницы.
Павел услышал гул самолетов, когда был в центре полигона, у «памятника», изображавшего вместо вождя очень похожую на комвзвода фигуру. Почти сразу же он уловил тонкий нарастающий свист, причем свист множился, возрастал, и хотя он никогда, кроме как в кино, не слышал звука летящих бомб, он не ошибся. Его бомбили. И еще Павел понял сразу и абсолютно ясно, что бежать ему некуда. Независимо от того, эскадрилья его будет накрывать или звено эскадрильи, ему не уйти.
Первый взрыв раздался с краю полигона, потом заблестело и загрохотало все вокруг. Казалось, что всю землю поднимает вверх, переворачивает и опрокидывает снова. Едкая гарь и жженый воздух, не давали дышать. Правая рука Павла нащупала во внутреннем кармане, между военным и комсомольскими билетами, сложенную ленточку. Он не помнил, как вытащил ее и начал обматывать ею голову. Даже в этом грохочущем мраке успел прочитать: «Живый в помощи Вышняго…» и потом все томительно-страшные, долгие минуты бушующей вокруг смерти язык, губы, мозг постоянно повторяли: «Живый в помощи Вышняго, Господи, спаси…»
Павел почему-то прекрасно понимал, что Он может спасти. Все мысли были сосредоточены в этих нескольких словах, в единственной молитве, которую он узнал только сейчас. Никакие другие слова, никакие образы и отрывки из жизни не мелькали перед ним. Не было боязни боли, была лишь одна мольба, одна просьба: «Живый в помощи Вышняго, Господи, спаси…»
И еще была уверенность: Он спасет, Он не попустит. Не молитва страха и ужаса рвалась из сердца Павла, а уверенная просьба, которая не может быть не услышана и не исполнена.
Он не молился раньше, хотя видел, как молятся мать и бабушка. В их городке была церковь, и лет до десяти его водили на службы. Научили даже, как брать благословение у батюшки и как «говеть» — так называлась подготовка и само причастие. Но затем школа, насмешки друзей, пионерский галстук и комсомольский значок сначала отодвинули воспоминания в далеко прошлое, а с возрастом, кажется, вообще стерли детские впечатления. И вот сейчас, в адском грохоте взрывов и бушующем вокруг пламени, перед Павлом предстала грустная фигура Спасителя, в белом одеянии, со склоненной головой. Именно та фигура, которая была написана в храме, рядом со столиком, на который бабушка «ложила канун», — где молились о покойниках. Павлику тогда все время хотелось спросить, почему Христу не открывают калитку, в которую Он стучит. Но он так и не спросил. И вот сейчас, именно тот «грустный Боженька» смотрел на парня и слушал его говорящее сердце: «Живый в помощи Вышняго, Господи, спаси…»
Павел не слышал, как его откапывали, как бегом, положив в брезент, сменяя друг друга, тащили до казармы, как по-бабьи причитал над ним до смерти перепугавшийся прапорщик. Первое, что увидел солдат, было раскосое лицо молодой женщины, медсестры-казашки, которая пыталась из железной кружки его напоить, но вода не попадала в рот, текла по подбородку на шею и грудь. В стиснутых зубах Павла оказался зажат кончик того спасительного пояска — ленточки с молитвой-псалмом, данной ему перед самым отъездом матерью и вставшей несокрушимой стеной перед тоннами взрывчатки и смертоносного железа.
Когда его на следующий день доставили в полк, Павел отказался ехать в окружной госпиталь, сказал, что отлежится в санчасти. Этим он несказанно обрадовал командира, но больше всего — Панасюка, опасавшегося большого заслуженного наказания.
С демобилизацией, чтобы не разглашать случившееся, поторопились. Павел уехал домой в числе первых, лишь забежав из санчасти в казарму попрощаться с товарищами. Даже не уехал, а улетел. Первую группу дембелей отправляли до округа на стареньком «Ли-2». Последний за два с половиной часа, тарахтя, как трактор и проваливаясь раз за разом в воздушные ямы, доставил Павла на окружной аэродром.
Впервые за два года службы в авиации Павел летел хоть и на стареньком, но военном самолете. И когда через расступившиеся где-то на середине полета облака он увидел внизу аккуратненький городок, сразу понял — это полигон. Понял и неожиданно для себя перекрестился. Оглянулся по сторонам с опаской, не заметил ли кто? А потом подумал: «Он меня спас, а я и поблагодарить Его стыжусь!» — и, больше не обращая ни на кого внимания, два раза осенил себя крестным знамением.
Смотря практически каждое утро на гору банок, бутылок и прочих отходов «жизнедеятельности» молодого поколения на аллее, ведущей к храму, и высчитывая из скромного церковного бюджета гривны на уборку, легко стать не только скептиком, но и ненавистником современной молодежи. От желания «разобраться» и «наказать» спасает лишь христианское требование — практиковать «милость к падшим». Да и совесть подсказывает, что ребята эти никто иные, как твои собственные дети и внуки, которых ты, в погоне за хлебом насущным, отдал воспитывать обществу, не имеющему в последние два десятилетия ни приоритетов, ни идеи, ни какой-либо нравственной составляющей. Впору не только хвататься за голову, но и что-то делать самому, не надеясь на очередного «доброго дядю» с политического олимпа, обещающего как некрасовский барин, что он «приедет и рассудит».
Для того, что бы ликвидировать следствие, надобно найти причину. Откуда взялось это презрение к окружающим? Почему у многих молодых людей полное отсутствие присутствия желания созидать свое и уважать чужое?
Главная причина, как мне кажется, потеря понятия «отцовство».
Земное отечество — отцовство — образ небесного, таинственного и в то же время, абсолютно духовно понятного состояния. Без этой связи «отец-сын» мы становимся потенциальными революционерами, разрушителями и маргиналами, забывая, что «есть у революции начало, нет у революции конца». Если отцовство не в чести, то нивелируется и понятие Родины. «Любви к отеческим гробам» тогда возникнуть не может и «дым Отечества» будет не «сладок и приятен», а лишь раздражительным костром из старого изношенного мусора, где сгорают не только ветхие вещи, но и история твоего собственного народа.
У лукавого патологическая ненависть к отцовству, так как оно хранитель благочестивых традиций и «преданий старины глубокой». Мироуправителю нашего времени крайне скорбно видеть даже наше массовое посещение храмов на Пасху и Крещение, когда стимул похода не осознанная и практическая вера, а лишь понимание, что все предки мои в этот день в церковь ходили.
Поэтому одной из форм борьбы с православным мировоззрением является всемерное поощрение забот только о дне насущном и создание влечения к тому и зависимости от того, что было неизвестно нашим отцам или, по крайней мере, ими отвергалось.
Уход от традиции и собственной веками наработанной (и намоленной!) ментальности всемерно поощряется прививкой чуждых правил и манер, в основе которых лишь удовлетворение похоти. Какими бы тогами «необычности», «эксклюзивности» или нонконформизма они не оправдывались, в финале лишь нега тела и низменные духовные развлечения, именно то, что не приемлет отцовство.
Православие изначально — гимн отцовству. Здесь и сакральное, таинственное отношение Отец — Сын, тут и всемерное почитание святых отцов, и постоянные примеры спасительного благочестия, пронизывающие всю историю человечества.
Каждое поколение будет переносить и переносит конфликт «отцов и детей», но не он является причиной того, что пусты музеи, не читается классика, отсутствует знание истории своего народа и вырабатывается потребительское отношение к Богу. Не здесь корень инфантильности современного молодого поколения. Он в том, что в наших домах и квартирах можно увидеть все что угодно, начиная от облаченных в массивные рамы картин альковных утех и модернистских изысков, до бесовских магических масок и рогов с копытами.
А вот как выглядели бабушка с дедушкой, не говоря уже о предках с приставкой «пра», чем они занимались, к чему стремились, что было их жизненным приоритетом не знаем ни мы, ни наши дети, ни, тем паче, наши внуки. Даже модное ныне увлечение: составление своего генеалогического древа тут же забрасывается на антресоли, если выясняется, что прабабка была обыкновенной крестьянкой, а дед всю жизнь проработал в колхозе. Древо имеет место быть лишь тогда, когда предки во князьях, царях и полководцах ходили, а таких крайне мало во все века было.
Очень хорошо видно наше почитание отцов на заупокойных службах и в дни вселенских панихид. Синодики в большинстве случаев заканчиваются именами тех, кого видели и знали наяву, а свою родную кровь, жившую двумя поколениями раньше, знать не знаем, да и знать не хотим.
Безусловно, для нас, в мирском понимании, трудно достижима формула: «Я живу Отцом» (Ин. 6:57), но для того, что бы вернуть отцовство в повседневность, а значит и облагородить себя, можно и нужно начать с малого — вспомнить своих предков, и хотя бы найти их фотографии. Пусть рядом с «Незнакомкой» Крамского и медведями Левитана найдет себе место и портрет прабабки, и старая фотография деда.
Нельзя говорить, верить и проповедовать, что главными составными частями Православия являются Святое Писание и Святой Предание и в тоже время не знать (и не хотеть знать!) собственной истории и традиций.
Звонок о беде иную тональность имеет, его как-то чувствуешь. И в тот раз не ошибся. Молодой женский голос попросил о встрече.
— Вы нас венчали, батюшка. Три года назад. Помните?
— Вот увижу вас, может и вспомню. Приходите сейчас.
Они пришли вдвоем. Дождались окончания панихиды на скамеечке, возле храма.
Сидели, держа друг друга за руки.
Молча.
Подошел и встретил два взгляда. Удрученных и боязливых.
Я их вспомнил. На ней была, в тот свадебный день, очень длинная фата, которую держали сзади две девочки-близняшки.
— Что случилось?
— Батюшка, мы ругаемся постоянно, — сказал муж, — Вот так доругаемся, что и разведемся, наверное.
«Разведемся» он уже полушепотом произнес, пугливо и с придыханием.
— И почему ругаетесь-то? — спрашиваю у молодой женщины.
— Просто так, даже непонятно почему, из-за каждой мелочи…
Смотрю на них. Ладненькие такие, стройные, красивые, одеты прилично и на лицах отсутствие ума не просматривается.
— Ребенка родили уже?
— Нет.
— Почему?
— Да вот не получается как-то.
Пришлось переходить на индивидуальный вариант беседы. Взял парня под руку и пошли с ним по аллейке гулять, да причины выяснять. Затем с супругой его потолковали, пока муж в сторонке курил.
Все просто оказалось. Ребенок не зачинается и каждый друг в дружке вину видит, а обвинить боится…
Причем боится потому, что любит и огорчать не хочет.
Решили мы проблему эту семейную преодолеть. Без докторов, знахарей и «целителей» обойтись, к которым они уже, каждый в отдельности и в полной секретности друг от друга, обращались.
Да и как не преодолеть, храм то у нас Богоотцов Иоакима и Анны.
Вспомнил сегодня об этом случае по той хорошей причине, что вчера батюшка наш крестил младенца Максима, который в аккурат через неполный год у этого семейства и родился. И еще, наверное, детки будут. Они же, счастливые и красивые, муж и жена, опять в храме стояли и за руки друг дружку держали, как на том давнем уже венчании…
Священническому набору начала 90-х годов недавнего прошлого века, наверное, чаще всего приходится отвечать на вопрос: Почему ты стал священником?
И не мудрено.
Ведь большинство из нас, пришедших на приходы в годы массового их открытия, имели за плечами не только школы и службу в армии. До архиерейской молитвы над твоей склоненной на престол головой уже был профессиональный и житейский опыт, который, отнюдь, не всегда говорил о крушении надежд и идеалов окружающего мира.
Распространенное мнение, что церковное служение есть следствие разочарования в повседневности или личной трагедии, абсолютно неверно. Не боюсь прослыть рационалистом и прагматиком, но для многих из нас, ставших священниками в годы зрелые, Церковь явилась возможностью реализации своего «я».
В миру преумножение своих амбиций и возможностей, чаще всего, имеет лишь два вектора: профессиональное совершенствование и получение материальных благ, что практически всегда ведет к духовной дисгармонии. Духовные ценности приносятся в жертву или отодвигаются на второй план. За внешним благополучием и лоском нет симфорнии с сердцем, с тем, что присутствует в человеке помимо его воли, с искрой Божьей благодати, данной каждому.
Для того, что бы уйти от этого разлада с собственным сердцем, некоторые бросаются на поиск неизведанных и модных духовных практик, который обычно заканчивается прозаическим гедонизмом. Но все же большинство составляют те, кто рано или поздно вспоминают об иконе в доме бабушки и о крестике, который почему-то хочется одеть на себя. Древние слова о том, что душа человеческая по сути своей христианка, это не просто аргумент в очередной полемике, это действительно так.
Именно поэтому в нашу Церковь, в начало ее возрождения, после празднования 1000-летия Крещения Руси, пришло много служителей, которые, не имея изначально практически никакого богословского образования, внутренне поняли, что именно здесь, в храме Божьем, прекратится это бесконечное стремление к неизвестной цели, которую толком и определить невозможно.
Церковь привнесла ясность и рассказала о способах, как сделать так, чтобы каждый вечер с радостью можно было сказать «Слава Богу за все», а утром не менее оптимистично произнести: «Слава Тебе, Господи, показавшему мне свет». Ведь, окружив себя всеми благами и богатствами мира, эти слова никак не произносятся. Не выходит. Слишком велик разрыв между внутренним и внешним.
И все же, на вопрос: «Почему ты стал священником?», мне часто приходится отвечать известным и банальным: «Господь привел», потому что здесь калейдоскоп сочетаний множества жизненных событий и ситуаций, которые только волей Божьей и определяются. Причем ни одно из них выбросить нельзя. Нарушится невидимая связь и последовательность.
Это и мальчишеский страх перед «сердитым Богом» в бабушкином доме, который обязательно накажет, если не пить горькое лекарство. Здесь и первый храм, куда пришел по собственной инициативе, потому что было непонятно отчего в наш век науки и техники в него ходят не только старушки, но и мой ровесник-сосед по подъезду. Тут и открытие, поразившее до глубины души в том же храме, когда я увидел на стене Александра Невского, который, как оказывается, не только князь-герой, но еще и святой. Нельзя выбросить из этой цепочки и «посевовские» нелегальные книжки со статьями Ильина, рассказами Шмелева и воспоминаниями Нилуса. До сих пор удивляюсь, как мне удалось с неиссякаемым увлечением литературой «из-за бугра» благополучно перекочевать годы студенческие. Только теперь ясно, что это Господь помог избежать популярных тогда пяти лет высылки с тремя годами строек народного хозяйства, которые давали за чтение подобных книг.
Каждый прожитый год и все жизненные коллизии в той или иной мере вели к Богу и выделить, что либо, как решающий фактор очень трудно. Лишь последний год перед рукоположением, проведенный в Оптиной стоит особняком, но там, в обители русской старческой славы, мне уже хотелось служить в Церкви.
Намного проще вопрос о том, насколько сложно священническое служение?
Тут ответ элементарен: священником просто надо быть. Причем всегда: и днем, и ночью. Как только начинаешь представлять храм Божий, как место работы, то, по сути, ты уже просто требоисполнитель. Опять начнется внутренний разлад, а чужая боль станет не сопереживанием, а досадной помехой.
Когда-то я думал: самое тяжелое в поповском деле это отпевать усопших, да и действительно изначально нелегко это давалось, и нужны были годы для понимания, что в данном случае ты утешитель и даритель. В тебе видят и сострадание, и надежду. Если сможешь быть таким и твоя молитва услышана, то смерть становится для близких покойного лишь необходимым жизненным эпизодом. Если же ты всего лишь обязательный антураж в похоронном регламенте, то винить в этом надобно только себя…
Сложно это: любить и сострадать. Не всегда получается, да и знаменитые «искушения мира сего» отнюдь не праздный набор слов, а вполне определенная реальность.
В первые годы моей службы недалеко от нас жил старенький священник, всю жизнь предстоявший перед престолом Божьим. Все у него было: и гонения, и ссылки, и тюрьма, и запреты, но когда бы я к нему не приезжал он всегда встречал меня с пасхальной радостью. И как-то во время беседы с ним, на крылечке церковного дома, я с раздражением хлопнул комара, впившегося в мою руку.
— Нельзя так, батюшка, — с укоризной сказал отец Иаков. — Что ж ты злишься-то так? Надобно просто с любовью сказать ему «кыш!» и улетит тварь Божия.
До дня нынешнего пытаюсь так поступать. Вот только пока не получается…
Чувства и слово помогают друг другу, но все же приоритет остается за вторым, недаром в одной из молитв перед исповедью говорится: «Сам яко Благ и Незлобивый Владыко, сия рабы Твоя словом разрешитися благоволи». Покаянный плач дело хорошее, но за слезами должно быть понимание тяжести падения, решимость бороться с этим грехом и словесное подтверждение принятого решения.
И вот здесь, когда становится понятен приоритет слова, появляется новый камень преткновения: многословие, за которым стоит в большинстве случаев или желание оправдать свой грех, или чисто психологическое стремление «выплакаться». Тем более, что в лице священника исповедник часто находит молчаливого слушателя, вместе с ним вздыхающего, сочувственно кивающего, да еще и успокаивающего. Отрицать и избегать пастырского сочувствия, конечно, не надо, но необходимо и держать в уме евангельское:
«За всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда: ибо от слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься» (Мф. 12: 36–37).
Так уж устроен человек, что, согрешив, он ищет себе оправдание. Это не порок дня нынешнего. Начало положил наш прародитель Адам, когда после собственного греха он изначально обвинил в нем Еву. А затем и Бога, за то, что Он дал ему эту жену (см. главу 3 Бытия).
Лишнее слово перед Евангелием на исповеди может повредить раскаянию, сделать его лишь повседневным сожалением и не преобразит душу. За многоглаголаньем теряется четкий смысл греха, и обычно из состояния «я грешен» следует невидимый переход в безликое сожаление «мы грешны».
Споры и дискуссии о том, как подробна должна быть исповедь, идут со времен давних и, наверное, не прекратятся до дней последних, но вывод из них можно сделать уже сейчас: исповедь должна быть настолько подробной, чтобы ее понял священник.
Всё. Иного не надо.
Нередки сетования наших прихожан на то, что одних священник исповедует подолгу, а на других, казалось бы, только епитрахиль положил и уже молитву разрешительную читает.
Здесь не нерадения батюшки и не желание выделить кого-либо из кающихся. Просто одни приходят и говорят «слово», четкое, конкретное и покаянное, а вторые устраивают из Таинства монолог с перечнем причин, последствий и влияний греха на всех, кого знают, любят или отвергают. Этот театр одного актера, особенно в исполнении человека, которого исповедующий священник видит первый раз в жизни, не только затягивает исповедь, но и очень часто не приводит ни к какому результату. Итог предсказуем: священник превратился в психолога, исповедующий гордится своей смелостью и радуется, что его, наконец-то, выслушали, а Бог остается в стороне. Покаяния ведь не было. Вернее, ростки искреннего сожаления и стыда забетонированы потоком оправданий и обстоятельств.
Несомненно, многие из нас часто испытывают желание, о котором эти поэтические строки Евгения Евтушенко:
Но ведь столько раз в любом кричало
и шептало это же начало:
«Граждане, послушайте меня…»
Граждане не хочут его слушать,
гражданам бы выпить да откушать.
Действительно, в сегодняшнем мире прагматизма, рациональности и современных технологий очень часто перемолвиться даже двумя искренними словами можно только с компьютером в Интернете, да и то зашифровав себя псевдонимом. Все болеют собой и свое «я» является приоритетом в жизненной повседневности, но исповедальный аналой — не телевизионное шоу, куда приходят излить душу по ранее написанному сценарию. Иное это место. Страшное своей голой, неприкрытой откровенностью зла и великое по результату. Сам Господь устами священника говорит: «И аз, недостойный иерей, властию Его мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих».
Священник предстоит пред Богом у престола церковного, совершая Евхаристию. Верующему чаду церковному тоже дано это право, оно реализуется именно на исповеди. Поэтому здесь, под священнической епитрахилью, пред Крестом и Евангелием, каждое слово должно быть правдиво, искренне и достойно Того, с Кем разговариваешь.
Надобно помнить апостольское: «Кто не согрешает в слове, тот человек совершенный, могущий обуздать и все тело» (Иак. 3:2).
Бережно, целомудренно обращаясь с бесценным даром слова, мы в результате становимся сродниками Самого Божественного Логоса, Воплощенного Слова, — Господа нашего Иисуса Христа.
Тогда Иисус сказал: не десять ли очистились? Где же девять? Как они не возвратились воздать славу Богу, кроме сего иноплеменника? И сказал ему: встань, иди; вера твоя спасла тебя.
(Лк. 17:17–19)
Как же хочется быть десятым! И не получается. Вечно забывается за суетой, удовольствиями и удовлетворениями «спасибо» сказать. Всё о себе любимых печалимся.
Даже ектенья такая на службе есть: «шесть раз мне и один раз Тебе». Просительной называется, как будто мы отдать что-то в состоянии…
Вопль по всей Руси: «Дай, Господи!».
Не знаю, как часто в иных градах и весях благодарственные молебны служат, а у нас в обычае лишь в дни престольные, да особые.
В будни же опять то же самое — Дай!
И все время повторяем: «Возлюби Бога своего…»
Хотя прекрасно известно, что любить Бога можно только через Его благодарение. Правда, есть такое понятие, как «жертвенное служение», но ведь служение это тоже знак благодарности.
Помнится, в прошлый Новый год был свидетелем, как мамаша учила своего сыночка на утреннике: «Пойди, зайчик мой, поблагодари деда Мороза и скажи ему, что ты его любишь. Он тебе еще одну шоколадку даст».
Ребенок так и поступил, а затем гордо показывал своим сверстникам лишнюю конфету.
Вот так и мы «мОгем», как говорил несравненный комэска Титаренко, когда за «спасибо» конфетку новую или чего-нибудь посущественней.
Запросто получается. А вот просто так поблагодарить, за то, что дал нам всё и вся, забывается.
Эх, не получается быть десятым! А хочется….
Утро. Готовлюсь к литургии вместе с отцом Павлом. Вернее, поджидаем самого младшего по возрасту, моего тезку, отца Александра, что бы на входные молитвы идти. Молодежь, она, как всегда, самая последняя в храме появляется.
Прибежал. Влетает в алтарь.
Три земных перед престолом, расцеловался с отцом Павлом и выдает:
— Идем на входные?
Смотрю вопросительно на молодого и спрашиваю:
— А со мной здороваться?
Недоуменный взгляд, переходящий в извинительно-виноватое выражение.
— Ой, батюшка, простите. Вы мне всю ночь сегодня снились… Думал, что поздоровался.
Бабушкин Шарик имел собственную тарелку. Ею была немецкая каска. Летом, когда на каникулы в деревню съезжались городские внуки и внучки, к категории которых и я принадлежал, мы этот сервис собачьего быта у Шарика уперли и на берегу речки расстреляли, как фашиста, из самопалов.
Дядька Вася самодельное оружие у нас позабирал, чувствительных подзатыльников всем определил, не разбираясь, где «свой», где «чужой», и сказал, что в селе хватит одного одноглазого.
Одноглазым был сам дядька Вася. Когда немцы вместе с итальянцами в сорок втором в сторону Харькова убежали, то в хате, где они всю зиму и весну обитали, несколько гранат забыли. Вот он их и разряжал, пока запал в руке не разорвался и пальцы ему не оторвал и глаз не выбил.
Самопалов было жалко. Но услышали мы, как бабушки наши, обсуждая вечером баловство своих «онуков», разговор вели о патронах, которые, в аккурат, за колхозным подвалом в великом множестве когда-то валялись.
Действительно, валялись. Чуть сверху травяным дерном прикрытые. Мы их ведро наковыряли. И на рельсы положили, перед тем, как по нему вечерний матовоз (дрезина с мотором и будкой, людей перевозящая) из райцентра в деревню идти был должен. Очередь получилась отменная. Вся деревня всполошилась. Как дед Федот сказал, будто опять бой под курганом начался. Дед Федот врать не будет, он всю войну на передовой пробыл. Причем началась у него эта передовая именно здесь, у кургана, около дома родного…
Всыпали нам за эти патроны намного серьезней, чем за самопалы, но охоту «повоевать» не отбили.
Да и как без войны жить 10-летнему мальчишке, если в сарае-хлеву, где корова с теленком жила верхняя балка крыши удерживалась противотанковым ружьем, вот только без затвора, а у отца родного где-то рядышком был спрятан пистолет. Точно спрятан. Сам я лично видел, как папка его разбирал да смазывал…
О войне нам рассказывали много. Но почему то в воспоминаниях этих все больше о голоде, холоде, да похоронках речь велась… Ни тебе «Ура» громогласного, ни засад, ни подвигов.
— Ба, — спрашиваю, — а ты что при немцах делала?
— Да в колхозе работала, внучек, — ответила бабушка.
— На немцев? И тебе не стыдно?
— Так он пришел, немец этот, — рассказывала далее бабушка, — на майдане, в правлении и школе расположился, и всю ночь топорами и молотками стучал, да дерево пилил.
— Ну и что?
— Как что, онучек? Утром нас всех на майдан собрали, а там виселица с тремя веревками. Кто, сказали, на работу не пойдет, тот тут висеть будет.
— Я бы не пошел — уверил я бабушку.
Это было в году 62-ом или 63, то есть лет двадцать после того, как ушла с тех родных мест война.
Она коснулась семьи нашей всей своей звериной ненасытностью и, слава Богу, что я пережил ее только в рассказах стариков, да отца.
В простых разговорах тех, кто воевал, было мало пафоса и ударений. Несравненно больше я слышал о горе, грязи, ранах, смерти и потерях. Но никогда в этих рассказах не было и тени сомнения в нужности, необходимости и желанности Победы. «Наши» не могли не победить, и они сделали это.
«Мы очень нуждаемся в подвижниках; и нужно делать все для того, чтобы таких подвижников становилось как можно больше. Они как локомотивчики — потянут за собой весь народ».
(Из интервью Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Кирилла украинскому телевидению)
Часто, очень часто у исповедального аналоя произносится:
— Нет у меня больше сил, помоги, Господи!
И понимаешь, что о грехах собственных, кающийся говорить должен, что не жаловаться ему надо, а плакаться, но куда же денешь этот многострадальный вопль: «Дай силы, Господи!»?
Разве возможно самому священнику ответить на все вопросы, которые столь различны и многоплановы, как и абсолютно не реально дать четкий оптимальный совет на все случаи жизни, решить все проблемы и утереть слезы…
Так что же, лишь сочувственно вздыхать и плакать вместе? Или уйти в дежурное рассуждение о терпении и о том, что у каждого свой крест, который нужно нести не унывая?
Мало этого.
И добрая соседка может повздыхать успокаивающе, и психолог релаксацию провести, и священник посоветовать еще один молебен отслужить да молитву личную усугубить.
Добрая эта помощь, христианская, но не всегда действенна и не все решающая.
Иное еще нужно.
Четкий и конкретный пример, как подобные жизненные негаразды преодолевали те, которых мы в святых почитаем, и те, кого подвижниками нарекаем.
Ведь для любого движения сила нужна, и Господь ее дает, прежде всего, тем, кто следует словам Его: «любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас, Благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас». (Лк. 6:27–28). Именно они, умеющие молиться об иных, практически всегда найдут не только успокаивающее слова, но и подскажут, как конкретно поступить, что бы силы для жизни остались, что бы тоска не стала ежедневным лидером, и что бы роптаний на «судьбу» и «оставленность» избежать.
Их вполне достаточно и в день нынешний, тех, кто силу нам дает, кто постоянно в движении к Богу находится. Было бы мало, давно бы апокалипсиса трубы прозвучали.
Не надо их в дальних весях разыскивать и в тридевятом царстве искать. Они рядышком, всегда в наличии присутствия…
Случалось и мне в отчаянии пребывать и тоску ублажать, но послал Господь изначально священника деревенского, который мне пальцем на гвоздь в руке распятого Спасителя указал и тихо так произнес:
— Представляешь, Саша, Его прибивали, а Он за распинателей Своих плакал и на них не обижался…
Так проникновенно сказал мне об этом годящийся мне в деды священник, что откуда и силы у меня взялись. Я ведь тогда толком и молиться еще не умел.
Второй особенный случай намного позже произошел, когда я в Оптиной, в издательском отделе подвизался.
Готовили мы тогда, впервые после октябрьского переворота, выпуск поучений Аввы Дорофея. Препятствий было — ни счесть. Казалось бы и все разрешения получены, и типография определена, и деньги проплачены, но препятствие за препятствием, неувязка за неувязкой. Да и не мудрено. Вестимо ли, в типографии подотчетной обкому партии и вдруг сам Авва Дорофей. Полное безобразие, с точки зрения не перестроившейся к новым реалиям власти.
Приехал из типографии хмурый отец Мелхиседек, он тогда и благочинным оптинским был и издательским отделом командовал. Рассказал нам, что на стенку непонимания и несогласия наткнулся и… загрустил отдел издательский. Тем более, что наобещался бонз партийный куда следует позвонить и дело это наше тут же прикроют.
Тут, в келью нашу книжную, она в башне располагалась, где нынче монастырская библиотека находится, отец Михаил, тогдашний эконом обители, зашел. Послушал сетования, хмыкнул насупливо и произнес:
— Не позвонит! Ему старец наш Амвросий преподобный провода эти «чик» и перережет…
И перерезал! Потому что после слов этих мы все абсолютно ясно осознали, что «Душеполезные поучения» аввы Дорофея обязательно скоро выйдут, потому что силы наши теперь ничем превозмочь невозможно.
Вот так и двигают по сей день жизнь нашу Подвижники — те, которые нам силы прибавляют и ведут к Тому, в Кого сердце наше верит.
В августе начала 90-х, века прошлого, зашел я, как обычно, к Харитоновне за молоком. Наставница моя, в приходских делах житейского направления, над столом склонилась и энергично так чем-то постукивает.
Заглянул через плечо и обомлел.
Анна Харитоновна, настоящим пестиком, в настоящей макитре мак растирает, а рядышком банка темного гречишного меда лопухом прикрытого стоит.
На прихожанке моей косыночка и фартук одного тона — «в цветочек», и еще изюминка из прошлого: очки с резинкой, вместо поломанной дужки. Над столом, старая темная икона с еле просматривающимся образом Спасителя. Чуть ниже иконы древняя лампадка, но горит исправно, не коптит. Прядь седых волос у бабы Анны из-под платочка выбилась, но она, за делом, не замечает. Впрочем, она меня тоже не видит, так как песню поет:
Дай, Господи, нам многие лета,
Многие лета — долгие годы!
Дай долго жить, Спаса не гневить,
Спаса не гневить, Божьих пчел водить,
Божьих пчел водить, чистый воск топить —
Богу на свечку, хозяевам на прибыль,
Дому на приращение,
Малым деткам на угощение!
Я тихонько на лавку решил присесть, песню дослушать, да крышку деревянную, на ведре с водой лежащую, зацепил. Вздрогнула Харитоновна, ко мне повернулась:
— Напужал, батюшка. А я вот тут для маковок и блинов мак тру да мед готовлю… Спас ведь медовый завтра.
И действительно — первый Спас на дворе. Он еще с детства память оставил. Хотя тогда, в далеких шестидесятых, когда храмов единицы остались, а купола лишь в больших городах можно было увидеть, не понимали мы, пацанята, каникулы летние у бабушек и дедушек проводящие, чего это за «Спасы» такие, до которых ни меда, ни яблок есть не положено.
Нет, яблоки мы благополучно ели, колхозных садов на всех хватало, да и в меде нам отказу не было, но вот блины с маковками, которые в мед с маком макаешь, только на Спас готовились, поэтому и особенными были.
Поэтому и застыл я в изумлении, когда в прихожанке нашей детство свое увидел. Ведь бабушка моя в таком же наряде одетая, точно так же в далеком-далеком в макитре мак растирала. Только мед в глиняную кринку налит был, но таким же лопухом прикрывался.
Я решил не торопить Харитоновну и разговор о посте грядущем завел. Мол, опять две недели строгостей, а баба Анна мне в ответ:
— Так Успенки разве пост? Это Петровка — голодовка, а Спасовка — лакомка.
И действительно. Сплошные лакомства на столе. Все поспело, все созрело. Пока размышлял над удивительно религиозно-житейским словом «Спас», который и праздник обозначает, и спасение утверждает, и стол хлебом-солью покрывает, Харитоновна мне еще одну мудрость поведала.
— А знаешь, отец Лександра зачем завтра ты воды святить будешь?
— Как не знать, знаю, — ответствовал я. — В этот день князь Владимир Русь крестил. Об этом и в предании нашем говорится.
— Может оно конечно и так, — продолжала Харитоновна, — но то давно было, а вот я помню, что в день этот, мы всю худобу на речку и к ставку гнали и ее там купали. Последний раз в году. Поэтому и называют Спас этот «мокрым» и воду освящают по церквам…
Спорить с Харитоновной не хотелось, да и объяснения ее, как то спокойно на сердце ложились и никакого богословского сопротивления не встречали. Тем более, что попробуй-ка объясни, как можно было простому крестьянскому уму взять и дать празднуемому в этот день, 14 августа, еще одному событию — памяти семи мучеников Маккавеев, еще за 160 лет до Рождества Христова живших, вполне практическое применение, с уборкой и употреблением в пирогах да с блинами мака связанное? Созвучие слов, конечно, присутствует, но больно уж четко праздник этот именно в самый подходящий для него день расположился.
Долго в тот день слушал я рассказы Харитоновны о празднике да посте Успенском. Просто сидел, внимал, да реплики вставлял, а баба Анна, за разговором, мак весь перетерла, в стаканчик граненый высыпала, макитру сполоснула и на стол поставила, как бы почувствовала, что посуда эта свой штрих в моей жизни имеет… Действительно имеет.
В старой бабушкиной хате, на родине моего отца, на месте которой сегодня лишь густой бурьян растет, да рядом заброшенный сад умирает, стоял в зале вросший в угол старинный шкаф для посуды. С полочками, ящиками и застекленными верхними дверцами. Посуда там находилась. Праздничная. Посуду эту только на Пасху, да Рождество доставали и еще тогда, когда бабушкины дети, дядьки и тетка мои, в гости приезжали. Самую верхнюю полку старинного серванта, которого в те времена называли «буфет», торжественно украшала глиняная, расписанная разноцветными листиками макитра, в которой лежали самые главные документы, два крестика и иконка Спасителя.
В конце 60-х посуды добавилось, но старинная макитра свое главенство не оставила, все так же странно выделяясь среди современных рюмок и тарелок.
— Ба, — как-то спросил я, — а почему ты чашку глиняную не уберешь?
Вздохнула бабушка, да и ответила, что если бы не неказистая на вид, сделанная и расписанная местным гончаром макитра эта, то и меня бы на свете не было.
В 42-ом пришли немцы. Аккурат, к Спасу первому. Несколько дней в деревне пробыли и ушли дальше, к Сталинграду. Их сменили итальянцы, которые и подобрее, и поскромнее были. В бабушкиной же хате, на краю села у кургана и реки стоящей, трое немцев остались. За союзниками приглядывать.
В саду стояло несколько ульев. За пчелами следить в тот жаркий военный и горестный год, когда немец рвался к Волге, было некогда, да и некому. Урожайное лето цвело и плоды приносило. Пчелы наполнили ульи медом «под завязку» и стали лепить соты снаружи своего жилища.
Бабушка, по вечерам, распалив для дыма, отгоняющего пчел, сырую кукурузную кочерыжку, небольшими кусками соты эти срезала и детей своих, вкупе с непрошенными гостями, потчевала.
В сам же день первого Спаса случилось несчастье. Напились двое немцев местного самогона и решили сверх меры медком побаловаться. День же был знойный, для пчел рабочиий и поэтому, когда два пьяных мужика, совершенно внешне не вписывающихся в местную пастораль, решили вырезать заплывшие медом соты из самого улья, те ринулись защищать свое жилище.
Бабушка рассказала, что она в жизни такого крика не слышала, да еще на языке бусурманском. Из сада выскочили два немца, а за ними, кусая и преследуя, громадный рой пчел. Один из немцев, видимо больше соображавший в делах сельских, ринулся к речке, благо она неподалеку, а второй влетел в хату. Пчелы за ним. После крика, ругани и грохота опрокидываемых лавок и табуреток, немец выскочил на улицу с автоматом. Первая очередь, вырывая из земли кусочки травы, легла перед ногами бабушки, которая прикрыв собой трех сыновей, среди которых был и мой отец, стояла у сложенного из камня забора.
Второй очереди он сделать не успел.
Между бабушкой и искусанным до неузнаваемости солдатом, встал третий немец с макитрой в руках, из которой он только что ел мед с маком. В макитру немец, зачем-то поставил маленькую иконку, висевшую над столом.
Немец кричал, указывая на иконку:
— Пауль! Готт! Готт! Пауль! — а затем, повернувшись к перепуганной женщине с детьми, к моей бабушке с отцом и дядьками, тихо добавил: «Киндер, Пауль, киндер… нихт шизен…»
Не стрельнул больше немец. Живы все остались. Вот и стояла макитра эта, вместе с иконкой на самом видном месте в бабушкином буфете до той поры, пока я не вырос.
Так что Спас для меня это не только мед, яблоки, мак и Праздник. Это еще и макитра, и немец, знающий Бога.
Когда я не была верующей, я просто старалась делать добро, как этому меня учили родители. Мне было легко на душе. Но когда я пришла в Церковь, все стало намного сложнее. Такое впечатление, будто с Богом труднее, раньше все было как-то проще.
(Светлана, Киев)
Действительно, труднее и сложнее с Богом. Ведь до прихода в Церковь наши добрые дела были сродни тем, которые совершал превращенный в медведя Иванушка в фильме-сказке «Морозко». За самолюбование собственной красотой и гордыню стал добрый молодец зверем и для того, что бы вернуться в облик человеческий, условие было поставлено: три добрых дела совершить. Помните, рев на весь лес: «Кому доброе дело сделать?»
Вот и мы, без Бога и Церкви, добрые дела планируем, подготавливаем, рассчитываем и… ждем награды. Причем очень часто публичной и громогласной: «Что бы все видели и знали, какой я добрый и хороший».
Не столь давно отмечали у нас церковными наградами тех, кого мы на Великом Входе поминаем, как «строителей, благоукрасителей и попечителей святаго храма сего». Естественно, на всех орденов у архиерея не хватило, поэтому кому грамоту, а кому и «Спаси Господи!». До дня нынешнего обиды и упреки, что «заслуги» плохо отмечены. Требование награды за «добрые дела» — естественное состояние человека вне Церкви, для того же, кого мы называем «воцерковленный», критерий иной: «когда творишь милостыню, пусть левая рука твоя не знает, что делает правая» (Мф. 6:3).
Творить дела добрые Бог призывает без ожидания награды и похвалы… Сложно это. Непривычно и изначально огорчительно. Бескорыстие не приходит само собой, к нему путь тернистый и долгий, да и враг мира сего обязательно старается смутить и на ложный маршрут направить. Недаром многие подвижники наши предупреждают: «Делаешь доброе (хорошее) дело — жди искушений».
После отпуста литургии, когда к кресту прихожане подходят, довольно часто слышу просьбу:
— Батюшка, благослови не дела добрые…
Благословляю. Понимаю, что боится человек Бога огорчить непотребным делом, плохим словом или грехом неожиданным, и эта боязнь уже начало доброделания. Ведь совершить какое то одно, конкретное, угодное Богу дело, не составляет труда, но стремиться постоянно жить в парадигме добрых дел несравненно труднее. Здесь нужно самоотречение и постоянный внутренний контроль.
Достичь умения не делать зла можно лишь одним способом — любить. Тут надеяться только на собственные силы и ублажать себя, что ты уже достиг каких-то совершенств в доброделании никак нельзя. Так уж устроен наш мир, что видя твое стремление сделать кому-то доброе, тебе обязательно «доброжелатели» расскажут негатив о том или той, о ком ты заботишься. Лишь любовь может покрыть мнимые и истинные недостатки. Здесь, как бы это пафосно не звучало, мы уподобляемся Христу, Который любил и любит без условий и обстоятельств.
Человек — создание Божие. Даже без веры и Церкви он может в главных чертах различать добро и зло, поэтому доброе дело для него вполне возможно. Вопрос в ином, почему есть желание сделать что-то хорошее для другого? Что движет? Можно перевести старушку через дорогу, потому что «так поступают культурные люди», а можно поступить так, как само собой разумеющиеся.
К сожалению, ожидание награды и признания стало преобладающей движущей силой современного мира. Отношение «ты мне — я тебе» уже воздвигнуты на пьедестал совершенства и честности. Более того, когда работаешь, делаешь доброе дело, не во благо чего-то, а во Имя Бога, то есть во славу Божию, то реально рискуешь вскоре получить четкую реплику «Оно тебе надо?» и отнюдь не лестную характеристику, типа «Жить не умеешь».
Именно поэтому и тяжелее с Богом быть. Зато есть преимущество, как по мне, то самое главное. Когда я, как Иванушка из «Морозко», «просто так», не задумываясь о награде, на плечи к себе старушку слепую с вязанкой дров посажу и домой ее без включения в голове таксометра отнесу, то в свое время может быть это мое «добро» и станет соломинкой собственного спасения в вечности?
Вот только как бы этот «таксометр» не включать?
Каждое утро приходской дворник убирает летящие с деревьев желтые и красные листья. Через час хоть вновь мети и собирай.
Ветер кружит листопадный поток, стараясь забросить на храмовую паперть и в каждый уголок-закуток яркий террикончик опавшей одежки клена, акации или березы.
Скоро деревья вспомнят свое начало, и все ветки будут похожи на тот голенький росток, который когда-то пробился из земли, что бы затем стать стволом с ветвями и кроной.
Но некоторые листочки задержатся. Кто до первого холодного ветряного дождя, кто до утреннего колючего заморозка, а некоторые и до снега. Даже когда станет по-настоящему холодно и ствол покроется ледяными сосульками, останутся редкие, но крепкие листья. Скукожившись от ветра, они будут упорно держаться за родившую их веточку…
В советской военной «учебке», на Винничине, в Вапнярке, старший роты прапорщик Опоростюк гонял нас, курсантов-срочников, по деревьям — срывать упрямые листья, чтобы везде был «порядок». Сказано: «зима», значит — «зима».
Священники тоже старшины своих рот-приходов. На исповеди они отыскивают в душах своих пасомых те листья греха, которые не желают отрываться.
Но батюшки не прапорщики, потому что обрывать увядшие, но яркие грехи, без разрешения они не имеют права.
Так что только по твоему согласию уборка возможна…
Литургия в одном из храмов Крымского полуострова.
Я пристроился слева от алтарных врат, как раз за исповедальным аналойчиком. Больше нигде места не нашел. Молиться практически невозможно от постоянной миграции многочисленной отдыхающей публики, православной и неправославной, но даже ранним утром разморенной жарой.
Где-то до «Верую» продолжалась исповедь, а затем священник подошел ко мне — «пошептаться»… Хоть и был я в белых брюках и такой же курортно-светлой рубашке, все едино не смог скрыть своей поповской сущности.
Батюшка, как только мы определили общих знакомых и вообще единодушие сердец, помыслов и мировоззрений, пригласил в алтарь, как раз на евхаристический канон.
Когда началось причащение мирян, я, помолившись и вкусив антидора с запивкой, вышел из алтаря и перекрестившись в сторону Царских врат, направился к выходу. Однако выйти не позволила дородная пара, по всей видимости, супружеская.
Перегородив телесами выход, дама настойчиво вопросила:
— Сколько стоит вход?
— Какой «вход»? — не понял я.
— Как какой, за эту стенку с иконами?
— Нисколько, — стараясь говорить спокойно, без иронии и смеха, ответил я. — Но вас туда не пустят. Это запрещено.
— Милый, — обратилась дама к мужчине. — Я обязательно должна «туда» попасть. За любые деньги.
«Милый» пошел договариваться о цене, а я, увидев ошарашенное лицо моего нового знакомого батюшки, поспешил ретироваться.
На храмовой аллейке присел передохнуть и через некоторое время вновь заметил пару, которая так стремилась проникнуть за «стенку с иконами». Женщина, в ярости, упорно — пока их слышно было, — с повизгиванием, доказывала своему кавалеру (супругу?), что он, «гад этакий», денег пожалел…
Однажды меня спросили: «Вам приходилось пастырски утешать людей, потерявших любимых животных? Не знаю, что маме сказать. Кот помер, и она горюет». Пришлось ответить: «Господь когда-то дал человеку всякую тварь животную для его же, человека, совершенства. Почивший кот сделал, наверное, и вас, и маму добрее, мягче, покладистей… Так что, благодарить Бога за кота надобно. Он этим котом нас более очеловечил. И коту спасибо!»
Трудно передать горе. Какими бы талантливыми и чуткими не были операторы, режиссеры или корреспонденты — все равно получится натянуто, неестественно и «с учетом собственной фотогеничности», если репортаж «под камерой». По мне, в дни донбасских трауров, связанных с гибелью горняков, лучше все новостные сводки в интернете читать или по радио слушать. Те кадры, что нынче показывают по TV, прокомментировать можно лишь молитвой: просто смотреть, молчать и молиться. Тогда заплачется.
Хотя… Хотя все равно горе одних не может стать таким же горем всех. Так уж устроено.
А что касается виноватых…
Все дело в том, что те условия в которых нынче работают горняки (особенно на газовых шахтах), не поддаются расчетам и нормам. Они, нормы эти, на подобных глубинах не существуют, потому что человек там вообще не должен находиться. Изначально не должен! Под землей иная логика и иные законы. В дни столь частых нынче шахтных катастроф я все время вспоминаю ручную крысу уже покойного ныне горняка Анатолия Красного. Был такой бригадир ГРОЗ на одной из луганских шахт. Довелось мне, по молодости лет, с ним работать. Каждую смену он не пускал с промштрека звено в лаву, пока не спрашивал разрешения у «Клавки» (так он называл свою шахтную крысу — в честь тещи). Приведет с уклона по штреку бригаду к лаве, сядет с шахтерами перед метровой дырой с углем, спускающейся вниз, поморгает светильником в глубину и тихо свистнет несколько раз…
Минут через пять появлялась «Клава» — громадная, ободранная, противная крыса (там и посимпатичнее встречались) — и Анатолий отдавал ей кусочек колбасы из шахтерского «тормозка».
Если крыса не появлялась — звено в лаву не шло. Не шло… и всё. Несмотря на трехэтажный мат начальства, социалистические обязательства, встречные планы и повышенную добычу. Всех посылали по известному адресу с формулировкой-нарядом: «Сам лезь».
Ведь, если «Клавка» не приходила, значит, она ушла от опасности. Значит, будет обвал. «Сядет лава» — если говорить по-горняцки.
Так и случалось.
Всегда.
Загадка крысиного предчувствия не поддается человеческому пониманию, и никакие инженерные расчеты, решения и находки не могут преобразовать шахтера в чующую обвал или взрыв «Клавку».
Потому что шахтер — человек, а «Клавка» — крыса.
Упокой, Господи, души горняков в недрах земли погибших. Вечная им память.
— Исповедовался?
— Да.
— У кого?!
— Да тут, у некоторых…
Когда к исповедальному аналою подходит пожилой человек, даже, как мы сейчас любим говорить, «воцерковленный», то обычно следует перечень грехов молодости. И, если не остановишь, то «набор» прегрешений будет повторяться постоянно из исповеди в исповедь.
Выход один — встречный вопрос:
— Вы когда исповедовались в последний раз? — А затем просьба рассказать о тех грехах, которые были за время от последней исповеди.
И тут-то выясняется: «живу как все» и «никого не трогаю».
Нет грехов… а которые есть — извинительны и «не считаются». Когда-то свт. Иоанн (Шаховской) даже работу по этому поводу написал: «Апокалипсис мелкого греха». Ее обычно заядлым курильщикам рекомендуют читать, хотя надо бы всем, кто «мелочевку» в духовной жизни в счет не берет.
Нынче во время всенощной на мой вопрос по поводу урегулирования непростых отношений с соседкой раба Божия возмутилась вполне искренне. Мол, мелочи все это, тут глобальные проблемы и искушения одолевают.
«Мелочи жизни»… ведут к личному апокалипсису.
Только на милосердие Божие и надежда.
В детстве, да и в армии, было «развлечение»: становился кто-то спиной к другим, закрыв ладонью левой руки свой правый бок, а приятели, хохоча, ударяли по руке. Причем, чем старше были играющие, тем сильнее тумаки. А после удара надо было обернуться и угадать ударившего. Угадаешь — переходишь в состав бьющих.
Иногда угадать было невозможно, так как все были против тебя. Стояли, ухмыляясь, сжав правую руку в кулак и выставив вверх палец:
«Кто ударил?»
И ведь не знали, даже не предполагали, что это уже было:
«И закрывши Его, ударяли Его по лицу и спрашивали Его: прореки, кто ударил Тебя?» (Лк. 22:64)
К интересным выводам приводит изучение литургического богословия. Постигая один из экзаменационных вопросов, раскрывающий историко-литургическую сущность Таинства брака, выяснилось, что во времена ветхозаветные: невеста имела на голове прекрасный венок; ожерелье на шее, запястья на руках, кольцо в носу и была умащена елеем (Иез. 16:9–14).
Только теперь и стал мне понятен пирсинг в носу!!!! Так невесты наши в патриархальный образ облачаются!
А я все смущаюсь, когда к аналою исповедальному подходит такое ветхозаветное дитя, косыночкой одну сторону лица прикрывающее.
Теперь без искушений. Можно сразу акафистно приветствовать:
— Радуюсь тебе, дщерь Израилева, обеты отцов в носу сохранившая!
Три вида служения входят в обязанности священника: «отца», «учителя» и «наставника». Причем «отец» — функция постоянная, так как, независимо от уровня подготовки, знаний и коммуникабельности, именно он участвует в духовном рождении и жизни христианина, начиная от Таинства крещения и заканчивая обрядом погребения.
«Учительство» напрямую связано с наличием достаточного системного богословского образования. Способность стать «учителем» — главное, что должны давать духовные школы.
«Наставничество» же доступно далеко не всем. Приобретается оно опытом пастырской практики, постоянной самостоятельной богословской подготовкой и приумножением данных Богом личных талантов.
Духовный рост священнослужителя, достижение им ранга «наставника» возможен лишь тогда, когда не будет препятствий в исполнении принятой им при рукоположении ставленнической присяги. Редакций таких «Присяг» много, но они очень похожи и во всех есть следующие обещания:
«Учение веры содержать и другим преподавать по руководству Святыя Православныя Церкви и святых отец; вверяемые попечению моему души охранять от всех ересей и расколов, а заблудших вразумлять и обращать на путь истины и спасения. Проводить жизнь благочестивую, трезвенную, от суетных мирских обычаев устраненную, в духе смиренномудрия и кротости, и своим добрым примером руководствовать других ко благочестию».
Можно ли достичь исполнения этой присяги, если повседневная жизнь современного пастыря сопряжена с постоянно возрастающим числом послушаний, к которым ни наставничество, ни отцовство, ни учительство не имеют никакого отношения?
Социальное служение — окормление домов престарелых, тюрем, больниц и интернатов для инвалидов, — хоть и отвлекает непосредственно от прихода, но позволяет исполнять пастырские функции. Нужен священник и в образовательных учреждениях, но только не в качестве регулярного преподавателя с ежедневными уроками или лекциями. Однако нельзя понять обязанности священника в строительстве храма, хозяйственной работе, организации мастерских или предприятий, даже если мастерские существуют для церковных нужд.
Священник не должен быть прорабом или коммерческим директором. Это сочетание исключает возможность и богословского, и духовного совершенствования.
К сожалению, нынче критерии «успехов» пастыря очень часто имеют именно хозяйственный вектор. «Возрождение духовности», как это ни прискорбно, определяется лишь количеством построенных и реставрированных храмов и степенью их благолепия. Умение священника находить спонсоров, решать проблемы финансирования строящихся церковных объектов стало определяющим фактором его служебного роста. Именно эффективные храмоздатели, умеющие договариваться с меценатами, получают церковные благодарности и награды, становятся «лидерами» в епархиальных структурах, возглавляют благочиния и различные комитеты.
Результат печален. Инициативный, образованный и харизматичный священник служит лишь по воскресным и праздничным дням, препоручив пастырские обязанности менее активным и знающим клирикам, или даже возлагает свои учительские заботы на мирян. Не удивительно, что после такого «учительства», под золотыми куполами храмов с красивой росписью и дорогой утварью, царит далеко не православное и даже откровенно языческое мировоззрение.
Во время последней сессии на заочном отделении Киевской Духовной Академии мне пришлось жить в лаврской гостинице со священниками из различных уголков Московского патриархата. Белоруссия — Урал — Сибирь — Украина и Молдавия. Эти разные по возрасту, образованию, семейному положению и материальному состоянию пастыри объединены, прежде всего, желанием учиться и приумножать свои богословские знания. Но был еще один объединяющий фактор: все они сетовали на занятость строительными проблемами, которые забирают все свободное и несвободное время священника. О какой качественной подготовке к сессии может идти речь, если отсутствие успехов в строительстве влечет за собой епархиальные санкции, вплоть до перевода на более слабый, дальний и бедный приход? Как можно сочетать требования ставленнической присяги: «Богослужения и Таинства совершать со тщанием и благоговением по чиноположению церковному, ничтоже произвольно изменяя», если постоянно необходимо «выбивать», «доставать», следить за порядком и дисциплиной среди строителей и ублажать благодетелей?
Вот и бежит настоятель одноклиросного прихода на каноне утрени проконтролировать разгрузку цемента; старается побыстрее провести исповедь, так как запланирована встреча в строительной организации или произносит вместо проповеди лишь краткое изложение евангельского чтения по причине того, что кран дали лишь на пол дня.
Вот что пишет один из служителей Церкви в своем интернет-блоге: «Священник берет на себя обязанность предстояния пред Богом за свою паству и ответственность за нее; паства же возлагает на себя заботу о житейских попечениях семьи священника. При этом паства должна быть уверенна в том, что за нее действительно молятся, а не просто частички вынимают; живут ее жизнью, болеют ее бедами, постоянно открыты к ее нуждам, проблемам и беспокойствам — в любое время дня и ночи… Священник же был бы уверен в том, что его голова не будет болеть об устройстве быта и жизни семейства, и все время он может уделить молитве — и не только храмовой; собственному духовному совершенствованию, всем формам словесного служения Богу и ближним. В реальности же получается все иначе…»
Наша Церковь знает подвижников веры и благочестия, которых мы называем «строителями», но все они обладали особыми, святыми талантами, непревзойденными среди их современников. Повсеместного требования строить не было и нет в церковном Уставе, как нет его и в трудах святых отцов. Молчит о прорабских послушаниях Иоанн Златоуст в «Шести словах о священстве», ничего не говорит о необходимости заниматься хозяйственными проблемами святитель Амвросий Медиоланский (в своем труде «Об обязанностях священнослужителей»). Эти Отцы Церкви вменяют в должное пастырям лишь жертвенность служения, любовь к пасомым, нравственную чистоту, учительство и проповедь.
Сегодня уже не начало 90-х годов прошлого века. Ныне количество батюшек ничего не решает. Во главу угла должен быть положен качественный уровень наших пастырей, а он зависит от исполнения священником только тех обязанностей, которые отвечают его истинному положению и статусу. Священник несет в себе образ Христа. Поэтому служение священника — есть служение Христово.
У священника не может не быть времени для молитвы и апостольского благовествования. Иначе закономерны вопросы: кто будет за всех ежедневно и постоянно молиться? Кто будет нести слово Христово «во вся языци»? Да и зачем тогда нужен СВЯЩЕННИК?
История эта произошла жарким летом 1990 года в центре России. Именно там, в Калужской области, под древним Козельском, который татаро-монголы окрестили «злым городом», располагается жемчужина русского православия — Свято-Введенская Оптина Пустынь. В этом монастыре Господь даровал мне некоторое время пребывать и набираться ума-разума, значительно растерянного за предыдущие годы.
Послушание дали не только не обременительное, но даже приятное. Занят я был им с утра до вечера, вернее, с утренней службы до вечерней. Свободное время практически отсутствовало. Да и что такое «свободное время» в монастыре, где все идет по порядку, установленному преподобными старцами в далекие годы? Его и менять-то грешно, а, главное — какой смысл?
Итак, благословил мне отец наместник подвизаться в издательском отделе обители. В тот год, впервые после октябрьского переворота, в России начали печатать духовную литературу. Одна из первых «серьезных» святоотеческих книг, «Душеполезные поучения» аввы Дорофея, вышла именно в Оптиной. А издание мелких поучений и молитвословов вообще наладилось довольно широко. Я зарылся в любимые книжки, одновременно открывая для себя такие, о существовании которых раньше даже не подозревал. Время было заполнено столь плотно, что казалось «днем единым» и, если бы не ежедневный полный круг церковных служб, границу между вчера и сегодня определить было бы трудновато.
Начался Успенский пост, который в монастырях не менее строг, чем Великий. Поэтому есть хотелось постоянно. Правда, монахом я не был, но жевать что-либо, когда вокруг жуют редко и мало, было стыдно.
Издательский отдел располагался в одной из башен монастыря, под библиотекой, а келья, где я жил, — в скиту, в неполной версте от обители. В скит ведет лесная тропинка, по которой очень любили в свое время прогуливаться Гоголь и Достоевский. Преподобные старцы оптинские превратили эту дорожку в «тропу народную», по которой к ним шли тысячи жаждущих духовного окормления, начиная с простых крестьян и заканчивая членами императорской фамилии.
Во «время безвременное», в годы советские, вокруг монастыря появились деревянные дачи с огородиками и небольшими садами. После того, как обитель вернули Церкви, монастырь эти дачи выкупил, домики разобрал, а фруктовые деревья остались. Были среди них и яблони.
Какая нелегкая понесла меня средь бела дня в скит, сейчас вспомнить трудно, но в том, что это было искушение, сомнений нет. Проходя мимо растущих у тропинки яблонь, думая о чем-то суетном (ведь, если бы молился, все было бы благополучно), я совершенно механически подобрал несколько яблок, валявшихся под деревом, и тут же, продолжая идти в скит, начал их жевать.
Навстречу попалось несколько человек из братии, которым я, как и положено, поклонился со словами: «Благословите», но яблоки продолжал грызть. Монахи странно посмотрели на меня, но ничего не сказали. Да и не скажут, они же монахи. У колодца, выкопанного лет сто пятьдесят назад оптинскими подвижниками, возился с ведром скитской иеромонах Зосима. Был этот отец с коломенскую версту ростом, обладал кулаками с дыню и голосом иерихонской трубы. Он-то не промолчал, и на мое «Благословите» тут же выдал: «Благословил бы я тебя, да место святое!»
Я опешил, и, продолжая жевать яблоко, спросил: «Отец Зосима, ты что?». — «Если тебе Бог не указ, зачем у меня спрашиваешь?» — и, поставив на сруб ведро, в сердцах добавил: «Ну, как, вкусное яблочко?»
Я не знал, куда деться от стыда. До Преображения три дня осталось! Раньше и мысли о яблоках не попускал, хотя мне, в отличие от монахов, по издательским делам частенько приходилось и в Калугу, и в Москву ездить, а в середине августа яблок в центре России уже много. Здесь же, в обители, на виду у всей братии, как нехристь какой-то, отеческое правило нарушил!..
Вечером в храме подошел к духовнику. Казалось, и он уже о моем чревоугодии яблочном наслышан, но нет. Когда на исповеди я начал рассказывать, он взглянул на меня удивленно. Исповедался я и спросил: «Отче, какая епитимья будет?». — «Епитимья?» — переспросил духовник. — «Да вот, на праздник яблок вкушать не будешь». И отпустил с миром.
«Что за наказание такое?», — подумалось мне. — «Яблок не вкушать, великое дело! Я бы и этих не ел, кабы не забыл».
Праздничная служба на второй Спас, в Преображение Господне, закончилась поздно, в первом часу пополудни.
Любят на Руси этот праздник. Паломников съехалось множество, братия вся праздничная, радостная. Отец наместник сказал проникновенную проповедь, до слез растрогавшую всех. На трапезу не шли — летели как на крыльях, после подвигов-то молитвенных! Тем паче, что в праздник Преображения пост послабляется, даже рыбка разрешена. В трапезной стоял непередаваемый яблочный аромат. Яблоки большие и малые, из Астрахани и с Кубани, из Средней Азии и с Украины, желтые и красные, налитые соком и сладостью, грудами лежали на больших подносах. На монашеский стол в этот день подавали блины с яблоками и яблоки, запеченные с рыбой. Золотилось в розетках яблочное варенье и благоухал монастырский яблочный компот. Для утешения братии, «труда ради молитвенного», отец наместник благословил яблочное вино.
Мне яблок есть было нельзя…
Прошло уже много лет с того яблочного Спаса, но до сих пор я помню аромат монашеской трапезной и, вкушая на Преображение первое яблоко нового года, молитвенно благодарю оптинскую братию за науку русскую, школу православную.
Я проснулся задолго до удара монастырского колокола, собиравшего братьев на полунощницу. Небо лишь серело рассветом, да и наступал он в обители всегда позже обычного. С восточной стороны Оптина закрыта вековыми соснами, посаженными преподобными старцами более ста лет тому назад. Посему солнце встает здесь с запозданием. Напротив, в трех верстах, на другой стороне Жиздры, Козельск уже купается в его лучах, а в монастыре все светает.
Решение уйти зрело более месяца. А утвердилось оно окончательно вчера, когда после вечерней трапезы не дали почитать долгожданную книгу, послав на очередное послушание. Лукавый регулярно подсовывал мирские газеты; родные, друзья и знакомые столь же методично и часто звонили; а приезжающие экскурсанты обязательно надоедали вопросами: «И зачем вам это надо?»
Сумка сложена неделю назад. Да и складывать особо нечего. Здесь вещи как-то не изнашиваются. Большинство — не только монахи, но и живущие при обители трудники, паломники и «кандидаты в монахи» — ходит в монастырских одеждах. Недавно воинская часть пожертвовала обители старое армейское обмундирование 60-х годов, так отец наместник сокрушался, глядя в трапезной на две сотни мужиков, облаченных в солдатские гимнастерки и штаны-галифе: «Рота какая-то с бородами».
В собор, где покоятся мощи преподобного Амвросия, и куда вскоре соберется братия на раннюю службу, я не зашел. Знал, что потом нелегко будет уйти, и боялся изменить решение. Не хотелось никому ничего объяснять, поэтому вздохнул облегченно, увидев, что привратник незнакомый.
От монастыря до трассы, соединяющей Козельск с лесозаготовительным поселком Сосенский, полчаса ходьбы по лесной дорожке, протоптанной еще нашими далекими предками. В лесу было холодно, а когда свернул ближе к реке, потянуло сыростью. Перекрестился на скрывающиеся за деревьями купола Оптиной и пошел быстрее. Где-то в глубине души стучалась и рвалась к разуму мысль: «Сюда тысячи стремятся, а ты бежишь», но ее не пускала другая назойливая и притягательная: «Ты сам себе хозяин».
Уже позже, намного позже, стало ясно, что не стремление к мирским радостям выводило из монастыря. Нет. Гнал тот самый грех, который мы и за грех-то не считаем, но который когда-то сверг Денницу с неба и внес в мир зло. Этот грех — гордость, желание считать себя лучше, умнее и совершенней. Но это было уже потом, а сейчас я бежал из монастыря, не сказав об этом никому. Хотя ведь никто не держит. Очевидно, что это была не боязнь, а обыкновенный стыд, заглушенный навязчивой мыслью о собственной исключительности. И еще нежелание стяжать главное христианское качество — смирение.
Мост через стремящуюся к Оке Жиздру уже был виден. До слуха доносились звуки лесовозов, денно и нощно курсировавших к деревообрабатывающему комбинату. Лес перед дорогой заканчивался большой опушкой с вырубленными, но не выкорчеванными деревьями. На пеньке, прямо у тропинки, обернувшись к дороге, сидел человек в скуфейке. Поверх подрясника красовался ватник.
«Ну вот, — раздраженно подумал я, — я от бабушки ушел, и от дедушки ушел, а от монаха…»
Услышав шаги, человек в подряснике — и это действительно оказался монах, причем священник — иеромонах, обернулся и, разглядев меня, спросил:
— О, Александр! Ты не слышал, к полуношнице звонили?
— Да нет, отец Никон. Скоро зазвонят, — опешив от простоты вопроса, ответил я.
— А я вот к дороге вышел, сердце ноет что-то. Письмо недавно получил, болезни родных одолели, так я утром к дороге выхожу и молюсь тут за них.
Мне стало как-то не по себе, а отец Никон продолжал:
— Ты, брат, зря до полуношницы уезжаешь. Пойдем к мощам приложимся, «Се жених грядет в полунощи…» споем, тогда и поедешь. Тебя куда посылают-то?
О том, что я сбегаю из монастыря, у меня язык не повернулся объявить. Отец Никон положил мне руку на плечо, внимательно посмотрел в глаза и сказал:
— Я тебе, Александр, давно хотел благословить одну вещь. Монаху ее уже не носить, а вот священнослужителю в миру она ох, как необходима.
Он достал из кармана плетенный, с кисточками, поясок, каким подвязывают подрясник белые священники и диаконы, перекрестил его, поцеловал и протянул мне.
Ошарашено посмотрев на монаха, я только и мог вымолвить:
— Так я, отец Никон, еще не…
— Будешь, брат, будешь. Ну, пойдем к полуношнице.
Прошло много лет. Поистерся поясок, сплетенный иеромонахом Никоном, но до сего дня я стараюсь надевать его на простые, «домашние» приходские службы. И вспоминаются мне сырая прохлада оптинского лесного утра и скромный человек в ватнике поверх подрясника, который все понял и все предвидел: и мою ложь, и мое бегство, и наше совместное возвращение.
Кабинет отца наместника располагался на втором этаже здания, восстановленного по сохранившимся архивным чертежам и рисункам. Поэтому и лестничный пролет в нем изготовили деревянный: «как раньше было».
Архимандрит, он же «отец наместник», в своей полувековой жизни столь много времени провел пред закрытыми дверьми начальственных кабинетов, что, переселившись в собственное присутственное место, благословил входную дверь не закрывать…
— У меня секретов нет, и скрывать в обители нечего.
В результате этого, для многих непонятного, распоряжения через некоторое время отец наместник по скрипу деревянных ступеней мог сказать, кто к нему поднимается, а спустя год уже точно определял и состояние духа очередного посетителя. В этот раз архимандрит даже из-за стола навстречу вышел. Ступеньки сообщили, что весть будет неожиданная, неприятная и несет ее не кто иной, как отец эконом. Так и оказалось.
Отец эконом — монах особенный. И не только потому, что росл, дороден и громогласен. Отличительная черта отца Михаила — постоянная занятость, деловитость и умение все видеть, замечать и исправлять. Он и монахом-то стал именно по этой причине.
Приехал в монастырь вместе со студенческим отрядом — помощь в реставрации оказывать, — да так проникся заботами монастырскими, что академический отпуск взял. Когда же заметил, что утром без молитвы не работается, а вечером без «Свете тихий» не засыпается, написал прошение в монастырскую братию. Постригли. Нарекли Михаилом, да тут же и должность экономскую дали, как само собой разумеющуюся, только ему и предназначенную.
Отец наместник никогда еще не видел эконома столь расстроенным…
— Что там случилось, отец Михаил? — обеспокоился он.
— Саня пропал.
— Велика новость! — в сердцах ответил архимандрит. — Он все время куда-то пропадает и так же всегда находится.
— Да нет, батюшка. Он всерьез пропал.
— Как это «всерьез»?
Пришлось отцу Михаилу поведать, что давеча, то есть вчера вечером, пришел к нему Саня и попросил благословения пойти на речку рыбу ловить. Зная, что из этой затеи, как и вообще из всех затей монастырского чудака, ничего толкового не выйдет, но не находя запретительных поводов, эконом благословил, но разрешил взять лишь одну удочку…
Тут надобно немного рассказать о человеке, который являлся и, надеюсь, по сей день является неотъемлемой частью монастыря, хотя никто его в братию не принимал, пострига над ним не совершал, сана не возлагал и вообще толком не представлял, откуда этот человек взялся. Все звали его — Саня.
Сам он определял себя, как православного хиппи, хотя, если бы не нательный крест на толстом гайтане, его можно было бы принять за какого-то современного дзэн-буддиста. В рассуждениях Сани иногда слышались столь мудреные обороты и философские изыски, что собеседник замирал в ожидании интересного вывода или определения, но, так их и не дождавшись, пожимал плечами и отходил в сторону. Саня вообще не следил за логикой своей речи, как, впрочем, и за самим собой. Наименование «юродивый» к нему было неприменимо, так как в окружающем мире он видел только красивое, удивительное и неповторимое. Прилипший к обуви комок грязи мог вызывать у Сани аллегорическое рассуждение о несопоставимости праха земного и красоты человеческой, которую даже духовная нечистота не может превозмочь, а приставший к этому комку лепесток одуванчика вводил хиппаря в трансцендентальное состояние, которому не мог помешать даже голод.
Саню любили все — не за что-то конкретное, а просто за то, что он вообще был. Его вечно чем-то угощали, но у него никогда ничего не было. Все раздавалось или где-то благополучно забывалось.
Внешний вид у монастырского сокровища был бродяжный. Хотя после первых произнесенных с хипповской утонченностью слов, после кроткого чистого взгляда, Санино одеяние становилось для его собеседника делом второстепенным, поэтому не всякий мог ответить, во что вообще Саня одет и как он толком выглядит. Испросив благословение на «улов рыбы», Саня получил у отца эконома удочку и краюху хлеба для наживки, так как накопать червей, а затем насадить их одного за другим на крючок новоявленному рыбаку было ни физически, ни нравственно невозможно. Еще отец Михаил хотел объяснить, где лучше поймать карася или бубыря, на что Саня ответил рассуждением о рыбарях-апостолах, которые рыбу ловили сетью, а не палкой с ниткой и согнутым гвоздем.
Вооруженный орудием лова, Саня направился к нижним воротам обители, где почти вплотную к монастырской стене протекала быстрая речка. «Монастырский» ее берег был пологим, а противоположный — круча.
С монастырской башни сперва было видно лысоватую Санину голову, но затем она скрылась в зарослях берегового лозняка. Специально за ним никто не наблюдал, да и рыбаков у монастырских стен всегда располагалась не менее десятка. Рыба — она в душе паломница, во всей округе не клюет, а около монашеского пристанища в любое время поймать можно.
Среди кустов с рыбачьими прогалинами и затерялся монастырский хиппи. На вечерней службе Саня не показался, но этому не придали особого значения, а во время ужина о нем не вспоминали, так как он не различал трапезные: и в монашеской мог подкрепиться, и в паломнической его всегда кормили.
Всполошились рано утром.
Дело в том, что будильщика с колотушкой в этой обители не было и на полунощницу братию поднимал дежурный по монастырю. Дежурный, случалось, задерживался по причине сонливости, зато никогда не опаздывал Саня. Он всегда по периметру обходил монастырь минут за двадцать до начала самой ранней службы, громко распевая: «Се жених грядет в полунощи…»
В этот раз Саниного будильного гласа не дождались, поэтому многие из братии припозднились, резонно и недоуменно спрашивая друг друга: «Куда делся Саня?» К окончанию полунощницы, когда вся братия била поклоны перед мощами преподобного старца, беспокойство отца эконома стало стремительно расти. Получается, он последним видел монастырского поселенца, которого, казалось бы, никто всерьез не воспринимает, но даже при недолгом его отсутствии понятно, что в обители не все благополучно.
— Может, простыл на рыбалке, и в келье лежит? — подумалось эконому. — Надо бы проверить.
Спускаясь с паперти храма, отец эконом понял, что ничего он проверить не сможет, так как не знает, где находится Санина «келья». Не знал и благочинный, также обеспокоенный.
На вопрос: «Где Саня ночует?» толком смог ответить только глава монастырских паломников, братия лишь плечами пожимала…
Оказалось, что Санина келья на скитской колокольне, за лестницей. Но там, кроме старого дивана без спинки да одеяла, да табурета, ничего не было, и непохоже было, чтобы в эту ночь кто-то там побывал.
Не рассуждая, отец Михаил, прихватив с собою двух паломников, пошел на реку. Искали долго. Рыбаки были. Сани не было. В ответ на все вопросы отцы получали лишь недоуменные взгляды. Никто ничего не знал. Да и не было никого у реки ночью…
Выспросив у эконома подробности, отец наместник снарядил целую поисковую экспедицию, а дежурным иеромонахам приказал служить молебен сорока Севастийским мученикам и преподобным старцам монастыря, дабы они указали, куда пропало монастырское сокровище.
Не найти Саню было нельзя. И не только потому, что, как выяснилось, без него монастырь сиротствует. В милицию обращаться было тоже не с руки. Ведь фамилии Саниной никто не знал, биографии не ведал, да и паспорта у него не видели. Неприятностей отец наместник не боялся, но их нельзя было бы избежать, если бы Саня не нашелся. Да и монастырю Саня нужен. Зачем, толком не знал никто, но все понимали, что без него никак нельзя.
В обители уже заканчивалась поздняя литургия, когда самое страшное предположение, в которое не хотелось верить, нашло себе подтверждение. Недалеко от угловой монастырской башни, у самой воды, в зарослях прибрежного камыша, лежала аккуратно сложенная стопка одежды. Саниной… В карманах обнаружились и монашеские четки, которые Саня всегда носил на шее, и разноцветные фенечки хиппи. Отец архимандрит, окончательно расстроенный, сокрушенно вздыхал, осеняя себя крестом. После трапезы, прошедшей сумрачно и тоскливо, он обреченно отправился в кабинет — звонить в милицию.
Через час по монастырю ходили несколько хмурых милиционеров, пристающих с вопросами, в которых слышались подозрение и раздражение. Водолазы же обещались приехать в течении двух-трех недель, поэтому отец наместник, рассудив, что надежды больше нет, благословил отслужить заупокойную литию…
Ее служили в левом храмовом приделе. Служили тихо, скорбно и сердечно. Когда иеродиакон возгласил «Во блаженном успении…», все — и монахи, и послушники, и паломники — со слезами затянули «Вечную память».
Только допеть с сердечным умилением не удалось. С правой стороны храма, с клироса, послышалось столь тоскливо-слезное и страшное завывание, что хор поперхнулся, а отец эконом ринулся узнавать, что случилось. За клиросным аналоем, в темном углу, под кафизными лавками сидел Саня, и, заливаясь слезами, пел «Вечную память».
Немая сцена гоголевского «Ревизора» — ничто по сравнению с остолбенением отца эконома и монахов. В довершение фантастической картины Саня был одет в железнодорожный китель с блестящими пуговицами, с погонами и множеством значков. Всеобщее молчание прервал запыхавшийся послушник, прибежавший с требованием эконому и благочинному срочно явиться в кабинет отца наместника.
Отец Михаил схватил смиренно послушного Саню за руку, и, забыв о священнической и должностной стати, с развевающимися мантийными фалдами почти бегом ринулся к наместнику.
На этот раз ступеньки к приемной архимандрита скрипели так, что ее хозяин не только встал навстречу, но даже выбежал к лестничному пролету.
— Вот! — только и мог сказать отец эконом, указывая перстом на Саню.
— Слав Те, Господи! — охнул наместник, затем замолчал и, рукою показывая на сидевшего в его кабинете незнакомого мужика, добавил: — И вот!
Мужик же, уставившись на Саню, медленно менял жалостливое выражение собственного лица на возмущенное, а затем вслед за монахами заорал:
— Вот он! — и добавил: — Вор!
Когда эмоции улеглись, дело прояснилось.
Вернувшись из рейса, железнодорожник изрядно выпил с коллегами. Дома по этой причине случился скандал. В сердцах работник железных дорог, машинист первого класса и ударник труда, хлопнул дверью и ушел на речку, прихватив для успокоения бутылку самогона.
По этой причине ему нужен был напарник, ведь без «поговорить» бутылка никак не пилась. Тут и увидел железнодорожник странного человека у реки, который, поймав рыбку, очень внимательно ее рассматривал, гладил по головке и отпускал обратно. Присев рядом, первоклассный водитель паровозов-тепловозов обрел в Сане не просто чудака, но и удивительного слушателя…
И не только слушателя!
Саня своими короткими репликами, вздохами и междометиями быстро доказал железнодорожнику, что его жена только о нем думает и заботится, а, главное, что ее Сам Бог ему определил.
К концу бутылки ударник железнодорожного труда окончательно решил вернуться к семейному очагу, но прежде захотел искупаться, так как понимал: в настоящем виде дома его правильно не поймут.
Разделся и прыгнул в отрезвляющую воду! Пока доплыл на кажущийся недалекий противоположный берег, сильное течение отнесло его довольно далеко от Саниного рыбного места. Железнодорожник позволил себе немного передохнуть, да и уснул…
А Саня тем временем обратил внимание на китель своего собеседника. Блестящие пуговицы, мерцающие под лунным светом погоны и разноцветные значки не могли оставить равнодушным монастырского православного хиппи…
Не мог Саня красоту эту монахам не показать! А те уже по кельям разошлись. Лишь в храме кто-то заунывно читал Псалтирь. Саня примостился за правым клиросом, где его сморил сон: день-то долгий выдался, да еще железнодорожник уговорил рюмочку выпить. Когда Саня проснулся, иеродиакон как раз «Вечную память» возгласил. Надо же было поддержать!
Монахи так красиво поют!
Не удержишься…
Лето 1990 года. Июль. Ночь. Оптина.
Потихоньку топаю из издательского отдела в скит, к себе в келью. До ночной скитской службы еще пара часов, поэтому движений монахов и паломников не наблюдается.
Лес. Прохладно. Воздух — нектар, причем нектар, напоенный веками истории и молитвами старцев.
Недалеко от колодца догоняю монаха, бредущего в ту же сторону, к скиту. На нем фуфайка поверх подрясника: прохладно в оптинском лесу ночью, даже летом. Невольно думаю: «Ладно я, „приписанный“ к монастырю, без особых служебных послушаний и молитвенных правил… Но чего этот брат в час ночи тут бродит?»
Догоняю инока и хлопаю его по плечу:
— Брате, ты чего не спишь-то?
— Да вот погулять решил. Благодать-то какая, да?
Инок поворачивается ко мне, и я четко понимаю, что «попал». На меня, улыбаясь, смотрит архиепископ Калужский Климент.
Есть у меня хороший знакомый. Нынче при одной из епархий работает — владычный водитель.
Когда Владыка был еще архимандритом и наместничал в монастыре, привезло ему семейство с Украины сына своего «в монастырь поступать». Наместник взял. В послушники очень скоро зачислил, но дальше застопорилось. Так парень года три в подрясничке послушническом и отходил. Не постригали и все! Каждый пост к постригу готовился, но пост проходил, а пострига не было.
Родители и на Пасху, и на Рождество приезжали в обитель, ругали сына, мол, не заслужил, наверное, чина ангельского. Наместника упрашивали, а тот улыбался и за сына благодарил, что послушный да добрый.
Братия же сочувствовала. Некоторые, намного позже пришедшие, уже в мантии да с крестами, а знакомый мой — все в послушниках.
Пришла очередная весна, а с ней и многочисленные паломники приезжать начали. И среди них красивая такая паломница объявилась, с косой рыжей и такими же рыжими глазами-омутами. В общем, все совершилось очень быстро. В один из моих приездов в монастырь обвенчал я нашего послушника с этой красавицей. По личному благословению отца наместника. В том храме, что за монастырской оградой.
А тут и архимандрит Владыкой стал. Молодую чету с собой забрал, в епархию.
И до дня нынешнего семейство бывшего послушника с Украины и рязанской паломницы при архиепископе. Он водителем у архиерея, а жена его хором церковным управляет.
Детишек рыжих нарожали…
Оптину вспомнил… Была там раба Божия — альпинистка бывшая, в конторе монастырской за пишущей машинкой трудилась.
Она стремилась в монашество, и приехала в Оптину получить благословение, так как ее духовник, приснопамятный Зосима (Сокур), своего благословения не дал.
Монастырские духовники ответили тем же. Вот суть их резюме: «Взбирающийся на гору лишь для ее покорения — монахом быть не может».
Могу расширить: лазать по горам — дело препаршивое, по причине духовной пагубности и опасности для жизни лазающего.
У нас громадный свод агиографии. Будьте любезны, уважаемые защитники козлопрыгания по камням, расщелинам и пропастям, приведите хоть один пример из жизни подвижников, говорящий о том, что для лицезрения красоты мира надо взобраться на гору. Нет таких примеров!
Таланты надлежит приумножать, а тот, кто рискует Божьим даром — здоровьем и жизнью, — подобен рабу, закопавшему свой талант в землю.
Умерла Александровна. Преставилась. Проснулась утром, попросила у Степана (мужа своего, старосты нашего храма) просфорку и водички свяченой, скушала и, тихонько закашлявшись, — захрипев, — отошла ко Господу.
В прошлое воскресенье причащалась, в четверг соборовалась, и в субботу на службе была, подпевала на клиросе. Соседку просила:
— Ты ж, Ольга, готовься на Пасху артос печь. У меня уже сил не остается.
Я приехал утром на службу, а Степан Филиппович у паперти стоит и говорит:
— А Александровны не будет сегодня.
А я, даже когда его заплаканного увидел, не понял толком. Подумал сначала, что болезнь одолела…
Болела, болела в последнее время Валентина Александровна. Чуть более года назад кардиологи сказали, что у нее серьезные неполадки с сердцем, и надо делать операцию. Хотя безусловно благополучного исхода не обещали.
Дорого эта операция стоит. Очень дорого для нашей местной жизни — тысячу долларов. Дети сказали, что соберут эту сумму, а мать не согласилась. И не потому, что не хотела копейку от детей забирать. Сказала просто:
— Сколь даст Бог прожить, столько и надобно.
Александровна — одна из зачинательниц нашего прихода. После 36-летнего перерыва, когда закрыли, а потом и разрушили старый храм, начали они с мужем да еще с десятком верующих по начальствам бегать, приходскую жизнь возобновлять, новый храм строить. Не без ее стараний и молитв и меня определили в Ребриково настоятелем. Увидели молодого и неопытного в городском храме и — к Владыке. Так и «оженили». Первый год все сбежать хотел, да такие, как Александровна, не отпустили.
Мало осталось тех, кто возрождал православную жизнь. Пополняется синодик ежегодно.
Еще до болезни своей Александровна безропотно взвалила на себя обязанность кормить приходских гостей и в праздники, и в будни. Местное же священство, собирающееся у нас, кроме традиционной донской рыбки, всегда расхваливало квас. Его Александровна готовила по только ей ведомому рецепту, к завершению трапезы ставила на стол большое ведро и самолично угощала каждого гостя…
Звонок в дверь.
— Отец Александр, мне молитва нужна.
Соседка, с крайне растрепанным и жалостливым лицом, этак вопросительно-просяще требует немедленного решения ее проблемы.
— Какая еще молитва?
Вид у меня не лучше соседкиного. Два дня кладбищенских служб, с требами и торжествами-панихидами Дня Победы, поубавили силушку. Выгляжу крайне неприглядно для священника: мятый халат, удрученная образина и голые ноги… И уставился я на свою ровесницу-соседку, относящуюся к церкви, как к бытовому комбинату по оказанию услуг, крайне недружелюбно. Но соседке мой вид, по всей видимости, был абсолютно до лампочки.
— Дайте молитву матери Марии!!!
— Кому?
— Божьей Матери, ее ж Марией звали?
— Марией.
— Вот мне и надо, как раз ей самой.
Начал объяснять, что молитв Богородице очень много. Не понимает.
— Зачем вам молитва?
— Так мой, сволочь, после митинга в парке назюзюкался и ключи потерял, всю связку: и от квартиры, и от дачи, и от машины….
— Молитва-то зачем нужна? Богородица при чем? Чтобы найти помогла?
Говорю, а сам думаю: ну, не может же быть такого, чтобы моя соседка, ходящая в храм лишь за крещенской водой в январе, резко укрепилась в вере и так на Богородицу уповает. С сомнением и недоверием к подобному преображению нашел на полке молитвословчик, ткнул пальцем в первую попавшуюся Богородичную молитву.
— Подойдет такая?
— Да любая пойдет, лишь бы святой Марии. А косынку я уже привязала.
Я окончательно перестал что-либо понимать.
— Какую косынку?
— Отец Александр, неужели вы не знаете, что, когда что-то потеряешь, надо к ножке стула привязать косынку и три раза прочесть над ней молитву… Чему вас в семинариях учат?
Соседка рассерженно развернулась и, даже не поблагодарив, ушла к себе. С косынкой общаться.
Самый дальний хуторок моего прихода. Отпевание. Сухонькая старушка за девяносто лет тихонько отошла в мир иной, чем никого не удивила.
Родственники тихо переговариваются о судьбе старенького домика и усадьбы. Причем больше всего это интересует внуков и правнуков, так как сверстниц покойной в живых нет, а дети ее уже пенсионеры — им бы со своими усадьбами справляться Господь сил дал.
До начала отпевания поговорил с хуторянами о житье-бытье. Посочувствовал, что не заходит автобус в деревеньку, лежащую в стороне от трассы, и что до церкви добраться старикам никак не получается. Выслушал очередную историю о появившихся волках и непутевых мужиках-пьянчугах.
Тихо и мирно начали службу над покойной, пропели канон, дошли до «Плачу и рыдаю». Перед прокименом приподнял я погребальное покрывало и увидел, что крест, который должен быть в правой руке усопшей, опять вложили в левую. Поверье, против которого уже десяток лет борюсь и говорю проповеди, не изживаемо. Молча выслушивают, но делают по-своему. Логика же следующая: когда пред Богом предстанет, крест — в левой руке, а правой перекреститься необходимо.
Мои объяснения, что там уже креститься не надо, всерьез не воспринимаются. Рассказ о том, как почивший о Господе благоверный Александр Невский сам взял в правую руку крест, слушают благоговейно, но без последствий.
Я решил после разрешительной обернуть крестик молитвой, да и переложить в правую. Прочел. Вынимаю крестик, обворачиваю его снизу молитвой и пытаюсь вложить в лежащую поверх правую руку. Не пускает. Нажимаю сильнее, крест оказывается на положенном ему месте и тут … рука покойной сжимается, и мои пальцы остаются в ней.
Это надо пережить! Я не из пугливых. Да и погребения, к несчастью, — одна из регулярнейших служб приходского священника. Всякого насмотрелся. Но тут сердце у меня зашлось.
Спасибо, певчие заметили, как я побледнел, и поняли, в чем дело. Отгородили меня от народа и затянули что-то совершенно не по чину. По-моему, опять «Благословен еси Господи!». Распевали до тех пор, пока батюшка в себя не пришел…
До дня нынешнего помню эту цепкую, холодную старушечью руку, схватившую меня за пальцы, а имя бабули у меня в синодике в первых рядах, на архиерейском месте.
На углу улочки, — а их всего три в этом селе, — стоит с закрытыми ставнями дом, пугающий меня сегодня. Когда в нем жила Харитоновна, все вокруг было старенькое, но живое и веселое. Даже собака с архаической кличкой «Шарик» обладала добрейшим характером и не брала пример с окрестных псов, которые, увидев меня в рясе, устраивали повальную брехаловку с завыванием и клацаньем цепей.
Отошла ко Господу Харитоновна весной, после Пасхи. Я, как всегда после причастия (последний год дома ее причащал), бодро сказал, чтобы до Троицы помирать не вздумала. Она, ранее в таких случаях всегда говорившая: «Как благословишь, отец Лександра», — теперь ответила: «На то Господь есть, сроки давать».
Не придал я большого значения словам бабули, а она возьми и помри до Троицы. Приехал отпевать, а по всей хате фотографии расставлены: как мы храм в начале 90-х строили. Харитоновна тогда каждый день за пять километров на стройку бегала.
На полиелее Харитоновна всегда стояла у окна, по правую руку и вместе с хором пела, вернее, подпевала. До дня нынешнего ее тихий мягкий голос слышен: «Молитвами Богородицы, Милостиве, очисти множество согрешений наших…»
Пугает меня дом брошенный… Не за Харитоновну и душу ее боюсь, а за свою будущность. Ведь старушка не только пела тихо. Вся ее жизнь была как тихая песня-молитва, поэтому и все, что ее окружало, было добрым и красивым.
Я же … и говорить-то не хочется, не то, что писать. С криком встаешь, с криком спать ложишься, постоянно торопишься, и поэтому ошибаешься. Суета нагоняет грехи, создавая видимость добра. Так хочется услышать: «Отец Лександра, як цэ трапылось? Грих то якый»…
Мой первый злодей — лень,
другой злодей — язык,
а третий злодей — соблазн.
Очень часто приходится говорить и писать о нашем умении находить виноватых вокруг себя и о полном забвении евангельского совета: «И что ты смотришь на сучек в глазе брата твоего, а бревна в твоем глазе не чувствуешь?» (Мф. 7:3)
Что же это за бревна такие, которые видеть не мешают, а вот жить не дают? Почему у соседа, или напарника, или коллеги и денег больше, и дом — полная чаша, и дети — отличники? А у себя, куда ни кинь — всюду клин. Самое удивительное — то, что жалуются все: и те, которые, по мнению других, живут припеваючи, и те, кто по собственному разумению, обижены судьбой. Не может же быть такого, чтобы всех и вся обходили милости Божии, и на каждом из нас лежала печать постоянной нужды и искушений.
Два недавних события, случившихся со мной, кое-что прояснили.
Сломался у меня компьютер. Вечером работал, а утром «хмыкнул» пару раз что-то про себя, а включаться не захотел. Повез я его в ремонт, печально рассуждая, как же быть? Приближается срок выпуска многостраничного церковного издания «Светилен», пасхальные поздравления необходимо закончить, да и еще масса неотложных дел, хранящихся в памяти машины. И в столь не подходящий момент компьютер так меня подвел!
В тот же день необходимо было ехать на приход, попросили окрестить ребенка. В церкви, кроме молодых родителей, восприемников и дитяти, была еще одна женщина, наша недавняя прихожанка. «Ну вот, — подумалось мне, — искушения продолжаются». Много горечи и хлопот приносила с собой эта дама. Озлобленность на мир, на всех и вся, была в ней, как мне казалось, патологическая. Ее исповедь и даже простой разговор звучали, как обвинительный акт. Доставалось всем, но больше всего, естественно, непутевому мужу и непослушным детям. Когда же я пытался сказать, что следует искать причину и в себе, то в ответ получал хлесткие обвинения в своей предвзятости и несочувствии.
В конце концов уговорил я ее поехать к более опытному, чем аз многогрешный, старцу духовнику. Хотя уверенности в том, что поездка состоится или принесет пользу, у меня не было.
После крестин и состоялся наш разговор. Женщина стала неузнаваема! Спокойствие, рассудительность, какая-то полнота в мыслях и, самое главное, ясный, не бегающий и не изменяющийся взгляд.
— Батюшка, я пришла поблагодарить вас, слава Богу, у нас все наладилось, да и я успокоилась.
— Что же сделал-то с вами отец N., что вы такая преображенная ныне — и видом, и словами?
— Да я монаху-то все рассказала, целый час говорила, он молча слушал. Потом положил мне руки на голову и молитвы читал.
— И все?
— Нет, благословил мне коробочек запечатанный, ленточкой заклеенный и сказал, чтобы я ехала домой. Еще он попросил, чтобы я, по приезде, побелила хату, покрасила подоконники, сыновьям и мужу купила по рубашке, а доченьке платьице. А потом мы должны были вместе сесть за стол, «Отче наш» прочитать и коробочек этот открыть.
— Ну, а дальше? — Меня уже начало одолевать любопытство.
— Я два дня колотилась, к субботе как раз управилась. Ну, сели мы за стол. Открыл муж коробочку, а там пять красненьких, с орнаментом, деревянных пасхальных яичек. Посмотрела я на них, а потом на мужа и детей. И такие они все радостные, да чистенькие, да светленькие и… расплакалась. А в доме тоже хорошо, уютно, и все беленькое. И родное все, родное.
Передо мной был другой человек! И внешность та же, и голос тот же, а человек — другой.
Порадовался я молитве монашеской, уму и прозорливости старца, и поехал домой. По дороге зашел за компьютером.
— Отремонтировали? Наверное, что-то серьезное? Ждать придется? — с порога начал вопрошать мастеров, заранее как бы подготавливая себя к неизбежности долгого ожидания и непредвиденных затрат.
— Сделали, отец Александр, сделали, — успокоили меня, и, видя мою радостную физиономию, добавили: — Отец Александр, вот мы смотрим: какая на вас рубашка нарядная, да красивая, да чистая!
«Ну вот, — подумалось, — опять пятно посадил или в краску где-то вляпался». Огляделся. Да нет, вроде и не порвано, и не выпачкано. Вопросительно глянул на улыбающихся компьютерных спецов.
— ?!
— Да вот вы, батюшка, и чистый, и глаженый, а в компьютере, под кожухом, пыли-грязи было столько, что и работать ему невмоготу стало. Чистить хоть иногда надо пылесосиком. Сами, небось, каждый день моетесь…
Тут мне сделалось стыдно. А чуть же позже — и понятно. Не вокруг тебя грязь да нечисть, а в тебе самом, внутри она гнездится. Вот о каком «бревне» Господь говорил.
Внедрится греховный соблазн в нашу душу, оккупирует сердце, приживется там и начинает нам лень духовную прививать, да на язык слова оправдательные посылать. И пошла жизнь наперекосяк! Зло на зло набегает, гневом питается. А выход-то простой, хотя и не легкий: уборку делать надо, и внутри, и вокруг себя. К чистому чистое приложиться, а грязное всегда грязь найдет, как та свинья…
«Поверни зрачки свои во внутрь себя, — советуют многомудрые старцы, — причина бед твоих в сердце твоем».
Лето заканчивалось. Яблочный Спас в том году без яблок был. Яблони, бурно цветшие весной, плоды дали не богатые, да и те поточил червь. Дожди, не прекращавшиеся весь июнь, покрыли поверхность яблок серыми крапинками, от которых со временем кожура сделалась жесткой и колючей. Жары уже никто не ожидал, но лето, мокрое с первых дней, решило встречать осень зноем и юго-восточным ветром.
В этот день службы в церкви не было. На погребение колхозного механизатора меня привезли на председательской машине. Дом усопшего стоял почти в центре села, которое в три ряда домов растянулось по балке километра на два. Со стороны города поселок прикрывался горой, на которой пылился ржавый, согнувшийся обелиск с ракетой. Под обелиском еще в советские годы выложили камнями и засыпали белой глиной профиль Ильича. Под профилем — кустарник в форме надписи: «В.И. Ленину — 100 лет». С конца 80-х за буквами и портретом ухаживать перестали, но они все еще были хорошо различимы. Детишки, выросшие за перестроечные и «капиталистические» годы, уже начали задавать родителям вопросы по поводу Ильича, а обелиск с физиономией все нависали и нависали над селом. На предложение поставить на горе православный крест я получил отказ. «Ты, батя, нас всех похоронить, наверное, хочешь», — заявили мне в конторе.
Почти под самой горой, где проживал покойный, проводить рано ушедшего из жизни односельчанина собрались стар и млад. Да и не мудрено, свой он был, местный, выросший и живший у всех на виду.
Отпевание шло как обычно, но чувствовалось, что что-то вокруг не так. Нет, хор пел правильно, местные бабули тоже почти в лад подтягивали. Усопший, причитающая вдова, рыдающие дети, родственники и селяне — все на своих местах, но все равно одолевало непонятное беспокойство. А, когда я увидел в окно поднимающий тучу пыли допотопный пазик и за ним милицейскую машину, то понял окончательно: не к добру.
Оглянулся на окружающих и только теперь заметил, какие у стоящих вокруг гроба людей беспокойные и удивленные глаза. Вспомнилось, что и заходя в дом, я поразился необычной тишине, но не придал ей значения.
Далее дело разворачивалось столь драматично, что вспоминается мне сейчас, как эпизод кинофильма или акт театрального спектакля в исполнении хороших, вжившихся в образ актеров.
Дом усопшего стоял на склоне горы, фундамент на лицевой его части построен во весь полноценный этаж. Поэтому, чтобы подняться на крыльцо, надо одолеть около десятка ступенек, где с непривычки любой споткнется. Вначале загрохотало на лестнице, а потом в залу, где стоял гроб, ворвалась большущая женщина с перекошенным лицом, растрепанными волосами, в сдвинутой на бок косынке. Неожиданная гостья так и одурманила всех и вся ядреным запахом пота, заглушившим даже кадильный ладан.
Говорить, вернее, кричать, она стала от двери:
— Ты кого же это, батюшка, отпеваешь, али тебе повылазило?
— Как кого, раба Божия Василия, Царство ему Небесное.
Женщина перешла на еще более высокий тон, больше напоминающий визг:
— Василия? Какого Василия? Это Колька мой. А мужик ейный в морге лежит.
— Как в морге? — тут я окончательно растерялся. — Они же вчера еще забрали своего?
— Своего? — завопила большая вдова. — Это этот-то ее?
Тут вбежавшая стала выискивать хозяйку дома. Та стояла с горящей свечой на противоположной от меня стороне, у изголовья гроба, и с ужасом взирала на незванную гостью, внезапно заломившую руки и завопившую:
— Коленька, как же тебя от дома-то своего забрали?!.. И что же это такое делается-то?!.. Куда же ее глаза смотрели!.. Что же они, ироды, натворили…
Потом, вдруг резко сменив тон на угрожающий, она кинулась к хозяйке дома:
— Брось свечку палить по мужику моему!..
Гостья с воплем выбила свечу из руки хозяйки, стремясь вцепиться той в волосы, но вмешались стоявшие рядом родственники.
«Здесь ведь милиционер был!», — подумалось мне, и я бросился искать того, кто, по моему мнению, может разрешить эту жуткую драму. Страж порядка стоял, упершись спиной в только что побеленную стену, весь в мелу и растерянный более, чем хозяйка.
— Ты чего стоишь?! — раздраженным полушепотом завозмущался я. — Тут сейчас еще кого-то отпевать будем, а ты стоишь.
— Бать, да я покойников боюсь, — тихонько ответствовал потенциальный умиротворитель.
Крик начал перерастать в ор. Внезапно я осознал, что остановить все это, кроме меня, некому. Слава Богу, покойников я не боялся, хотя вид растрепанной и злой «большой вдовы» немного смущал.
— Тихо, матушки! — как можно строже возопил я.
Удивительно, но все сразу замолчали и уставились в мою сторону.
— Тихо! — еще раз, уже для успокоения себя, повторил я и обратился к «большой вдове»: — Вас как зовут?
— Настя.
— Анастасия, значит, ну, вот, и слава Богу. Так ты говоришь, что твоего мужа забрали, а своего оставили?
— А ты что, не видишь, что это чужой мужик? — зло крикнула Анастасия.
— Ну, я всех на приходе не знаю, село не маленькое, а орать не надо. Когда он у вас умер?
— Позавчера. От сердца.
Я обратился к хозяйке, указывая на покойника:
— Это чей?
— Мий.
— Что, Василий?
— Ну да.
— Какой твой, — вновь заревела Анастасия. — Ты что говоришь?!.. Ты куда смотришь?!..
Затем Настя выдала аргумент, который оказался решающим:
— Да я ж ему недавно только зубаньки вставила.
С этими словами она бросилась к покойному и оттянула тому губу. Точно, весь нижний ряд — вставные, из желтого металла, зубы.
Во время всего скандала у меня в руке оставался крест, ведь, когда появилась новая претендентка на усопшего, отпевание уже шло к завершению. Этим крестом я буквально отодвинул бушующую Анастасию от гроба, и опять громко, чтобы улеглись страсти, обратился к хозяйке:
— Ты точно знаешь, что это твой мужик?
Та молчала.
— Ты сколько с ним прожила?
— Двадцать пять рокив.
— Ну? Так что, ошиблась?
— Нэ знаю. Плачу над ным всю нич, чого вин зминывся.
Что говорить дальше, я не знал, и растерянно смотрел на окружающих. Лишь одна мысль вертелась в голове: «Ну, а вы все: родственники, соседи, друзья, знакомые, где были?! Ведь уже сутки прошли, как чужого человека забрали из морга, и никто ни полслова!».
Но я ничего этого не сказал. Только потребовал у прилепившегося белой спиной к стенке милиционера:
— Сержант, давай-ка езжай за вторым. Вези сюда.
Попросил всех выйти из дома на улицу, а сам уселся цербером на верхней ступеньке и больше часа просидел, облаченный в рясу и фелонь, с крестом в руке, показывая, кто здесь главный.
Во дворе было тихо. Пришедшие на похороны разбились группками и переговаривались вполголоса. Приезжую вдову, Анастасию, мои бабушки вывели за ворота и там сочувственно ахали и охали, выслушивая ее не прерывающиеся ни на минуту жалобы и стенания, а хозяйка ушла в сад с родственниками и детьми.
Привезли второго. Поставили во дворе. Открыли.
— Васенька! — закричала хозяйка и бросилась к новопривезенному новопреставленному. Все прояснилось.
Отпевал заново. Во дворе. Обоих.
Отпевал и, прости, Господи, все время думал: «Ну, ладно, сердечники, темные лица, один диагноз, почти в одно и тоже время умерли! Но прожить вместе 25 лет, нарожать детей и не узнать!..» Это мне было не понятно.
И еще была одна неясность, которая не дает мне покоя до сих пор: один был короче другого сантиметров на 25, если не больше. Или она его в лежачем положении не видела?
Когда, по прошествии нескольких дней, я рассказывал обо всем произошедшем нашему Владыке, тот улыбнулся:
— Ты, батюшечка, не расстраивайся. Я когда в Измаиле игуменом служил, то нам перекапывать пришлось. Тоже перепутали. Крику было… Искушение это и наважденье вражье. Случиться в той семье что-то может…
Так и произошло. И сороковин не миновало, как загорелся дом. Слава Богу, спасли, только крышу попалило.
Снега в тот день выпало много. Проехать на село, лежащее от трассы в стороне, было не просто. Мы с водителем несколько раз разгребали занесенную сугробами дорогу.
Добрались.
Накануне, после службы, сообщили, что умер в этом селе старичок, уже и забывший по древности, сколько ему лет от роду. При последней моей с ним встрече, он, на вопрос о годе рождения, философски ответил:
— До первой германской родился, когда зима лютая была. Отец с японской пришел и меня определил в скорости.
Когда именно до первой мировой случилась лютая зима, я, разумеется, не знал, так как родился намного позже окончания второй. Но приблизительный отсчет повел с шестого года прошлого века. Деду выходило под сто лет.
Да простят меня читающие эти строки и мои прихожане, но отпевать тех, кто много лет прожил, да и к смерти готовился по обычаю православных предков, легко и, по-своему, радостно. Исполнил человек свой срок, Богом данный, и в полноте возраста к вечному дому подался, с молитвой, любовью и вздохом облегчения.
Удивительные это люди — долгожители. Исповедь начинают с сетования, что вот много уже прожили. Невольно ловишь себя на мысли грешной: «Мне бы столько». Ну, а популярное ныне рассуждение: «нам столько не жить» давно стало притчей. Тут, хочешь не хочешь, лермонтовское вспоминается:
Да были люди в наше время,
Не то, что нынешнее племя.
Богатыри — не вы!
Угораздило же деда помереть тоже зимой. Когда родился, тогда и к Богу обратился. Хотя и здесь практично старик расстарался, перед самим постом отошел. Соседям и родственникам поминальный обед готовить проще будет. Рассуждая подобным образом, запутываясь в рясе по глубокому снегу, последние сто метров до дедовой хаты я добирался уже пешком. Было странно тихо и, самое интересное, калитка двора, где почил мой старожил, почему-то прикрыта.
Непонятно. У нас, когда покойник в доме — ворота нараспашку. Да и соседей не наблюдалось вокруг. Первозданный какой-то мир. В плену снежном. Без признаков цивилизации и тем паче наличия усопшего.
Удивительны все же наши дальние села. По старинке все. Если бы не глаз телевизора в комнате, да антенна над хатой — все будто из воспоминаний детства всплыло. И разговор тот же, и заботы те же. Последние годы ничего не привнесли, лишь количество коз увеличилось, что издревле было знаком небогатой жизни. Наличие же во дворах сельхозтехники не определяет зажиточность, а напоминает о растащенном коллективном имуществе. Как в шолоховском Гремячем Логу расстроенные общественным хозяйством колхозники разобрали скот обратно по домам, так и ныне под дворами ютятся комбайны, сеялки да молотилки…
Впрочем, что же это? Отвлекся. Рассуждай не рассуждай, а деда надо отпевать. И я толкнул калитку. От крыльца дома до ворот — наполовину расчищенная дорожка. Другую половину довольно сноровисто и с умением благополучно расчищал… мой «покойный» дед.
Как вы думаете, как я выглядел в тот момент? Тем более что в руках у меня был требный чемоданчик, который берется только на погребения. Об этом знают все прихожане. Ведал и сельский долгожитель. Глядя на мою ношу, он глубокомысленно и с чувством, произнес:
— Шо, закопать не терпится?
Мне отвечать было нечего. Вообще нечего!
Разные бывали случаи и обстоятельства за священнические годы. И холодная рука усопшей хватала меня за пальцы, и отпевал вместе со всей деревней перепутанного в больнице покойника, всеми, в том числе и родственниками, принятого за «своего», но чтобы приехать совершать обряд к еще живому… Такого пока не случалось.
Представьте себе стоящего, как истукан, по колено в снегу, с вспотевшими очками и открытым ртом священника, не могущего вымолвить хоть что-нибудь вразумительное. Впрочем, представлять не надо. Это пережить необходимо, чтобы понять.
Дед по-хозяйски очистил от налипшего снега лопату, воткнул ее в сугроб, а потом, усмехнувшись, пригласил:
— Проходь. Что стоишь как…
Как «кто», дед не уточнил, но я, в принципе, догадался. Послушно пошел за хозяином в дом, абсолютно уверенный, что большего потрясения уже испытать не придется. А зря. Сразу за коридором, в передней, на двух табуретах стоял не обитый, мерцающий темными досками, пустой гроб, устланный внутри сеном. Рядом красовалась крышка.
— Занис вот. Отсыреет в сарае, — сказал дед, и, указывая мне на стоящие в зале стулья, добавил: — Сидай. Давно уже труну зробыв, а тут погано стало, чуть не помер, вот и затащил в хату.
«Вот и разгадка ребуса», — понял я, а в голове причиталось: «Ох, бабушки, бабушки. Увидел кто-то из вас стоящий гроб, да и пошла весть по селу: помер, мол, дед. Слухом земля полнится, а до церкви всегда молва быстро добредает, предварительно обрастая добавлениями, придумками и впечатлениями. Вот и приехал сельский поп отпевать живого, но ко всему готового деда…»
К счастью, старожил мой все это понимал и, лишь на вид показывая свое возмущение, добродушно ухмылялся в усы.
Посидели мы с дедом в зале, по рюмочке «домашней» отведали да местными грибками закусили. Потом поговорили о нынешней жизни. А напоследок старик уверил меня, что с «девками», то бишь ровесницами своими, разберется, дабы отца Лександра более не смущали.
Живи сто лет, дед, и больше живи.
Мало вас осталось.
Дед Матвей стар. Сам говорит: «Столько нынче не живут». Правильно говорит, наверно, потому что ровесников его в округе не осталось, тем более тех, кто прошел войну: с окопами, атаками, ранениями и прочими страхами, о которых мы теперь можем судить только по книгам и старым фильмам. Свидетелей уже нет. Дед же Матвей еще живой. Он — исключение, как и некоторые его ровесницы. Бабушкам, как правило, отпущен больший век. Проводив своих дедушек, они обычно сразу начинают рассуждать, что и им скоро за мужьями собираться. Иногда по два, а то и по три десятка лет — все готовятся. И слава Богу.
Дед Матвей, перехоронив своих одногодков, а так же, как он выражается, «молодых пацанов и девок» (тех, кому за семьдесят-восемьдесят было), помирать не собирался. Он поставил перед собою цель — дожить до 60-летия Победы.
— Я, когда война закончилась, тридцать лет справил. Мне сам командующий, когда давал орден за освобождение Праги, сказал, что я прошел всего третью часть жизни. Так что еще 60 лет по приказу должен жить.
И жил, как все, только всех и вся пережил. Приказ, куда денешься!..
Вид у деда Матвея — военный. Неизменные сапоги, — мне кажется, что он их и не снимает вовсе, — галифе, непонятно как сохранившиеся, и картуз времен хрущевских семилеток. И бодр по-военному.
Разве что память в последнее время стала деда Матвея подводить. Поэтому в кармане у него всегда лежит мелок, которым он на всех возможных и невозможных местах родной усадьбы пишет себе и своим домочадцам «наряды», то есть то, что «надобно зробыть». Куда ни пойдет, где ни присядет передохнуть — тут же перед ним новое задание. Расслабляться некогда.
Еще одна отличительная дедовская черта — бережливость. Нет, не скупость. Для дела или в «нужной нужде» дед Матвей ничего не жалеет. Но вот чтобы у него в хозяйстве что-то валялось «неприбранным», или не на месте, — исключено. Причем «прибирает» дед так, что, кроме него, никто не найдет. Лозунг деда Матвея: «Подальше положишь — поближе возьмешь» — вечно современен. Хотя дети, внуки и правнуки постоянно недовольны и всегда, когда к ним ни зайдешь, что-нибудь ищут.
Когда оформляли и расписывали купольную часть храма, меня художники просили: «Батюшка, убери ты этого Матвея от нас. Пока мы вверху что-то делаем, он внизу весь инструмент „поприбирает“ так, что без него ни одна милиция не найдет!»
Да я и сам как-то раз на матвеевскую «бережливость» попался. В один из летних воскресных дней привезли мне в подарок большой, килограммов на шесть, арбуз. Решил я его после службы с алтарниками съесть. Положил на стол в келье, совершенно не обратив внимания на крутившегося рядом деда, и отправился служить. После литургии дед Матвей подошел к кресту и сказал:
— Батюшка, я там, у келии вашей, арбуз прибрал.
Прибрал так прибрал. Сколько той кельи? Четыре стены, стол да шкаф с диваном. Зря я так подумал. Арбуз не смог найти ни сам, ни с помощью троих алтарников.
Послали за дедом. Он нашел. Здесь же, где мы и искали. Оказывается, в кармане у деда была авоська. Матвей положил арбуз в авоську (нынешние пластиковые пакеты такую массу могут не выдержать) и повесил его на крючок вешалки, а сверху набросил мою зимнюю рясу. Вы могли бы предположить, что арбуз висит на вешалке? Вот и мы не смогли.
Как-то обвинил я деда Матвея во мшелоимстве. Есть такой грех: он определяет корыстную страсть к ненужным вещам. Дед промолчал. Но когда мне понадобился хитрый болтик с гаечкой, которых нынче просто не выпускают, Матвей, поскребя по своим сусекам, отыскал и дал. Затем не преминул напомнить, что я его грешным словом обозвал. Пришлось просить прощения.
Дожил дед до юбилея Победы. Положенную медаль получил. Сто грамм фронтовых выпил и засобирался помирать. Причем по-настоящему. Объявил всем, что пожил достаточно, «усэ вжэ побачыв, пора и честь знать». Спустил с чердака и оттащил в сарай приготовленный лет десять назад гроб, помылся, переоделся и улегся под образами в зале, куда до этого вообще раз в год заходил.
Вначале подумали: блажит дед Матвей. Понадеялись: услышит он утром, как корова мычит, поросенок визжит, собака лает, гуси гогочут — поднимется. Ан нет. Лежит дедушка и с каждым днем слабеет.
Дети и внуки, отнесшиеся вначале к новому начинанию деда, как к чудачеству, забили тревогу через пару дней, когда Матвей от еды отказываться начал. Где это видано, чтобы человек, сам по собственной воле, смерть себе призывал. Примеры подобные найти, конечно, можно, но слишком они редки, для нынешней жизни странны и непонятны.
Позвали меня.
Матвей встретил радушно, но с кровати не поднялся:
— Ты, батюшка, рановато еще пришел, когда помирать буду, сам позову.
— Дед Матвей, ты ведь знаешь, — пытаюсь объяснить я, — что не в воле нашей, когда нам родиться и когда умирать.
— Хватит с меня. Всех пережил, — бубнит Матвей. — Пора и честь знать, да и пообещался я, как до Победы доживу, так и помру. Ты бы лучше пособоровал меня, видно, грехов забытых много. Не отпускают.
Меня эта просьба деда надоумила, что с нашим заслуженным ветераном надо вести разговоры по-иному.
— Не буду я тебя, дед Матвей, соборовать!
— Чего это? — опешил дед. — Не имеешь права, тебе положено свое поповское дело править.
— Не буду и все! У меня своих грехов не счесть, чтобы еще один твой великий на себя брать.
Дед аж привстал недоуменно:
— Это какой же я великий грех сотворил, что ты мне и к смертушке собственной благословения не даешь?
— Как какой? — начал возмущенным голосом я. — Вот скажи, ты в огороде до дня Победы картошку с кукурузой сажал?
— Конечно, сажал. Пасха и так аж в маю. Запозднились.
— Вот видишь, посадить посадил, а Божье указание, что еще в древней книге Исход написано, соблюдать отказываешься.
— Какое еще указание? — в миг присмирел дед. — Я Божье слово нарушить не мог.
Взял я с божницы Библию и зачитал Матвею: «Наблюдай и праздник жатвы первых плодов труда твоего, какие ты сеял на поле, и праздник собирания плодов в конце года, когда уберешь с поля работу твою» (Исх. 23:16).
Прости, Господи, за вольное толкование слов Твоих! Но старик задумался над прочитанными словами. А я распрощался потихоньку.
На следующий день ветеран, набирая в тележку с баком воду из колодца, встретил меня словами:
— Ты б того, батюшка, меньше б по делам своим ездил, лучше бы молебен отслужил. Дождя нету. Или не видишь, что ветер все огороды пересушил. Что осенью собирать-то будем?
И покатил воду. Огород поливать.
Все началось проще простого и обычней обычного. В храме у дежурного зазвонил телефон, и к аппарату пригласили священника. Женский голос объяснил, что вот есть старый-престарый старичок, которого надо бы поисповедовать, но везти его в храм нельзя, слишком слаб, опасаются, что дорогу не перенесет.
На вопрос, ходил ли дедушка в церковь и надо ли кроме исповеди причащать, ответили, что ранее он никуда не ходил, но в Бога верил всю свою жизнь и что, кроме исповеди, ему пока ничего не надобно.
«Нет — так нет, но исповедовать все равно необходимо», — подумал я и приготовился обсудить: когда ехать, где они находятся и на чем добираться, но собеседница, услышав мое согласие, тут же положила трубку…
Не успел я сообразить, что это за странности такие, как в храме потемнело: весь проем двери загородили две мощные фигуры. Помните внешний вид так называемых «новых русских»? Плотные, широкие, коротко стриженные, с ничего не выражающими лицами, украшенные толстыми золотыми цепями, отделяющими голову от туловища, так как шея там практически отсутствует? Именно такие субъекты стояли в дверном проеме, вглядываясь в ими же затемненную пустоту храма. Довершали эту композицию времен распределения собственности цветные пиджаки, как бы обклеивающие могучие торсы. Ниже красовались… джинсы и кроссовки с прыгающей пумой.
Должен заметить, что я так и не научился отличать этих двух посланников друг от друга. Разница меж ними заключалась только в том, что один из них обращался ко мне: «вы, святой отец», а другой: «ты, батя». Особые приметы отсутствовали у обоих. Надо заметить, что католическое обращение «святой отец» в наших городах и весях употребляется частенько, хотя и не положено.
— Собирайсь, батя, — сказал один «новый русский».
Второй добавил:
— Ничего не забудьте, святой отец, облом возвращаться будет.
Пока я комплектовал требный чемоданчик, прозвучал вопрос, который всегда задают захожане:
— Святой отец, а о здравии куда свечки поставить?
Я указал на центральные подсвечники и добавил:
— Записку напишите с именем, чтобы знать, за кого молиться.
— Какую записку, батя? Сам напиши: за здравие Брынзы.
— Кого? — не понял я.
— Ну, вы даете, святой отец! К Брынзе вы сейчас с нами поедете, он и сказал, чтобы свечки поставили. Самые большие.
— Так нет такого имени — «Брынза». Как его крестили?
Вы когда-нибудь видели, как отблески мысли и тень задумчивости проявляются на этих квадратных лицах? Интересные мгновенья; но улыбка понимания все равно радует.
— Владимиром его зовут, — посланники, наконец, поняли, что от них требуется.
Дежурный записал в синодик, а потом уставился на пятидесятидолларовую купюру. Пять свечей, хоть и самых дорогих, никак не стоили таких денег.
— Это очень много, — в смущении сказал он, протягивая банкноту обратно.
— На храм оставь, пацан, — хмыкнул через плечо один из приехавших, который, по всей видимости, выполнив задание по свечкам, уже успел забыть о нем.
Подобным образом из родной церкви я еще никогда не выходил. Сопровождение было в стиле бандитского сериала. Слава Богу, что они хоть руки под пиджаками не держали. Бабули, сидящие на скамеечке у храма, истово перекрестились, заволновались, зашептали, но, увидев мой добродушный кивок, кажется, успокоились. Хотя вслед смотрели настороженно.
В машинах я не разбираюсь, но так как эта была большая и высокая, с прилепленным сзади колесом, то, значит, «джип». Забрался, как указали, на заднее сиденье, справа и слева сели мои новоявленные телохранители и… поехали…
— Вы, святой отец, не волнуйтесь, все по уму будет, — успокоил меня сидящий справа, а левый добавил:
— Бать, ты чего в свой кейс так вцепился? Никуда он не денется.
И действительно, только тут я заметил собственную руку, судорожно сжимающую ручку чемоданчика и буквально побелевшую от напряжения. Одновременно поймал себя на том, что мысли далеки от предстоящей исповеди. Глядя на роскошный салон машины, представителей охраны и водителя, я невольно начал строить в уме образ особняка, в который меня доставляют.
И промахнулся. Домик оказался небольшим, постройки годов шестидесятых, правда, с телевизионной тарелкой над крышей и журчащим ручейком вдоль дорожки от калитки до крыльца. С донбасским дефицитом воды не каждый мог себе позволить соорудить подобное, да еще украсить на японский манер диковинными камнями и кустарниками редких сортов. Всю остальную территорию занимал обычный сад, с беседкой и колодцем.
На крыльце встретила молодая девушка.
«Внучка, наверное», — предположил я, и не ошибся.
— Проходите, батюшка, дед вас ждет.
В зале, то есть в центральной и самой светлой комнате дома, в кресле, сидел худой как жердь старик в светлой спортивной майке, в аккуратных летних свободных брюках и современнейших дорогих красивых туфлях, которые на протяжении всего разговора приковывали мое внимание. Никак не вязалась эта обувь с одеждой и татуировками, сплошь покрывающими видимую из-под майки поверхность груди деда и его руки. Я не силен в зэковской символике. Но трехкупольный собор на левом предплечье и набор разнообразных синих «перстней» на пальцах говорили о длительной одиссее моего исповедника по местам не столь отдаленным. Да и сам дед, от модных башмаков до седой, как будто заточенной головы, напоминал что-то тюремное, острое и бескомпромиссное.
«Не Брынзой бы тебя назвать, а Шилом или Гвоздем», — подумалось мне.
В разговоре же и в исповеди дед действительно оказался колючим и конкретным. Говорил он тихо, четко отделяя слово от слова. Было видно, что обдумывал он свой монолог тщательно, заранее.
— Я вот дожил до девятого десятка, батюшка, хотя мне смерть кликали лет с пятнадцати. Да видно, хранил меня Бог, — начал без предварительной подготовки мой исповедник.
— Конечно, хранил, — поддакнул я.
— Ты помолчи, отец. Ты слушай. Мне тебе много сказать надо, а сил долго говорить нету.
Брынза говорил хрупким голосом, иногда заскакивая на старческий фальцет, и очень часто дышал.
— Зона из легких да из бронхов не выходит, астма замучила, вот и устаю долго говорить. Так что ты послушай, а потом свое слово иметь будешь, если будет что сказать.
И я слушал.
Поведал мне дед Владимир, прозванный Брынзой, что просидел он 28 лет в тюрьмах и лагерях по воровским статьям, был коронован в «воры в законе» на одной из ростовских зон, кормил комаров в Мордовии и на лесоповалах в Сибири. И что грехов у него столько, что не хватит оставшейся жизни, чтобы перечесть.
— Давайте помолимся, — сказал я, открывая Требник, — а там Господь поможет самое нужное высказать.
Священник не должен вспоминать даже для себя чужие исповеди. Но в данном случае мне трудно это сделать, потому что передо мной, благодаря «вору в законе», открылся иной мир: с особыми отношениями, законами, образом мысли. В том мире нет просто радости, как и нет просто зла, которыми мы пользуемся, но там тоже есть боль и есть любовь. Для меня многое стало откровением…
Старик говорил более трех часов.
Нам никто не мешал. Даже из сада через открытые окна не доносилось ни звука. Брынза был конкретен, повествовал только о зле, которое он причинил другим. И пусть понятие «зла» в его преломлении значительно отличалось от общепринятого, но ни разу он не пустился в оправдание себя. Дед перебирал дни воли и года зоны, вспоминал давно ушедших и еще живых. Речь его, прилично разбавленная воровским жаргоном, была четкой, последовательной и придерживалась какой-то неуловимой для меня логики, где каждое действие имеет причину, а каждый поступок — конкретное завершение.
Мне даже не нужно было задавать наводящих вопросов. Лишь в конце, когда у деда проскочило слово «страсть», я спросил:
— А у вас есть или была страсть к чему-то?
— Есть такой грех, отец. Краги мне все время хотелось иметь, дорогие и шикарные.
— Что иметь? — не понял я.
— Краги — туфли стильные. Вот, теперь ношу, когда ноги почти не ходят, — пошевелил роскошными башмаками дед.
И еще один вопрос я задал: о том, почему он верит в Бога.
— Только фраера веры не имеют, да малолетки нынешние, вроде тех, что вас везли, — отмахнулся Брынза. — Серьезный человек без веры жить не может. Хоть и своя она у каждого, но справедливости всем хочется.
Мне нечего было отвечать. Я просто прочитал разрешительную молитву и засобирался уходить…
— Ты подожди, отец. Я тут книжку вашу читал, — и старик указал на томик Слободского, лежащий на тумбочке под иконой с лампадкой, — так там написано, что еще и причащаться надо. Дома можно?
— Вам — можно. И нужно.
Я рассказал Брынзе, как приготовиться к Таинству, и опять уж было решил раскланяться.
Старик снова остановил.
— Погодь-ка. Читал я, что у вас там копье на службе надобно, тут вот кореша с «девятки» подсуетились и сделали для церкви. Возьми.
Старик неожиданно достал откуда-то сбоку копие, удивительное по красоте и мастерству исполнения, но немного не такое, каким мы его обычно привыкли видеть… С тем и распрощались. Через день причастил я Брынзу-Владимира, а еще через недельку он отошел ко Господу.
Копие на жертвеннике у нас теперь зоновское. И я им пользуюсь, хотя некоторых коллег смущает его внешний вид…
Копие вот здесь... посмотрите:
— Да что же мне делать, Господи, с одного корабля на другой, уже сколько времени дома не был! Невеста заждалась, свадьбу давно назначили, а он все по морям, — сетовала женщина.
— Закажите сорокоуст, — отвечаю. — Помолимся изо дня в день, глядишь, Господь и управит…
Ко дню окончания сорокоуста моряк вернулся. Отпустили. Еще через неделю он обвенчался в нашем храме со своей невестой.
Несколько раз заходила женщина в храм. Постоит, помолчит, свечку зажжет и уходит. Потом все же решилась — подошла спросить, как ей быть. На работу ей надобно устроиться, а профессия инженерная, сугубо мужская. Не берут.
Молебен заказала, потом еще один. Помолились соборно. Через некоторое время радостно сообщает, что предложили хорошее место и как раз по специальности. Вскоре прибежала вновь:
— Батюшка, надо молебен о помощи в учении отслужить, экзамены квалификационные на подтверждение диплома заставляют сдавать, так я сразу сюда…
Отслужили.
Сдала.
Пожилой, сухонький, сильно кашляющий старичок зашел в храм, когда священника в нем не было, и спросил у дежурной:
— Как бы мне святого отца увидеть?
— Священника?
— Да.
— Его сейчас нет, а что вы хотели?
— Хочу, чтобы он меня перекрестил.
— А вы что, не крещеный?
Рассказал дедушка, что крещеный он, но вот к Богу раньше не обращался: всю жизнь на государственной службе, причем такой, где о Господе даже думать не принято было. Сейчас же болезнь одолела, врачи головами качают, сам он чувствует, что смерть не за горами, да и жену недавно похоронил.
— Мне надобно, чтобы он меня просто перекрестил, рукою. Ну, раз его нет, то ты хоть меня перекрести, дочка.
Перекрестила. Поблагодарил старик и «какую-нибудь» молитву попросил:
— А то скоро помирать, а я ни одной молитвы не знаю.
Были в храме буклеты о Серафиме Саровском, с молитвой, иконой и календариком. Один из них и взял старичок, а, уходя, попросил:
— Ты меня, дочка, когда уходить буду, в спину перекрести, все же легче будет.
Не секрет, что наш храм-часовня построен горняцкими силами. Всё с шахтерской лопаты: и красота, и благолепие. Но по протоптанной дорожке за помощью раз за разом неловко бегать. Той же горняцкой лопатой весь город стоит, надобно и честь знать, хотя бы на некоторое время.
Колокола, облачения, утварь, иконы — работа ручная. Больших денег стоит.
Спрашиваю у духовника, как быть?
— Заказывай, делай, бери.
— Так, а деньги откуда?
— Молись, служи, Бога проси.
Так и передал прихожанам. Молимся да служим, насколько можем. Господь помогает. Через тех, кому Он нужен. С мебелью церковной проблема была — Владимир Сафонов пожертвовал. Обнаружилась нужда в иконах (теперь они снаружи храм-часовню украшают) — другой Владимир, Фролов, все заботы на себя взял. Колокола же в Днепропетровске заказал и оплатил Александр Тимошенко.
Всех не перечислишь, а надо бы. Да и дорожка к горнякам снегом не заметается и травой не зарастает, что ни день, то — «помогите». Растет синодик храмового поминовения «о здравии» благодетелей, строителей и жертвователей. Так что долгов почти нет — денежных. А вот молитвенных — так много, что хватит ли жизни?
Удивительно, но очень многие заходящие в храм с удивлением узнают, что можно молиться не только о «ком-то» или о «чем-то», но и конкретно о себе грешном. Еще большее непонимание вызывает утверждение, что за все нужно благодарить Бога. Хотя, как известно, самой высокой, совершенной молитвой считается именно молитва благодарения. Наши же молитвенные воздыхания обычно протекают на примитивном уровне: «Господи, дай!»
И все же…
В недавнее зимнее утро пришла в нашу часовню женщина. Перекрестилась, поцеловала храмовый образ, вздохнула и произнесла:
— Слава Богу, дождалась.
— ???
— Муж у меня умер недавно. Чернобылец. Расходов много, дети, а тут холода еще. Надежда только на его, покойника, пенсию, да и то едва в натяжку хватает. Уж так Бога просила, чтобы помог! И что вы думаете? Вчера вечером приносит почтальон пенсию, а ее почти в три раза увеличили! Еле утра дождалась, чтобы Бога поблагодарить….
Дивны Твои дела, Господи.
— Ты бы, батюшка, пришел двор почистил.
— ???
— Гуркотит что-то ночью, стучится. Петух ни свет, ни заря кричит и в погребе гупает кто-то.
Дошло: освятить просят усадьбу. Попробовать что-то объяснить о суевериях и страхах от неверия? Не получится. В лучшем случае скептически выслушают, покивают головой, то ли в знак согласия, то ли в смысле: говори, мол, говори, а дело свое поповское иди и делай.
Это в селе так обычно и происходит. В городе — немного по-иному. Тут уже о полтергейсте порассуждают, знакомых книжных магов вспомнят, последние прогнозы доморощенных астрологов в пример приведут. Одно объединяет и город, и село — абсолютная уверенность в существовании того, кто специально желает зла и неприятностей. Но это не тот враг рода человеческого, о котором сказано в Писании и у св. Отцов. Нет. Зачем так далеко ходить? Источник обычно рядом. С амплитудой от соседки до тещи или до свекрухи со свекром.
Впрочем, все эти рассуждения — констатация того, что Ветхий Завет и сегодня чрезвычайно актуален. Собрал я свой требный чемоданчик и пошел «двор чистить». Встретил хозяин. Сухонький мужичок, лет под семьдесят, по случаю моего прихода опрятно одетый и постоянно что-то бурчащий — для себя или для меня (?). На мои «Да что вы говорите!» и «Надо же!» — никакой реакции. Сплошные рассуждения, что жить спокойно вороги не дают, вон в позапрошлом году в огороде пшеницу, что по краям посеял, так узлом повязали, что и картошка не уродилась.
— Конек-горбунок погулял, что ли? — спросил я деда.
Тот продолжал что-то бубнить, не отвечая.
— Вы ему громче говорите, он слышит плохо, — разъяснила вышедшая хозяйка.
Пришлось повторить громогласно. Дед недоуменно посмотрел на меня и ответствовал:
— Какая лошадь?! Мы их отродясь не держим. Туточки, через усадьбу, бабка живет, она и творит это непотребство.
Поражаюсь я моим сельским прихожанам. Обычно к старости они одни остаются на хозяйстве: дети разъезжаются. Забот же не становится меньше, так как в аккурат к сбору вишни, затем картошки и прочих овощей они, дети которые, приезжают со всем своим разросшимся семейством. Нельзя сказать, что младшее поколение вовсе не помогает сажать, полоть и воевать с жуком. Но рано по утрам в огородах я обычно наблюдаю только бабушек с дедушками в косыночках и кепочках.
Той силушки, что у моих стариков была ранее, теперь не достает. Количество же соток в поле и на усадьбе, как и число кудахтающих и мычащих «домочадцев», отнюдь не убавилось. Ясно, что со всем не управишься, а поправки на свои годы и здоровье они не хотят делать. И то, что раньше быстро и четко получалось, нынче никак не успеть. То одно не ладится, то другое. Надобно причину искать, а виноватые всегда оказываются на стороне. Изначально так повелось, от Адама.
Жили хозяин и хозяйка в большом доме. Первый, вернее, нижний его этаж, построенный первоначально как подвал, с маленькими оконцами вверху, постепенно стал для жильцов основным «домом». Верхние комнаты поражали чистотой и симметричностью расстановки мебели и посуды в серванте, аккуратностью разложенных особым порядком вещей, подушек и прочего. Тут не жили — для гостей держали. По-моему, в последний раз хозяева заходили в эти помещения на Рождество или на Пасху. Прошлую.
Перед красным углом, на столе я разместил свои «святости» (именно так у нас называют то, что лежит в требном чемодане). На улице разжег кадило (от нынешних софринских углей исходит такой смрад при растопке, что невольно помянешь «геенну огненную»). Начал потихоньку служить положенный молебен.
Хозяйка стояла за моей спиной с зажженной свечой, исправно повторяя все знакомые слова читаемых молитв. А, когда надобно, и «Господи, помилуй» выводила тихим голоском.
Дед расположился чуть далее. Свечу не зажег, сказав, что лампада перед иконами стоит, и нечего зря свечи тратить, так как «муж и жена одна с…», единственной свечки вполне хватит. Спорить было бесполезно, я это уже понял, да и рассчитывал, что, промолчав, заставлю деда остановить бурчание.
Зря надеялся. Ворчун продолжал свое, не обращая внимания на несколько раз повторенное родной бабкой:
— Да цыть ты, старый!
Прислушиваться было некогда. Но все же становилось очевидно, что это своего рода репортаж-комментарий всех моих слов и действий, гвоздь которого — сетование, что все нынче не так, и попы тоже. Почти не настоящие, мол, попы, и нечего их в иконостас вешать.
Действительно, среди множества разнокалиберных икон с вставленными под стекло цветочками и свечами красовалась моя фотография, с которой, правда, соседствовали еще две иерейские. Один из священников, сподобившихся одной со мной чести, был знакомый, а другой, как я догадался, мой предшественник — из старого, разрушенного в хрущевское лихолетье, храма.
Когда я наклеивал по стенам положенные изображения крестиков, прежде чем помазать их освященным маслом, дед расстроенно бубнил, что «уси шпалеры попортил» (шпалеры — это обои по-местному). Но больше всего его взволновало окропление жилища святой водой.
— Эт-та же, хто теперь серванту и шифоньер мыть будет?
На улице, при окроплении дома, построек и усадьбы, старик приободрился и, гордо взирая на поглядывающих из-за забора соседей, несколько раз громогласно, дабы все слышали, сообщил, что теперь, после чистки, никто ему не страшен.
Под занавес дед заявил:
— Ты, батюшка, над скотинкой молитву-то прочти и лозой вербной похлещи.
— Так я водой окроплю!?
— Лозой тоже надо. Для чего я ее держу тут? Испокон веку попы скотину святостью окропляли и лозой праздничной хлестали.
Нашел молитву об освящении стада. Помолились. Водицей святой окропил коровенку с теленком да петуха с гусями и курами. Лозой, правда, хлестать не стал. Хозяйка на супруга шикнула:
— Ты, старый, понавыдумываешь, аж соромно за тебя.
Дед, к удивлению, замолчал, а когда я уже к калитке пошел, как запоет звонким таким голосом: «Благодарни суще недостойнии раби Твои, Господи, о Твоих великих благодеяниих на нас бывших…»
Тут и слезы на глаза. И у бабули, и у меня.
Так что чистильщик я теперь еще.
И слава Богу!
Прислуживали как-то мне на литургии два алтарника, Александр и Владимир. Обоим лет по 14. Обоих с утра обуяла страшная веселость, да и сам я этому посодействовал. Дело было так. Накануне Саша взорвал на уроке химии какую-то колбу, о чем мне не преминула доложить учительница, наша прихожанка. Ну, и обозвал я паренька в шутку «террористом». Заодно спросил Володю, мол, как у тебя успехи? А тот возьми и ляпни: «от одного до двенадцати» (у нас двенадцатибальная система оценок знаний). И что же?
Пора начинать служить, а в алтаре — никакой серьезности, сплошные смешки, плавно переходящие в хохот…
Прикрикнул.
Успокоились, но не совсем. Раз за разом приходилось зверски взглядывать то на одного, то на другого. Да еще записка о упокоении «помогла», который раз уже приходит: «Упокой, Господи, мужа моего Трофима со сродниками его злыднями».
Как ни бился, молитвенного настроения в алтаре не устанавливалось. Хлопцы продолжали раз за разом прыскать от смеха, насобирав за это по паре кафизм и по десятку поклонов…
Дело к Великому входу. Стараюсь сосредоточится, на пономарей уже смотрю аки на аспидов, возгласы и прошения растягиваю — в общем, всем видом выражаю крайнее неудовольствие.
Заканчивается Херувимская.
Беру с жертвенника Дары.
Алтарники впереди со свечами.
Чинно выходим, и тут Владимир цепляется на солее за ковровую дорожку, спотыкается и, перебирая ногами, выставив вперед свечу, летит в храм, пытаясь не упасть… Остановился в районе центрального аналоя. Вытянулся рядом с Александром — лицом, естественно, ко мне: красный, слезы выступили, смех распирает. Саня не выдерживает и чуть ли не зубами стискивает подсвечник, дабы не было слышно «Г-г-ы-ы».
Мне надо говорить «Великого Господина…» и т. д., но говорить я не могу!
…Не знаю, сколь долго тянулась пауза. Хуже всего было то, что я увидел на клиросе, переведя туда взгляд от этих красных, внутренне и внешне хохочущих, пономарей. Регент стоял, засунув в рот кулак, дабы не рассмеяться…
Не помянул я в тот раз и половины из надобного…
После Димитровской храм полупустой, зато на венчание автобус привез половину соседнего поселка, уже успевшего отметить «начало» семейной жизни молодых.
Расшумелись, зажигая свечи, устроились по сторонам. Пока я их утихомиривал, то следил и наблюдал — нет ли в этот раз доброжелателей с чайником. Недавно, пока я готовился к венчанию, сердобольные родственники у церковной паперти остограммивали всех желающих — прямо из чайника в пластмассовые стаканчики.
Нынче все спокойно, достойно и чинно… за исключением дрожащей невесты.
— Ты, что замерзла?
— Нет-т-т, ст-т-рашно.
— Чего?
— Мне расс-с-с-казывали, что невесты в обморок падают.
— Ты не упадешь, у тебя для обмороков имя неподходящее.
Заулыбалась невеста со странным и непопулярным нынче именем — Вера. Куда и страх девался…
Вообще-то обмороки невест — не такое уж редкое явление и происходят в четко определенное время — перед возложением венцов. Причем есть секунды — именно в начале обморока — когда лицо девушки меняется до неузнаваемости.
Хотя был у меня случай, когда сознание решил потерять жених.
Представьте: красивая пара. Он высокий, пригожий — и барышня ему под стать: кровь с молоком. Храм полон. Свадебка с размахом.
Перешли к центральному аналою. Читаю начальные молитвы и слышу: сзади что-то не так. Оборачиваюсь. Что за диво? Мой красавец-жених позеленел и еле держится на ногах. Тихонько спрашиваю:
— Ты что?
— Мне плохо.
Если невеста падает в обморок — это дело обычное и всем понятное. Но если жених, да еще «первый парень на деревне», то это грозит стать этапом в истории села. Рубежом, как «до войны» и «после войны».
Понимая, что подобного допустить ну никак не возможно, быстро посылаю пономаря соорудить «мою чашу»: в большой стапятидесятиграммовый ковчежец в пропорции 50 к 50 кагору с кипятком — «батюшковская запивка».
Нарушая все уставные и народно-традиционные последовательности венчания, под удивленные взгляды клироса и завистливые — свадебных гостей, заставляю жениха выпить горяченького… Он на глазах обретает нормальный и привычный, торжественный молодо-красивый вид.
Уже намного позже я расспрашивал молодого мужа, что же с ним случилось?
— Знаете, батюшка, меня такой страх обуял, непонятно отчего. Слабость какая-то, никогда раньше подобного не испытывал.
И здесь «страшно»! Хотя ведь без исповеди и причастия стараюсь к венцу не подпускать. Нужный, наверно, этот страх. Очищающий.
Жил в нашем городе странный человек. В советское время эта странность раздражала власть предержащих. Да и в перестроечные годы одно упоминание его фамилии вызывало неоднозначную реакцию. Но перевести недовольство в иную форму, чем просто негативная характеристика, было невозможно за отсутствием «состава преступления». Тем более, что свои гражданские обязанности перед обществом он исполнял, то есть на работу ходил исправно, нареканий на производстве не получал, прописку имел постоянную. В наличии были также законная супруга и дом с небольшим хозяйством. Вот только детей не было.
Верил странный человек в высшую силу и в Святого Духа, но считал их при этом разумными энергиями, между собой как-то связанными, но совершенно самостоятельными. Его религиозная мистика никак не укладывалась в рамки традиционных религий. Точно также его нельзя было назвать ни эзотериком, ни теософом, ни спиритом, потому что из каждой системы он что-то принимал, а что-то напрочь отвергал.
Особенностью странного человека были постоянные попытки преобразовать духовную энергию в материальную силу, а также силу — в мысль, которую можно передать на расстояние при помощи «святого луча». Он изобретал и мастерил «улавливатели» космических энергий, перед которыми читал заклинания и одному ему ведомые «молитвы». Он сооружал странные ящики, обложенные электродами, и засовывал в них собственную голову или головы тех, кто провозглашал себя его учениками. Подобные опыты, как он утверждал, создают возможность иного восприятия бытия, когда каждый сможет видеть в себе несколько начал и сущностей. Ученики долго у него не задерживались, и их уходы сопровождались или очередным скандалом, или жалобами в милицию.
Когда открылись храмы, и в них стало возможно купить религиозную литературу, странный человек зачастил в церковь, но ненадолго. Единственным его приобретением, которым он пользовался в своей дальнейшей «практике», стала брошюрка с беседой св. Серафима Саровского. Слова преподобного старца о том, что цель жизни есть стяжание Духа Святаго, он воспринял, как подтверждение своей теории. Однако напрочь отбросил советы батюшки Серафима, какими способами достигается это «стяжание».
Я пытался беседовать со странным человеком, но тщетно. Может быть, знаний не хватило или опыта священнического, Бог весть. Ушел от него в раздражении, а он меня с улыбкой проводил.
Недавно странный человек умер. За две или три недели до смерти он выбросил все свои «приборы» и «сооружения». Он ходил по дому с деревянным крестом в руках, а затем, когда стало совсем худо, лежал с ним на диване, постоянно повторяя «Отче наш». Он заставлял жену читать ему православные книжки, оставшиеся в его библиотеке, и раз за разом восклицал: «Вот она — Правда. Вот она!». В конце концов, попросил привести к себе священника, которому исповедовался более трех часов. Причастие принял уже перед самой смертью. Все недостойным себя считал…
Странным человеком был этот странный человек.
Бабушка все помнила. Она уже плохо видела, плохо слышала, но память ее была отчетливо ясной. До своего 90-летию старушка добралась, опираясь на палочку, согнувшись к земле, но с рассуждением и воспоминаниями. Прошлое стало понятней, и виделось не в столь горестном свете. Бабушка уже спокойно рассказывала об ушедших детях и муже. Она не боялась смерти и совершенно искренне удивлялась, что Господь «до сих пор по земле ее носит».
Бабушка очень хотела, что бы о ней, когда она помрет, молились в «ее» храме. Ведь она его с детства любила. Здесь ее, в далеком 1914 году, крестили, а в 1932 — венчали.
Бабушка помнила по именам всех настоятелей и для всех них просила милости Божией, хотя и меняли тех настоятелей перед вторым закрытием храма в год по два раза.
Еще бабушка всегда во время службы в храме на одном и том же месте стояла. Даже тогда, когда в 1991 году храм только-только открыли после тридцатилетнего лихолетья, и по паперти мела поземка, а из пустых оконных проемов завывали ветры, она со «своего места» — ни на шаг.
Настоятель побеспокоится:
— Ты бы, Федоровна, к алтарю поближе, там не так дует.
— То не мое место, батюшка, — серьезно ответствует бабушка, — там Мотря и Клавдия стояли.
А Мотря эта, вместе с Клавдией, уже давно в ином мире Бога славит, но для Федоровны они всегда тут, вместе с ней.
Очень хотелось бабушке, что бы молитва о ней в храме не забывалась. Летним утром, когда только рассветать стало, при первом крике петушином, собралась Федоровна «по делу» — к настоятелю. Рано пришла, ко вторым петухам. Батюшка с матушкой и детишками еще почивали. Бабушка уселась на скамеечке возле калитки настоятельской, дожидаясь, когда священник пойдет в церковь. Батюшка удивился столь раннему визиту, да еще в будний день, а старушка ему платочек передает:
— Возьми, отец, документ…
В аккуратно свернутом платке лежала дарственная.
— Я хатынку свою, отец-батюшка, на церкву переписала. Правнукам она без надобности, по городам да заграницам живут, а ты меня в храме поминать будешь, — объяснила старушка.
К Покрову преставилась Федоровна. А хатынку ее решили на приходе продать. Денег за усадьбу дали немного: село-то, в котором бабушка жила, вымерло все. Какие там цены? Смех один. Но продали. За вырученные деньги заказал настоятель большой храмовый аналой у местных умельцев. Новая бабушкина хатынка ныне в центре храма стоит. Кто не подойдет к хатынке, тот и вспомнит о Федоровне. А как иначе? Она ведь тут дома.
Храм был переполнен.
Да и неудивительно. В алтаре одних архиереев — семь душ. О маститых митрофорных, многолетних «с украшениями» протоиереях, об архидиаконах и прочих, в сослужении находящихся, и говорить не стоит. Много их было.
Блаженнейший служил. Событие неординарное и радостное.
Хор пел на левом клиросе. Вверху, под сводами.
На противоположной стороне клиросные места были заполнены приглашенными.
Вся полнота городской и угольной власти, включая гостей из соседних городов, наблюдала из своего «высока» за митрополичьим богослужением. Некоторые молились. Искренне.
Другие просто отстаивали «нужное» мероприятие, ну, а третьи, спрятавшись за спинами молящихся и отбывающих, не выпускали из рук мобильные телефоны, руководя «шахтной добычей» и организовывая дальнейшие пункты визита Предстоятеля. И вот эту-то «строгую дисциплину» правого клироса совершенно неожиданно нарушил один из руководителей города. В аккурат после Херувимской он побледнел, часто задышал, схватился за грудь и упал… Лицо заострилось, глаза как-то сразу запали, а кожа стала пепельного цвета.
Что послужило причиной данного инцидента, сказать трудно. Однако известно, что прибаливает в последнее время этот «начальник», в кабинет к которому никогда не зарастает поповская тропа.
Так или иначе, руководящая масса зашевелилась, расступилась, к упавшему подскочили и склонились одновременно руководитель городских врачей, прокурор и зам. городского головы.
Искусственное дыхание главный медик вкупе с прокурором провели мастерски. Поповский благодетель, слава Тебе, Господи, открыл глаза и задал риторический вопрос:
— Где я?
Замголовы отозвался во мгновение ока:
— В раю. Слышь, вон, ангелы поют…
Хор действительно в это время красочно, слитно, «райским» распевом завершал входное «Аллилуйя».
Очнувшийся и уже почти пришедший в себя начальник с болью глянул на замголову и выдал:
— А ты чего тогда тут делаешь?
Харитоныч долго стоял рядом, не вмешиваясь в мой разговор с прихожанами. Правое ухо у него почти глухое, а вот левое слышит хорошо, поэтому, если дед, левым боком повернутый, находится недалеко — жди реплики или разглагольствования. Так оно и случилось.
— Что ты, батюшка, все вздыхаешь: «кризис», да «кризис», — начал Харитоныч. — У нас в селе у того кризис, кто в огороде не працюе и молоко в магазине купуе.
— Харитоныч, а в городе?
— А в городе сами виноваты. Поехал к дочке, а они чай пакетиком по одному разу заваривают и в мусор… Где тут грошей напасешься?
Ольга, Мария, Ксения, Сергий, Вячеслав, Роман, Александр, Александра, Георгий… и еще пара десятков имен, постоянных и многочисленных во времена нынешние. Тяжело их небесным покровителям.
Столько в их честь наречено…
А вот Пелагеям, Параскевам, Феклам, Ферапонтам — сплошь безделье. Практически некого окормлять.
Представляете, сколь рады будут их святые, когда вы Никандром или Мокием своего сына назовете или дочь — Марфушей? Да они, в своей святости у Бога пребывающие, все для своих чад выпросят. И защитят, и наградят, и талантами обеспечат!
Есть у меня знакомый священник. Ему уже около восьмидесяти. Говорит:
— Не помру, пока Марфу не окрещу…
Наверно, еще долго жить будет.
Почти каждую субботу у панихидного столика стоит и плачет эта женщина…Ее единственный сын погиб в шахте. В горняцком поселке это дело обычное, хотя трагедию не умаляет.
Но плач у нее сегодня не тот, который был в первый-второй год после смерти сыночка. Об ином скорбит женщина:
— Я ведь могла еще родить! Могла…
— Владыка святый, дайте священника, мы ему и жилье, и помощь, и заботу нашу обеспечим, да и управляющий наш тоже просит…
Владыка, хоть и понимает, что это под праздник делегация пришла, что после Пасхи с Красной горкой до Троицы ни одной души не придет к старому домику времен позднего сталинизма, преобразованного под церквушку, все же пишет Указ о назначении настоятеля.
Пишет и понимает: к концу лета, а то и раньше, матушка нового настоятеля с маленькими детишками у епархиальной приемной плакать будет.
Ходоки же позже придут. К Рождеству.
Обещать будут…
Елизаровна — бабушка строгая и осмотрительная. Она, к удивлению своих сверстниц, все помнит и ничего не забывает.
Вот только одна с ней беда: ничего нового не приемлет, и если я на службе что-то сделаю «не так», например, не положу под Евангелие платочек на молебне, то обязательно вынужден буду выслушать вразумление Елизаровны.
Слава Богу, что моя канонистка устав клиросный не осваивала и литургику не изучала. Проблем бы было не счесть…
Когда после Блаженных стали мы тропари читать (всего-то на 4), Елизаровна долго бурчала и не соглашалась. Даже «католиком» меня обозвала в сердцах. Для нее «католик» (уж не знаю почему) — своего рода бес церковный.
Не столь давно заболела моя ревнительница сельского православного благочестия и прибежавший ее правнук позвал меня пособоровать прабабку.
После соборования, для которого Елизаровна заставила меня сделать семь деревянных стручцов с намотанной на них ватой (обычно я помазываю одним «софринским»), бабуля вдруг попросила:
— Ты, батюшка, Евангелию мне принеси, на церковном языке писанную…
Для чего Елизаровне Евангелие на церковно-славянском, когда она и видит слабо, а читает даже по-русски с трудом, мне было не понятно.
Тем более что на божнице, вместе с многочисленными иконами, рушником и цветами, лежал и увесистый томик Библии современного издания.
— Так пусть Вам правнук читает по главке — ответствовал я с удивлением. — Вон же Библия лежит.
— Ты, батюшка, мне настоящую Евангелию принеси, церковной грамотой писанную, — повторила бабуля.
— ?!
— Ох, молодь-то непутевая! И чему вас учат!.. — забурчала Елизаровна. — Под подушку мне Евангелию положить освященную и церковную надо, что бы здоровье прибавилось. Или смерти мне хочешь?
…Вчера я ездил за «товаром» в Луганск, купил ей «Евангелию» на церковно-славянском. Освятил и завез.
И действительно, чему нас, непутевых, учат???
На краешке церковной скамейки присела девушка. Именно присела. Ей неловко, и она готова тут же вскочить даже от взгляда проходящего мимо человека. Устала. Видно, впервые на службе, а служба нынче долгая была.
Точно знаю, меня ждет. Еще на малом входе увидел ее, новенькую, среди знакомых лиц.
И ведь знаю, зачем ожидает.
Глаза уже все выдали.
— Как маме сказать, что у меня ребенок будет?
Хорошая девушка. Если бы она уже своего ребенка не любила, то в церковь бы не пришла.
Отпевал сегодня старушку в селе, которое и селом уже назвать-то нельзя: полторы улицы, с тремя десятками жилых домишек, и столькими же брошенными хатами. Казалось бы, и прудик есть, и балка, поросшая лесом, рядышком, и земля плодородная, да и усадьбы с садами богатыми… а не живут.
Пусто.
Поземка по пустым дворам бродит, ведро дырявое по улице гоняет. Грустно кругом. Удручающе.
На похоронах несколько бабушек, пара дедов да родственников немного. Рядом с гробом сестра покойницы на палочку оперлась и горюет потихоньку. К концу заупокойной службы вдруг начала возмущаться, что Бог несправедлив.
Спрашиваю у нее, мол, зачем Бога винишь да ругаешь? Она в ответ:
— Младшую, Евдоху, вот прибрал, а меня, старшую сестру, оставил. Несправедливый Бог! О чем Он там думает?
Посмотрел я на бабулю сокрушенно. Вздохнул. А что сказать-то, если и сказать нечего?
А рядом с гробом крест кладбищенский стоял, а на нем года жизни усопшей выжжены: 1913–2008. Сколько лет старшей, Марии, не спрашивал. Расчувствовался. Иконку ей благословил и попросил до Красной горки не помирать. Мол, дело у меня к ней есть…
Обещалась.
Мой городской храм-часовня нынче стоит в «маршруте» городских свадебных кортежей. Практически ни одна пара не пропускает, но заезжает лишь свечи поставить да запечатлеть себя на фото и видео — на фоне куполов и икон.
Недавно поинтересовался у молодоженов:
— Почему не венчаетесь?
Ответили, что тогда разводиться будет нельзя.
Еще не жили, а уже разводятся. Как же можно создавать семью, подразумевая возможный развод?
А, между тем, давеча я разговаривал с одним молодым человеком, приведенным мамой с диагнозом: «Его у меня сглазили». Из беседы выяснилось, что парень недавно развелся.
Спрашиваю:
— Наверное, после семейных проблем с Вами эти странности случаться начали?
— Да не было никаких проблем, — отвечает «заколдованный», — разбежались, да и все. Не подходим мы друг другу.
Ни сожаления, ни горести. Просто «разбежались»…
Рядом с мамашей, приведшей сыночка «снять сглаз» — ребенок годиков трех-четырех, девчушка в шубке. Глазками хлопает, на свечи горящие смотрит.
— Кто это? — спрашиваю.
— Да дочку у бывшей на пару дней взял.
Понятно: результат того, что они «не подходят». Пока ничего не понимающий, но уже несчастный.
Вечером тихонько к храму приходит старичок. Слышно только его палочку, стукающую об асфальт.
Обычно старики дышат с хрипотцой или прерывисто, а этот как будто и не дышит вовсе. Он становится у двери и внимательно наблюдает за всеми, кто заходит в храм.
Некоторые думают, что ему нужна милостыня и подают. Он не берет. Улыбаясь, отодвигает дающую руку и просит:
— За Сережку помолитесь.
Я несколько раз спрашивал, кто таков этот «Сережка» и как его поминать: «во здравие» или …
Молчит старик. Только сильней мокреют глаза, что-то шепчут губы и дрожат редкие волосики на старческой голове…
Так и молюсь: «Господи, помяни раба Твоего Сергия».
«Я его разлюбила» или «Я ее больше не люблю». Знакомо? Так вот: значит, и не любила (или не любил) никогда. Не было любви. Потому что: Любовь долготерпит, милосердствует, … не ищет своего… (1 Кор. 13:4,5).
На венчании не спрашивают: «любите ли Вы друг друга?», а только: «желаешь ли ты» супружества? То есть любви у молодоженов друг ко другу пока нет, не должно быть — она лишь ожидается!
Лет так этак через двадцать-тридцать.
В аккурат к старости.
Отпевание. Старушке-покойнице за восемьдесят.
Бабушки своим распевом мне петь не позволяют. Только прошения с возгласами и успеваю вставлять…
Смиряюсь, и вместо молитвы, чем я должен усиленно заниматься, смотрю на красивую осень в окошке, на собаку, спящую вместе с котом у будки под теплым недолгим солнечным лучиком, и на двух мужиков у угольника, которые, не дождавшись поминок, оприходывают «маленькую».
В реальность возвращает «новояз» в чине погребения, высоким старушечьим голосом выводимый: «Ой-же-ой, на кого же подружечка моя, ты меня оставила…» Ошарашенно смотрю на бабуль и, дождавшись окончания причитания, спрашиваю:
— Жалко Ганну-то?
— Ой, жалко, отец Лександр, ой, жалко!..
Дальше пою ирмосы сам. Во избежание…
А бабулька действительно хорошей была. Анной звали, по-местному — Ганной.
Храмик мой на аллее, в самом центре города. На перекрестье путей между рынком, автобусными остановками и магазинами. Все конторы, ателье и прочий быт — рядышком. Мимо постоянно кто-то топает. Каждому времени — свой прохожий. Я уже писал об этом.
Но есть категория проходящих, которые обязательно норовят зайти в храм — и которых я никак не желаю в нем видеть. Это «сильно выпившие», то бишь — пьяные…
Вот и сегодня утром… Пока он забрался по ступенькам к двери — несколько раз упал. Зайдя, тут же начал плакать, причитать и исповедоваться одновременно.
В храме — литургия. Да и храм-то 8 на 6 метров, то есть зимой максимум 35, а летом 40 прихожан и вмещается. Каждое слово отдается громогласно, каждый вздох на слуху. В алтаре замечание младшему священнику сделаешь, весь приход возмущается: опять, мол, «старый поп» «молодого» достает…
А тут — пьяная исповедь на весь храм, с междометиями непотребными, да и запах исходит… Никакой афонский ладан вкупе с иерусалимским не урегулируют!
Я вышел. За рукав взял. Попросил помолчать — без толку.
Пытаюсь вывести, вопит о том, что он к Богу пришел, а я, мол, его не пускаю.
Хорошо хоть Олег — староста — после ночного дежурства не ушел, на литургию остался. Взял шумящего молитвенника в охапку и на снежок вынес, под дерево.
Казалось бы, все нормально завершилось, но вот уже вечер поздний, а у меня его крик плачущий в голове звенит:
— Ты кто такой, с…, что меня к Богу не пускаешь! У меня батя умер недавно…
Храм-часовня. Вечер. Я наблюдаю из алтаря…
Заходит молодой человек. Перекрестился. Медленно, внимательно, рассматривает каждую икону. Молча. Сосредоточенно.
Долго стоит у Георгия Победоносца, а затем поворачивается к Олегу (староста наш) и спрашивает:
— А почему у дракона две ноги?
Олег протяжно-изучающе смотрит на задавшего вопрос и уточняет — А ты где драконов видел?
В храме в будние дни не нужны часы.
Нет, я конечно не о служебных часах — первом, третьем, шестом и девятом — а о самых обычных, со стрелками и мигающими цифрами.
Рано, около пяти утра — покуривая, неторопливо — идут на шахтерские автобусы горняки. Заходят в храм не часто. Крестятся же, проходя мимо, практически все. Чуть позже, к половине шестого, начинает свою уборку дворник, стирающий на асфальтных аллеях церковного сквера по одной метле каждую десятидневку. Далее бегут рыночники — открывать свои лавки и магазинчики. Эти, по-моему, в нашей церквушке видят лишь помеху на прямой дороге. Они всегда спешат и чрезвычайно заняты. Даже перекрестится им некогда. В церковь «базарные работники» приходят в трех случаях: с просьбой новое торговое место освятить, о благополучии дел своих молебен заказать или свечку «за упокой» конкурента поставить. В воскресенье или праздники в храме их не бывает. У них своя служба.
За пару десятков минут до утренних семи часов степенно шествуют клерки, инженеры, бухгалтера и прочие технологи шахтерского объединения. Здесь уже наряды, костюмы, галстуки и прически.
Здороваются. Иногда спрашивают, когда служба. Узнав, что каждый день в семь утра, притворно вздыхают, мол, дела не позволяют с Богом пообщаться. Позже — время тех, кто идет на базар за покупками. Наш контингент. Пожилой, говорливый, всегда немного жалостливый, а в последнее время, из-за государственных безобразий, удрученно-озабоченный. Корзинки или сумки у них в руках все те же, да вот наполняются они все меньше. На утренние панихиду и молебен заходят. Записочки подают, свечи возжигают, да и побеседовать любят.
Их сменяет шумная детвора, несущаяся в школу.
Затем постепенно движение мимо храма почти прекращается. Все заняты. И вот в это время, на скамеечку на аллейке, рядом с церковью, приходит пожилая женщина. Не бабушка, а именно женщина в годах. Хотя внуки у нее, наверное, есть. Она дожидается конца службы и, когда священник уходит, а в храме остается один дежурный, пожилая женщина перебазируется в церковь. Располагается в уголочке у свечной лавки на табурете и начинает рассуждать «о духовном».
Она никогда не исповедовалась. На праздники, по воскресеньям и в дни литургийные ее лишь мельком можно увидеть среди молящихся, но она обязательно придет, когда в храме нет священников…
Пусть приходит.
Диалог в магазине-складе у дальних пещер Киево-Печерской Лавры.
— Скажите, отче, а вот это паникадило над царскими вратами можно вешать?
Смотрю на красивую с «висюльками» и с витиеватыми узорами церковную люстру, невольно примеривая ее к собственному храму… правда, только до той поры, пока мой взгляд не падает на цену. Красивое паникадило.
Отвечаю ожидающей сплошь православного вида тетеньке:
— Конечно, можно. Даже нужно…
— Так на нем шесть лампочек! — сомневается женщина.
— Ну и что?
— Должно быть семь.
— Кто сказал? — удивляюсь я.
— Наш батюшка.
— Если сказал, то и ищите с семью лампами. Куда ж денешься, если настоятель благословил?
А тетушка продолжает бурчать:
— Где ж я его возьму, с семью свечками-то?
И действительно, где возьмет?
Может, проще найти нового настоятеля?
Это было дождливое осеннее воскресенье. В храме все «свои»: чужие под дождем на службу не ходят, за исключением тех, которых так зажало и прижало, что о Боге вспомнили: «А вдруг поможет?»
С надеждой на это «вдруг», да с воплем «дай, Господи» и под дождь можно, чтобы затем купить ворох свечей и, расспросив, кто тут больше всего помогает, симметрично на подсвечниках огоньки расставить.
Если дождя нет и метель не завывает, то в храме, кроме прихожан, встречается еще один тип «верующих»: ходоки за душевным равновесием. Стоят с умиленным видом, печалятся о проблемах и негараздах, даже иногда перекреститься могут, но не молятся, просто успокаиваются и в размеренности непонятной службы равновесие находят. Только одной части богослужения этот тип захожан не переносит: проповеди. Даже если не поучаешь, а просто «тему дня» излагаешь и примеры приводишь — лица у них страдальчески меняются и через некоторое время глядь — к алтарю спиной и к двери, на выход…
Есть иные. Редкие. Сегодня такой был. Бога пришел благодарить. И мне этой благодарности перепало.
На Великом входе я его увидел. Статный, средних лет, прилично, вернее, модно-прилично одетый мужчина, внимательно смотрел именно на меня. Было абсолютно ясно, что он останется до конца службы, а затем обязательно попросит его выслушать. Так оно и случилось.
— Я Вас поблагодарить пришел, отец.
Когда благодарят, оно завсегда приятно, да и в вере укрепляешься, что не зря службу правишь, но в данном случае у меня изначально возникло недоумение. Я впервые видел этого человека, не встречал его даже мельком. Городок наш не велик, и столь солидно выглядевшего молодого человека на шикарной машине (я успел и в окошко посмотреть) я не мог не знать, будь он местный.
Вот и удивился я, за что благодарность?
Рассказал мне приходской гость недавнюю историю, к которой наш приход оказался прямо причастен. Три недели назад отправился этот руководитель довольно солидной областной лизинговой компании объезжать отделения своей фирмы по окрестным шахтерским городам. Заглянул к начальствующим властям в Ровеньки. С центральной горисполкомовской площади увидел красивый храм и решил зайти. «Свечу поставить, что бы Бог в бизнесе помогал».
До конца дня бизнесмен еще пару сотен километров по горняцким «мегаполисам» намотал и лишь дома обнаружил пропажу, солидную.
В портмоне, которое выпало из кармана, когда он садился или вылезал из машины, была очень приличная сумма денег, кредитные карточки и паспорт. Карточки можно и заблокировать, паспорт новый получить, а вот денег — не вернуть. В том, что деньги утеряны безвозвратно, мой посетитель был уверен абсолютно и окончательно и даже мысли не допускал, что ему их вернут.
По прошествии нескольких дней на экране домашнего видеосторожа бизнесмен увидел, что у ворот его особняка появилась неказистая, уже пожилая женщина, которая настырно трезвонила и стучала в калитку…
Она принесла портмоне, в котором нетронутыми лежали все деньги и документы.
— Я, отец, дар речи потерял, — рассказал мне бизнесмен. — Понимаете, ведь такого не может быть! Спросил у нее, где нашла, а она мне говорит, что у церкви валялся. Вот и привезла. Я ей и спасибо толком сказать не смог… Ушла.
После такого рассказа любопытство проявляется даже у видавшего всякие виды попа.
— Так вы нашли ее? Кто она?
Назвал мне представитель лизинговой компании имя нашей прихожанки и поведал о том, что в прошлое воскресенье он к храму подъехал, дождался конца службы и отыскал эту женщину.
Предложил ей деньги в знак признательности и благодарности, а та отказывается.
— Не взяла? — удивился и я.
— Не взяла, отче. Но я узнал, что у нее с углем проблема. Так вчера сгрузил у дома ее шесть тонн, зима на носу… Они с мужем чуть не плакали, благодарили.
— Ну, а ко мне зачем пришли? — спросил я.
— Да вот Бога поблагодарить хочу, а как — не знаю, — ответствовал бизнесмен. С проблемой благодарения мы с гостем справились.
В нашем храме всегда есть Солнышко. Мы так бабушку Лиду зовем. Почему именно «Солнышко»?
Тут предисловие нужно.
Дело в том, что она уже давно вдовствует. Муж в пятьдесят лет, как и положено шахтеру, на пенсию пошел и, как обычно, по горняцки, от пыли угольной в легких оставшейся, в неполные шестьдесят ушел. Туда же, под землю. Только вот глубины ему теперь хватило намного меньшей, чем той, где он уголек рубал. Полутораметровой.
Осталась бабушка Лида одна.
Дети приезжают редко. Причина известная: в другой стране по вине политиков сейчас живут, которая с каждым годом все дальше от нас находится.
Еще когда храм наш без крыши стоял, и мы у голых кирпичных стен молебны служили, бабушка Лида к нам пришла, да так и сроднилась с новым приходом. Когда же первые подсвечники в новый храм привезли, подошла она ко мне и попросила:
— Батюшка, а можно я за этой красотой присматривать буду. Видишь, какие они красивые, как солнышки.
Так и «присматривает».
Есть у нее маленький ящичек в приходском хозяйственном шкафу, где все принадлежности для чистки подсвечников лежат: тряпочки, скребочки, жидкости разные… Бабушка Лида, по только ей ведомому графику, своих подопечных чистит и моет. Летом на улице, под каштаном; зимой в храме, в уголочке, у иконы Георгия Победоносца послушание, самостоятельно на себя наложенное, выполняет.
Почистит. Полюбуется. И обязательно скажет:
— Красота-то какая, как солнышко на Пасху.
В этом же году, в дни короткие, осенние, иное добавилось. В будни приходит наше Солнышко в храм и когда подсвечники забот не требуют, берет скамеечку и садится под стеной церкви, куда солнце светит. С утра это, аккурат, под великомученицей Варварой. К вечеру светило практически вокруг обходит, а за ним и бабушка Лида «пешешествует», так что к вечерней службе у южной стороны церкви оказывается. У нас там икона святителя Николая находится.
— Видишь, батюшка, какая у меня дорога, — сказала мне как то Лидия, — от заступницы к заступнику.
И действительно, именно так и получается.
Бабушка не просто так сидит на скамейке. Она книжку читает. Одну и ту же. Заинтересовало меня, что же это за книга такая? Аккуратно подошел и через плечо заглянул. Удивился несказанно.
В руках у старушки был старинный томик, лет сто назад изданный. Со стихами Пушкина.
Не вытерпел, спросил, почему именно эта книга?
— Теплый он, Александр Сергеевич то, как солнышко, — с улыбкой ответила бабушка Лида.
Каждую службу стоит наше Солнышко на своем обычном месте, у подсвечника, и светится радостью. Вот и молюсь, насколько умею, что бы свет этот еще долго не угасал. С этим светом жить легче, горести не так тяжки, и в людях, прежде всего, все хорошее, Божье, видно.
Иначе и быть не может, под Солнышком…
Мальчишке-алтарнику родители купили телефон.
Не налюбуется парнишка.
На Всенощной отойдет в уголок, отвернется и щелкает клавишами.
Два раза замечание сделал. Не помогло.
Гыркнул:
— Сергий, положи телефон на подоконник! Ты где находишься?!
Сережа вынул телефонный чехольчик, аккуратно определил в него свое новенькое сокровище, тряпочкой стер с подоконника невидимую пыль и с сожалением оставил на нем родительский подарок.
Закончился полиелей. Всех помазали освященным маслицем. Зашли в алтарь. Алтарник мой аккуратен и задумчиво-серьезен. Я его таким отродясь не видел. Просто монашеский вид. Сплошная молитвенность.
Снимаю фелонь и собираюсь идти исповедовать, пока канон читают.
Тут Сергий и спрашивает:
— Батюшка, а на вашем телефоне блютуз есть?
Служил сегодня в соседнем приходе.
После службы мальчик-алтарник за рукав дергает:
— Батюшка, вас там в храме парень ждет.
Выхожу и вижу своего старого приятеля, который по храмам уже с полгода ходит, и всегда вопросы задает.
Да и ни один прямой эфир на TV без его вопрошений не проходит. Но то, что он у меня спросил сегодня, ввергло в ступор.
— Вот скажите, отец Александр, вы ведь недавно в телевизоре говорили, что НЛО это одно из проявлений зла.
— Говорил, — отвечаю.
— Так почему же вы о пришельцах молитесь?
Смотрю на него с мыслью, что это шутка какая-то. Оказалось он не шутит. Вполне серьезно на меня смотрит.
— Это где же мы и как за гуманоидов молимся? — спрашиваю. Открывает мой любознательный собеседник всем известную книжицу: «Всенощное бдение и Литургия» и ногтем подчеркивает фразу:
«Господь хранит пришельцы, сира и вдову приимет, и путь грешных погубит». Начинаю объяснять, что в данном случае «пришельцы» это далеко не гуманоиды, а сам думаю:
— Это же надо, уже почти четверть века в Церкви и ни разу подобной мысли при пении этого стиха из псалма не появлялось, а тут на тебе!
Рядом с моим домом детский садик. Его никак не минуешь идя в храм или возвращаясь домой.
Многие ребятишки уже привыкли к моему виду (обычно в подряснике или рясе хожу), но вопросы иногда задают.
Бывают такие вопрошения, которые ввергают в ступор…
Давеча возвращаюсь со службы.
Ребенка родители забирают домой и усаживают в машину. Мальчишка, увидев меня, звонко кричит:
— Мне с батюшкой поговорить надо.
Маму с папой такое заявление откровенно удивляет. Они прекращают процесс отъезда, а пацаненок подбегает ко мне и спрашивает.
— Батюшка, ты Бог?
Отвечаю, что нет, я не Бог.
Мальчишка хмыкает и выдает продолжение:
— А когда Богом станешь?
В четверг, вечером, дожидался ночного дежурного в храме. Стул поставил у входа и сижу книжку читаю. Детишки по алее и пандусу бегают, а те, которые повзрослей — на роликах катаются. Мамаши на скамеечках сидят.
В храме уже темнеет, лишь две лампадки центральные зажжены.
Тихо.
Всё готовится к ночи и кажется, что уже «сегодня» закончилось.
Но не завершился день. Женщина подошла, где-то моих лет или, может быть, чуть моложе.
Подошла и молчит.
Вижу, что хочет что-то сказать, но стесняется. Пришлось самому.
— Вы что-то хотели?
— Скажите, отец, а как креститься можно?
Я подумал, что она о крестном знамении спрашивает, и сразу же, с улыбкой, отвечаю:
— Как все наши предки крестились, тремя пальцами, «щепотью», и справа-налево.
— Да нет, — еще сильней засмущалась женщина, — я вообще некрещеная.
— Некрещеная? — удивился я и собрался рассказывать о том, что надобно сделать, чтобы приготовиться к Таинству.
Не рассказал. Собеседница моя вечерняя не дала.
— Понимаете, батюшка, я в Бога верю, молитвы и утренние, и вечерние читаю, стараюсь заповеди соблюдать, а вот стыдно мне признаться, что не крещеная. Как не подойду к храму, тут только молоденькие священники. Они мне в сыновья годятся. Разве им расскажешь? А вот сегодня мне Сам Бог вас послал. Помогите мне крещеной стать.
Условились мы, что в ближайшее воскресенье, я ее окрещу. Когда все разойдутся…
Окрестил.
А на счет того, что меня ей Бог послал, сомнения одолевают. Это ко мне привел Он будущую прихожанку. Именно тогда, когда Ему надобно было.
Отец Стефан молод. И еще он целибат — встречается такое в нашем священстве, хотя и редко, ведь традиция эта не православная по происхождению. Целибат — священнослужитель, который отказался связывать себя узами брака, монахом же стать у него или духу не хватило, или оставил на «потом». Но, как бы там ни было, время, употребляемое белым священством на заботу о семействе, у отца Стефана оставалось свободным для пастырских дел.
Именно поэтому Его Высокопреосвященством был издан указ, где под начало иерея Стефана были приписаны сразу три прихода на севере епархии. Одновременно. С формулировкой: «настоятель храмов».
Северная часть митрополичьей вотчины в целом отвечает понятию «север», так как мало заселена, бедна и разорена. Сюда на исправление и вразумление ссылают из богатых промышленных южных городов нерадивых клириков.
Отец Стефан нерадивым не был. Он был энергичным, все успевал: служить, как положено и когда положено, исполнять требы, вести воскресную школу и даже книжки читать.
Длинная косичка и развевающиеся фалды рясы отца Стефана постоянно видны на приходе в разных местах одновременно — столь стремительны были его движения и энергичны действия. По ступеням он взлетал, возгласы произносил звонко и оглушительно, молебны и панихиды мог пропеть сам, потому что клирос не всегда был в состоянии исполнить ирмосы и тропари распевом казачьей походной песни, отвечающей внутренней сущности молодого батюшки.
Настоятели храмов, в которые ранее причисляли иерея Стефана, через два-три месяца его служения отправлялись в епархию с просьбой вернуть приходу тишину и спокойствие, напрочь утерянные благодаря энергичному и неугомонному клирику.
Теперь, получив настоятельское назначение, отец Стефан сложил все свое нехитрое имущество в два алюминиевых ящика, которые он ласково называл «груз 200», и пошел в областное управление сельского хозяйства. За 10 минут он доказал чиновнику, отвечающему за район будущего служения, что тот, хоть и не носит крестик на шее и держит в кабинете «похабный» календарь, должен все же обязательно предоставить ему транспорт для переезда к месту назначения. Машину чиновник тут же нашел, сам помог ее загрузить, а по благополучном отбытии просителя долго не мог понять, почему он это сделал. Также не поддавалось объяснению, с какой стати красочный настенный ежемесячник с «Мисс Украиной 2004», — порванный, — валяется в урне.
Три храма, попечение о которых было теперь возложено на молодого настоятеля, располагались друг от друга в паре десятков километров. Один из них, центральный, занимал бывшее здание районной ветеринарной лечебницы, закрытой за ненадобностью — по причине отсутствия пациентов. Второй храм оказался типовой церковью XIX века, сложенной из красного кирпича «царского» производства и поэтому сохранившейся, так как разбить кладку прадедов не смогли даже взрывчаткой. Этот храм был красив, солиден, намолен и историчен, но над ним не было крыши, а на оставшихся перекрытиях, над алтарем, росли кусты акации. Третий приход отца Стефана предстал пред ним в наиболее живописном виде. На берегу большого пруда, сплошь заполненного крякающей и гогочущей птицей с частной птицефабрики, были аккуратно сложены полторы сотни железобетонных блоков. Здесь же красовался вбитый в землю деревянный крест с надписью белой краской: «Борисоглебская церковь».
Обозрев владения, отец Стефан разместился в двухкомнатной квартирке, вернее, в бывшей приемной ветеринарной лечебницы, переоборудованной под жилье, и полчаса колотил в подвешенные пустые газовые баллоны, несущие послушание колоколов. Народу пришло достаточно, хотя половина — просто из любопытства: посмотреть на нового попа и остановить долгий трезвон, нарушающий тихое, размеренное течение жизни районного п.г.т.
Отец Стефан представился и звонким голосом, очень подробно, рассказал, что значит православный приход в жизни каждого обитателя поселка городского типа. Посетовав на внутрихрамовую бедность и внешнецерковную убогость данного центра духовности, батюшка взял на себя обязательство быстро привести все в достойный, благообразный и эстетически цельный вид. Прихожане уже ожидали требования на пожертвование и приготовили каждый от 25 копеек до гривны, что в сумме составило бы цену одного обеда в местном кафе. Но новый пастырь этих слов не сказал и вообще ничего не попросил. Он закончил свою проповедь-обращение очень четким заявлением: «Завтра я, староста и псаломщица начинаем обход всех домов поселка. Подряд: дом за домом, улица за улицей. Крестим тех, кто не крещен, служим молебны, освящаем жилье, подворья, огороды и скотину. Пропускать никого не будем. Плату за эту службу, необходимую каждому, взимать будем по честному, то есть по-христиански, так, как написано в Святой Библии: „Получающие священство…. имеют заповедь — брать по закону десятину с народа, то есть со своих братьев“. Со мной вместе будет ходить ваш дорогой участковый, представитель районной власти и пожарник, чтобы все делалось правильно с точки зрения светского закона и благопристойно по правилам церковным.»
Народ не понял, невольно сжался, и в этом внимании было начало уважения, как, впрочем, и раздражения. Списали на молодость, пафосность и неопытность молодого да быстрого попа, но оказались не правы.
В тот же день отец Стефан явился к главе поселковой администрации и решительно доказал последнему, что избирателя надо знать в лицо, проникнувшись заботой о проблемах каждого в преддверии предстоящих выборов. Союз же власти и церкви обеспечит нынешнему руководителю небывалый рост электората, а присутствие его лично или ближайшего заместителя на поголовной миссии освящения и воцерковления выбросит местную оппозицию, конкурентов и недоброжелателей на свалку политической истории поселка городского типа. Надо сказать, что такого местный голова придумать не смог бы, поэтому охотные и радостные заверения во всемерной поддержке благого начинания отец Стефан получил немедленно.
С милицией и пожарниками было еще проще. Настоятель, посочувствовав не очень хорошей статистике правонарушений, преступлений и противопожарной безопасности, напомнил руководителям этих подразделений, что во главе угла их деятельности должна стоять профилактика. И вряд ли когда еще будет столь благоприятное время определить пожаростойкость зданий и потенциальную опасность нарушения общественного спокойствия, чем запланированное мероприятие. Тем более что, кроме священника, прибудет и местный голова. Милиция воспряла духом, предвкушая изобилие самогонных аппаратов и улик повального местного увлечения — растаскивания по домам государственного добра и прочей личной, но чужой, собственности.
Вечером отец Стефан добрался и до птицефабрики. Директор оказался на месте. По-другому и быть не могло. Во-первых, фабрика принадлежала ему лично. Во-вторых, не вызывало сомнений этническое происхождение Гусарского Бориса Соломоновича. Оно, происхождение, накладывало особый отпечаток на его педантичность, работоспособность и предприимчивость, резко выделяя в характере эти черты, не присущие представителям местного национального большинства. Зайдя в директорский кабинет, отец Стефан мгновенно понял: здесь обитает человек, который может все, если ему это нужно и выгодно.
Доказать, что птичницы фабрики Гусарского будут производительней и, главное, честнее, если рядом будет стоять церковь, молодой иерей смог без труда. Причем при помощи одного-единственного довода:
— Борис Соломонович, вы же прекрасно знаете, как кристально чисты и трудолюбивы ортодоксальные евреи, а во мне вы видите консервативного ортодокса!
Когда же, расписав все преимущества православных работников перед безбожниками, отец Стефан сообщил ошарашенному директору, что помощь в строительстве храма скостит часть его непомерных налогов, вопрос был решен. Окончательно.
Через полгода отец Стефан сидел в приемной епархиального секретаря с прошением. Он требовал выделить на его приход двух священников. Ведь не может же он служить литургию в трех храмах одновременно…
Отец Стефан регулярно пребывал в детективном раздумье. Раздумье это приходило к нему один раз в год, всегда в начале лета. Батюшка не имел необходимого в данном случае навыка дедуктивного мышления, хотя томик с похождениями Шерлока Холмса не просто так пылился во втором ряду утрамбованного книжного шкафа. Любил о. Стефан иногда о знаменитом сыщике почитать, да и мисс Марпл с господином Мегрэ периодически удостаивались его внимания.
Впрочем, ни английская, ни французская метода расследования к проблеме о. Стефана никак не подходила, ибо восточно-украинская лесостепь мало имеет схожести с туманным Альбионом и Елисейскими полями. В родном приходе было все просто, откровенно, все на виду, но ответа на вопросы «почему?» и «отчего?» отец Стефан не находил.
Дело было в том, что на вверенном ему приходе подвизались две неразлучные подружки: баба Маня, Мария по-правильному, и баба Глаша — Гликерией, то есть, крещеная. Всё у них дружно выходило: и молитва, и исповедь (всегда друг за другом в очередь исповедовались). И за храмом они на пару любили ухаживать: лампадки промыть, подсвечники почистить или цветник приходской облагородить. На службах старушки тоже рядышком у иконы Серафима Саровского молились. «Где Маша, там и Глаша», — говорили на приходе. Но вот только в конце весны и начале лета, в аккурат от Пасхи до Троицы, между двумя подружками пробегала черная кошка, в которую они верить ну никак не должны были, ибо вопросам суеверий настоятель посвящал почти все свои проповеди.
Они и не верили: ни в кошку, ни в ведра пустые, ни в подсыпанную под порог «заговоренную» кладбищенскую землю, ни в прочие происки лукавого. Неподпадаемость под козни «врага рода человеческого» подкрепляли у Марии и Гликерии входные кресты, нарисованные мелом на дверных косяках, а также постоянно горящие лампадки на божницах. Существенную роль в крепости православных бастионов играли и ветки святой вербы, примощенные за иконами, и набор бутылей и бутылок со святой водой, как то: богоявленской, крещенской, сретенской и преображенской. Было и маслице от мощей святых, и земелька с Гроба Господня, и камушки с гор почаевских, афонских и иерусалимских. К этому необходимому набору естественно присовокуплялась толстая книжка «Щит православного христианина» с молитвами каноническими и не очень, а также черные общие тетради, от руки исписанные распевами «псальмов», оставшиеся со времен советского безцерковья.
Видя данный православный арсенал и потенциал, отец Стефан в очередной раз почувствовал недоумение, когда после второй пасхальной недели Мария и Гликерия, как и в прошлом и позапрошлом годах, разошлись по разным сторонам храма. Мария осталась у кивота с преподобным Серафимом, а Гликерия переместилась за угол к великомученику Пантелеимону. Так и молились, чтобы друг дружку не видеть…
«Что за оказия? — размышлял настоятель. — Может, у них какой другой духовник имеется, что каждый год заставляет их между собой в дни пения Цветной Триоди не общаться?»
«Хотя вряд ли, — продолжал рассуждать сам с собой отец Стефан, — сказали бы на исповеди».
Кольнула мысль эта батюшку. Нет, не из-за ревности — из-за беспокойства. Дело в том, что недалеко от его прихода находилось два очага искушений. Первый — в соседнем селе. Жил там священник бывший, попавший под запрет за грех, повсеместно распространенный среди нашего народа. Рассказывали о. Стефану, что принимает бывший батюшка людей и советы раздает. Второй же очаг расположился практически рядом, за селом, на каменном бугре. Объявился там «монах восьми посвящений», вырубивший в скале дом-пещеру и соорудивший рядышком римский костел, православную часовню, пагоду и синагогу, и поклонявшийся в них многочисленным богам по очереди. «Монах» этот окормлял приезжую городскую и областную богему, рассуждал об аскетике и воздержании, попутно любуясь двумя своими женами и несколькими детишками, от сурового аскетического подвига появившимися.
«Неужто туда ходят?» — гнал от себя беспокойную мысль настоятель. Гнать-то гнал, а мысль не уходила. Решил на исповеди спросить, благо подружки-старушки всегда вместе каждый праздник причащались, а тут — Вознесение через несколько дней ожидалось.
Решил и спросил. На всенощной, накануне праздника, когда первой под епитрахиль батюшковскую подошла баба Глаша.
— Что это у вас, Гликерия, с Марией за раздоры, что и не смотрите друг на дружку?
Бабушка заплакала;
— Да все она, тютина.
— Кто? — не понял отец Стефан.
— Да шелковица, отец-батюшка-а-а, — совсем разрыдалась баба Глаша. И ушла, сморкаясь в платочек и заливаясь слезами, от аналоя исповедального. Даже молитвы разрешительной не дождалась.
В недоуменной растерянности пребывая, невидящими глазами смотрел отец Стефан на направляющуюся к нему от иконы старца Серафима бабу Машу. Когда же та подошла и начала излагать сокрушенные признания об осуждении, небрежной молитве, скоромной еде в день рождения внука и прочие повседневные прегрешения, батюшка неожиданно для себя спросил:
— А что там с шелковицей-то случилось?
Мария запнулась на полуслове и, теребя сморщенными заскорузлыми пальцами край выходного, только в церковь надеваемого, платка, тихо выдавила из себя:
— Горе с ней, батюшка.
И тоже заплакала…
Ситуация сложилась — врагу не пожелаешь, хотя их у батюшки отродясь не водилось, врагов то бишь.
Гликерия с Марией сморкались и хлюпали каждый в своем углу, а отец Стефан столпом стоял у аналоя. Теперь он вообще ничего не понимал. Он даже не знал, с какого края начинать мыслить. В центре недоумения стояла шелковица, тютина по-местному, а вокруг нее — две плачущие старушки и один совершенно растерявшийся поп.
Вечером, благо вечера уже светлые были, летние, отец Стефан решил разрешить недоумение кардинальным способом. Обычно маршрут его вечерней прогулки пролегал от церковного двора через кладбище к сельскому пруду. Времени как раз хватало, чтобы неторопливо вычитать вечернее правило, послушать лягушачий концерт и о вечном подумать. На этот раз маршрут был противоположный, в другой край села, где рядышком расположились два небольших флигеля со спускающимися к речушке огородами. Именно здесь и жили столь знакомые, любимые и задавшие ему такую таинственную загадку Гликерия с Марией.
Батюшка пошел по балочке, по-над узенькой речкой, где как раз заканчивались огороды старушек. По краям огородов, засеянных картошкой, тыквами и подсолнухом, в качестве разделительной изгороди росла кукуруза, а между ними шла тропинка к усадьбам.
«Пойду-ка я в гости схожу, — решил священник. — Надо же когда-то разрешить этот ребус».
И пошел. Не доходя до огурцов с помидорами, кабачками и прочей петрушкой, отец Стефан был вынужден остановиться. Дорогу ему преградила громадная старая шелковица, усыпанная черными кисточками ягод. Причем ствол дерева располагался на одном огороде, а большая часть веток тянулась к речке и соответственно нависала над другим огородом…
Что-то мелькнуло в мыслях отца Стефана, догадка почти осенила его, но до логического завершения он дойти не смог, так как все мысли перекрыл стереофонический детский рев, доносившийся и с одной, и с другой стороны. Трое ревело у Гликерии и четверо — у Марии. Практически одинаковая по возрасту четверка доказывала бабе Маше, что «те первые начали», а вообще неотличимая друг от друга тройня вопила бабе Глаше, что «те первые полезли».
Как прорезался у отца Стефана громогласный баритон, трудно сказать. Но после его протяжного, с вибрацией и иерихонской силой «Во-о-о-нмем» все замолчали и недоуменно уставились на неизвестно откуда взявшегося священника.
Глядя на облупленные носы, поцарапанные животы и ссаженные детские коленки, а также на засмущавшихся старушек, отец Стефан произнес поучение:
— Шелковица — дерево святое. Под таким деревом сам Господь отдыхал и плоды его вкушал. Поэтому это дерево к церкви относится, и тютину с него можно рвать только по благословению священника. Понятно?
— Да! — почти хором ответили ребятишки.
— Вот и слава Богу. Утром проснетесь, умоетесь, молитву прочитаете и ко мне за благословением. Кому рвать, кому собирать, а кому и попоститься — если с вечера бабушку не слушал или на друга сердился. Тоже понятно?
Головки согласно закивали, а старушки… Старушки улыбаться начали и на праздник Вознесения уже вместе у преподобного Серафима стояли, как испокон веку повелось.
Как известно, у отца Стефана находилось под началом два прихода. Один в поселке, носящем гордое определение «городского типа», а другой — в забытой людьми и районной администрацией деревеньке.
В деревеньку эту батюшка заглядывал регулярно, но не часто, так как особой надобности в службах не было по причине отсутствия молящихся. Да и вести богослужение с единственным деревенским пономарем-помощником было сложновато. Диалог какой-то выходил, а не богослужение. Поэтому небольшой старенький домик, переоборудованный под церквушку, все называли молельней, тем более что отец Стефан в ней молебны и пел, освящая водичку. Ну, еще панихиды служил.
Все знают, что панихида и водосвятный молебен в большинстве своем «наиглавнейшие» службы в провинциальной глубинке, хотя богословы и учителя Церкви с этим и не согласны. Наш настоятель двух храмов изначально мыслил одинаково с учителями… Но постепенно богословие отца Стефана эволюционировало и пришло в соответствии с местными требованиями и условиями.
Нет, он прекрасно понимал и даже постоянно проповедовал, что выше Литургии нет моления, но как не кивали утверждающе бабушкины платочки на слова настоятеля, на Литургию упорно являлся один пономарь.
Родственников же помянуть да водичку освятить приходили все, кто еще мог дойти до церквушки. Причем не просто приходили, а вместе с тарелочками и блюдечками вареного риса — «кануном». Также приносили продукты «на церкву», то есть батюшке. Отец Стефан сутяжным и меркантильным не был, но даже его целибатную сущность чем-то кормить требовалось, да и на главном его приходе, в поселке городского типа, продукты эти оказывались насущно необходимы по причине регулярных церковных обедов для притча и неимущих.
Отца настоятеля смущало преимущество «второстепенных» служб над основной и главной, и он постоянно занимался самоукорением, а также поиском нужных слов, примеров и доказательств, чтобы побороть доморощенную «богословскую» мысль.
После долгих размышлений и раздумий решил он собранные на два подсвечника деньги потратить на книжки, брошюрки, иконки, видео- и аудиодиски и прочие принадлежности, которые, по мнению настоятеля, должны были побороть увядший интерес прихожан к богословию. Нельзя сказать, что в церковной лавке подобных изданий и изделий не было. Были. Но имели столь неказистый и непривлекательный вид, что особого любопытства ни у кого не вызывали, да и цены были отнюдь не для поселков и деревень.
Практически рядом с приходом отца Стефана проходила недавно появившаяся граница между двумя крайне независимыми государствами, за которой располагалась другая православная епархия. В деле снабжения церковной утварью, свечами, облачениями, книгами и прочим товаром церковно-приходского свойства соседи были обеспечены, по сравнению с о. Стефаном, просто превосходно. Поэтому и он, и другие местные настоятели потихоньку «подкармливались» «за границей», за что периодически получали нагоняи от собственного архиерея… Впрочем, недовольство родного владыки всегда покрывалось его любовью к им самим рукоположенным чадам, а соседний архиерей, видя наплыв из-за кордона, тут же издал негласный указ: «Хохлам на 20 % дороже», чем несказанно улучшил благосостояние собственной епархии.
Как бы там ни было, на межгосударственных отношениях данный прецедент никак не сказался, а вот таможня встала перед дилеммой: с одной стороны — Церковь одна, но с другой — государства разные. Прописывать же законы по перемещению церковных принадлежностей никто не решался ни с той, ни с другой стороны. Поэтому ситуация каждый раз зависела от того, понимают ли таможенники принцип: «Вас накажешь — Бог накажет».
Большинство понимало верно, по-православному, но встречались и эксклюзивы, твердившие о подрыве национальных экономик, интересов и прочих культурных ценностей.
Отец Стефан был абсолютно уверен, что «зарубежные» миссионерские приобретения не могут подлежать никакому таможенному контролю, тем паче, что как по одну, так и по другую сторону границы обличья, язык и менталитет были абсолютно одинаковые.
К сожалению, батюшка ошибся. Ему именно эксклюзив в фуражке с зеленым околышем и попался. Точнее, два эксклюзива — на той и на этой стороне.
Накануне нашему настоятелю двух храмов несказанно повезло. Наряду с иконками, крестиками и разнообразной красиво изданной литературой он приобрел парочку ящиков местного и потому дешевого кагора и упаковку покрывал, которыми укрывают усопших в гробу.
До верху загруженный «жигуленок», вытребованный батюшкой у председателя поселкового Совета, урча и пыхтя, въехал под таможенную арку и замер, ожидаючи пропуска в родное государство.
Таможенник попался молодой, тщательно наглаженный и выбритый, с лицом, выражающим крайнюю государственную ответственность и международную значимость. Мельком оглядев пакеты с книгами и иконами, он заявил, указывая таможенной палкой-указкой на ящики с вином:
— Провоз разрешен не более двух литров.
— Так это же вино не для питья, а для причастия, — возмутился отец Стефан. — Оно и за вино считаться не должно.
— Да хоть в бензобак его используй, — отрезал таможенник. — Нельзя более двух литров.
И добавил:
— Давайте машину на штраф-площадку и идите к начальству, разбирайтесь.
Пылая праведным гневом, поднимался отец Стефан на второй этаж таможенного стеклянного корпуса, сочиняя по дороге пламенную речь, обличающую недопустимость подобного отношения к Церкви вообще и к священнику в частности. Сочинить практически успел, но главный таможенник, видимо, уже предупрежденный по рации о злостном нарушении государственной границы, смиренно выложил перед оторопевшим батюшкой красную папку «Ограничений и запрещений».
— Видишь, отче, тут написано: «Алкоголь (вино, водка, коньячные изделия) — не более двух литров». Я ничего сделать не могу…
— Да как же не можете, — возмутился батюшка. — Мы же одна Церковь! Да и не алкоголь это.
— Как это не алкоголь, отец святой?! Вино отродясь алкоголем было и есть.
«Помоги, Господи», — взмолился в уме отец настоятель и тут же выдал:
— А я вам докажу… — и почти бегом ринулся к машине. Быстро достал бутылку и, развивая-разбрасывая по сторонам полами рясы ошеломленных таможенников, взлетел к начальнику.
— Вот смотрите. Количество градусов — 18, количество сахара — 18 %, и на свет… — отец Стефан поднял бутылку к висевшей лампочке, — не просматривается!
— Ну и что? — уже с неподдельным интересом спросил главный таможенник данной местности.
— А то, — ответствовал батюшка, — что если бы это было лишь вино, то была бы разница в градусах и сахаре, и лампочка бы сквозь бутылку просвечивалась.
Начальник протяжно-внимательно посмотрел на священника, а затем нажал кнопку селектора:
— Миш, возьми мой мотоцикл и смотайся в универсам. Купи бутылку кагора и бегом ко мне.
На другой стороне селектора хмыкнули и задали вопрос:
— А закусь?
— Я те дам «закусь»! Делай, что говорю.
Минут через пятнадцать в дверях начальствующего кабинета появился взлохмаченный Мишка с бутылкой кагора. Начальник молча забрал у него бутылку и уставился на этикетку. Затем посмотрел на просвет, подняв к электрической лампочке.
Во время этих манипуляций отец Стефан шептал молитву, а Мишка, ничего не понимая, смотрел распахнутыми глазами на начальника.
— Слушай, батюшка, — обратился к священнику главный таможенник, — а ведь ты прав. Тут и свет видно, и цифры разные.
При этих словах отец Стефан выдохнул и перекрестился, у Мишки же челюсть поползла вниз, чтобы так и остаться. Священник благодарил Бога за удачную мысль, а Мишка уверился, что поп начальника с ума совратил…
Руководитель таможни лично проводил священника к машине, поблагодарил за подаренную бутылку настоящего Кагора и открыл границу. Выруливая с одной таможни и заруливая на другую, которая присоседилась рядышком, отец Стефан улыбался во весь рот и радостно пел песнь Амвросия Медиоланского «Тебе, Бога, хвалим…»
Как оказалось — рано пел. Родные таможенники приготовили батюшке сюрприз, о котором он до сих пор рассказывает с придыханием и только тогда, когда попросят.
Наша граница была обустроена скромнее, без двухэтажных излишеств, турникетов и телекамер. Тех, кто въезжал в страну родную, как правило, лишь окидывали взглядом и пропускали без обычной для иностранцев строгой проверки. Чем не угодил отец Стефан, не понятно до дня нынешнего, но как он думает — слишком широко улыбался.
Таможенник приказал открыть багажник и, полностью проигнорировав два ящика с настоящим кагором, указал на пакет с сотней покрывал, столь необходимых для последнего пути батюшкиных прихожан.
— Это что?
— Покрывала.
— Почему так много?
— Так спрос большой.
Таможенник пожевал губами и четко, отделяя слово от слова, выдал следующее:
— Вы, гражданин отец священник, своим торгашеством наносите урон экономике государства, в котором живете.
Отец Стефан даже слова молитв позабыл. Он ошарашено смотрел на местного Карацупу и не знал, что ответить.
— Вам, как работнику культа, должно быть стыдно заниматься спекуляцией, — продолжал таможенник, постепенно повышая голос, так как вокруг стали собираться прочие стражи таможенного и пограничного контроля.
Отец Стефан молчал.
— Вот скажите, зачем вам в церкви столько покрывал, — вопрошал таможенник, — каждый день банкеты устраивать?
Тут батюшкин голос и прорезался…
— Банкеты?! Да это покрывала покойников в гробу покрывать.
На таможне установилась тишина. Было слышно, как со стороны сопредельного государства летело, нарушая границу, три комара, как квакали лягушки в заграничном пруду, казалось, если еще прислушаться, то можно явственно услышать, как меняется время в разницу «один час» на рубежах родной Отчизны…
— Кого накрывать? — полушепотом вопросил таможенник.
— Покойников, — повысил голос отец Стефан, и, высмыкнув из пакета несколько изделий для усопших, предложил стражам рубежей:
— Вам надо? Возьмите!
Тишина грозила взорваться чем-то страшным и непредсказуемым. Все вольно или невольно отступили от стоявшего с покрывалами в протянутой руке священника и насуплено, недобро смотрели на него. Сзади послышалось:
— Так ты что, поп, всех нас похоронить решил?
Отец Стефан ответить не успел. К нему быстро подошел немолодой уже офицер и тихонько подталкивая его к машине, вполголоса затараторил:
— Батюшка, езжай с Богом! Езжай, дорогой, дай нам еще пожить немного… Езжай, Христа ради.
Отец Стефан не упирался. Машина, чрезвычайно внимательно провожаемая несколькими парами глаз, шустро двинулась в сторону родных приходов.
Когда таможенные постройки и рубежи остались за горизонтом, батюшка попросил остановиться и долго ходил по обочине, повторяя одну и ту же фразу: «Слава Богу за всё!»
Книжки же помогли. Бабушки, правда, как считали панихиду и водосвятие «главным делом», так и продолжают считать, но вот два семейства, начитавшись привезенных отцом Стефаном духовных произведений, переехали жить в заброшенную деревеньку и, с Божьей помощью, строят настоящую типовую церковь, где каждое положенное время уже совершается литургийное чудо.
Как известно, отец Стефан, был целибатом. Есть такой «ранг» у православных священников, благополучно перекочевавший к нам от католиков. И хотя к подобному образу жизни отношение у большинства служащих довольно скептическое, оно имеет место быть.
Дело в том, что православный канон запрещает создавать семью, будучи в сане. То есть, если захотел стать священником, а будущей матушки себе не нашел, то нужно или принимать монашество, или становиться целибатом. Трудно сказать, что сложнее, но как бы там ни было, сочувственных вздохов и взглядов целибат, особенно в возрасте сугубо продуктивном, слышит намного больше, чем отказавшийся от всего мирского монах. Чего с монаха взять-то? Он ведь в подчинении постоянном, под присмотром начальства монастырского да собственного духовника. У него и забот-то: молись да с грехом борись. Даже те, которые в миру, вне обителей, живут, все едино ни на кого не похожи. И для народа понятнее: монах он и есть монах.
А тут «целибат»… Пока отец Стефан на приход свой добирался, верующие и неверующие поселка и так и этак слово склоняли, спрягали и обсуждали, пытаясь выискать в нем тайный смысл. И не смогли. Остановились на двух вариантах. Первый — от деда Архипа.
— Целибат — это, девки, цельный батальон заменяющий.
Девки, возраста деда Архипа и постарше, вначале оторопели от подобного определения, а потом разом все налетели на старика со всякими эпитетами, для литературного изложения мало подходящими.
Второе обоснование появилось с легкой руки местного церковного умельца (которого в свое время метили на поповскую должность, им, по причине земельного вопроса, не принятую), и было встречено с большим доверием. Да и как не принять?! Сергей Иванович слыл сведущим в делах церковных и религиозных. Он даже ездил на съезд тщательно законспирированного православного объединения, а также подписывал почти все обращения и петиции, касающиеся масонских происков, штрих-кодов и канонизации Иоанна Грозного.
— Целибат есть священник, занимающийся исцелениями, — подвел итог диспута Сергей Иванович, чем изначально вверг в огорчение бабку Фросю, известную своими «врачебными» способностями, а затем не на шутку встревожил местного костоправа — знаменитого на всю округу «дядю Васю».
Баба Фрося вскоре успокоилась, так как у нее был хороший и очень сильный заговор супротив конкурентов, а вот костоправ Василий технике литья воска в заговоренную воду обучен не был, поэтому серьезно опасался уменьшения доходных статей по вправке вывихов и установке дисков.
Как бы там ни было, но приезда нового священника ожидали с любопытством и волнением. Готовились.
Первая служба прошла на редкость слаженно и по меркам поселка городского типа — многолюдно. Ожидаемых речей о грядущем конце света, НЛО и тайных старцах от отца Стефана не услышали, как и призывов к введению десятины. Батюшка только и попросил в проповеди своей, что: любить соседей, не обижать домочадцев, да силой внуков и внучек в церковь не тащить… Никаких исцелений и чудес не произошло, а на исповеди отец Стефан лишь вздыхал, повторял «Спаси, Господи» раз за разом и просил говорить не за всех, а только за себя.
Хотя одно смущение произошло, но его отнесли к отсутствию у нового священника навыков поселковой жизни. Дело в том, что отец Стефан, после четкой, по брошюре «Как нужно каяться», построенной исповеди Сергея Ивановича, спросил у отрапортовавшего грешника:
— Чужое брали?
Сергей Иванович совершенно искренне возмутился:
— Батюшка, я же православный, как же можно?!
— А где Вы работали до пенсии? — не отставал священник.
— Как где, в совхозе, овощеводом, — ответствовал Сергей Иванович, — пока он не развалился из-за этой власти антихристовой.
— И что же, — продолжал спрашивать настырный священник, — домой ни огурца, ни помидора с капустой не брали?
Тут Сергей Иванович изумился:
— Как это не брал? Оно же совхозное, а вот от чужого — Боже упаси!
«Странный какой-то поп», — подумал Сергей Иванович, но все же серьезностью исповеди остался доволен, а разговор о грядущем на днях апокалипсисе отложил на ближайшее будущее.
Других изъянов за батюшкой православный и просто пришедший посмотреть на нового священника поселковый люд не обнаружил и даже дивился, что отец Стефан был со всеми уважителен, внимателен и на «Вы».
Сложность произошла через пару недель, когда отец Стефан, вечно спешащий по приходским делам, совершенно не в соответствии с саном, споткнулся о ступеньку притвора и растянулся во весь свой богатырский рост на церковном дворе. По мнению приходского люда, священник должен быть степенным и немного важным, а не прыгать по двору и строительным лесам, как молодой прораб. Не солидно это для пастыря душ человеческих.
Но батюшка не только упал, он еще и ногу умудрился подвернуть. Подняться без посторонней помощи ему удалось, а вот дальше бежать он уже не смог, впрочем, и просто идти, тоже никак не получалось.
Тут же появилась прилучившаяся именно в это время на данном месте баба Фрося, которая, мелко-мелко крестя полулежащего на ступеньках священника, затараторила:
Лом, лом, выйди вон изо всех жил и полужил,
изо всех пальчиков и суставчиков.
Лом колючий, лом могучий и стрелючий,
и денной, и полуденной, и ночной, и полуночной,
часовой, глазной и куриный, и лом серединный.
Ступай, лом, в чистое поле, в синее море,
в темный лес под гнилую колоду.
Не я хожу, не я помогаю,
ходит Мать Божья Пресвятая Богородица….
До отца Стефана дошло, чем его потчуют, и он, вспомним семинарские годы, и, забыв нынешнюю свою священническую стать, рявкнул: «Изыди!»
Ефросинья сгинула с настоятельских глаз, как будто ее и не было, лишь ее причитания и сетования еще долго раздавались по селу.
Сергей Иванович был более практичен и рассудителен:
— Вам, отче, к нашему костоправу надо. Он тут рядом живет…
— Я лучше в больницу, — морщась от боли, выдавил из себя отец Стефан, — а то и там мне начнут «как на море-Океяне бесы кости собирали…»
— Нет, батюшка, — уверил Сергей Иванович, — наш костоправ читать ничего не будет, а вот ногу на место поставит. Да и больница далеко…
Настоятель, по причине полного отсутствия возможности двигаться, согласился. Сергей Иванович тут же подогнал свою, купленную во времена советские, «копейку», усадил в нее вздыхающего и кривящегося от боли батюшку, а затем спросил:
— Бутылку в лавке возьмем или благословите церковного из кладовой принести?
— Какую бутылку? — не понял отец Стефан.
— А рассчитываться с костоправом вы чем будете, отче? — удивился Сергей Иванович.
Настоятель благословил взять «церковного».
Василий, с утра вставив «диски» на пояснице очередного, «из городу» приехавшего клиента, пребывал в настроении отдохновительном и философском. Это значит — сидел на скамейке в собственном палисаднике в обществе соседа, дымил «Примой» и рассуждал на околомедицинские и философские темы.
Сосед внимательно слушал. Да ему и не оставалось больше ничего делать, так как еще сто грамм из васильевского гонорара за лечение горожанина он мог получить только при условии полного согласия с идеями костоправа.
Тут и подкатил видавший виды «жигуленок» Сергея Ивановича.
— Вот видишь, сосед, — прервав философские изыски, сказал Василий, — мне сам Бог помогает. Ко мне служителя Своего направил… Ты пойди, соседушка, помоги попу дошкандыбать до хаты, вишь на нем лица нет, и в юбке своей он путается.
Пока Сергей Иванович вместе с соседом костоправа вели отца Стефана в дом, Василий успел снять затертый пиджак времен позднего брежневизма и надеть белый халат того же времени и той же кондиции, на кармане которого было вышито: «МТФ 1 смена».
— Что случилось, отец святой? — приняв профессорский вид, спросил костоправ.
— Да вот, крыльцо… ступенька… — только и мог ответить священник.
Усадив больного на стул, Василий склонился над ногой батюшки, ловко расшнуровал ботинок и так же профессионально стащил его.
Нога заметно распухла.
— Ты, отец святой, какого года будешь? — продолжал задавать вопросы Василий, ловко и сноровисто ощупывая ногу сельского пастыря.
— Шестьдесят пятого, — ответствовал отец Стефан.
— А чего ж жены не завел, деток не заимел?
— Так целибат я.
— Это как, целитель что ли? — не отставал костоправ, продолжая свои непонятные манипуляции над конечностью батюшки.
— Да нет, — смутился отец Стефан, — это просто если до того, как стал священником, не женился и монашество не принял, то становишься целибатом. Уже матушки иметь нельзя.
— Вот как? — искренне удивился Василий. — И как же ты с этим горем справляешься? Без бабы мужику ведь никак нельзя.
Отец Стефан, дабы уйти от совершенно ненужной и не нравящейся ему темы, решил перевести разговор в иную плоскость. Тем более, что ему тяжело было думать над правильностью и доходчивостью своих ответов, одновременно следя за манипуляциями рук костоправа.
— Скажите, Василий, а что это за обозначение у вас на халате: «МТФ 1 смена»?
— Это, отец святой, баба моя на молочной ферме работала, в первой смене, и… — в это время Василий резко сжал руками ногу священника и со всей силы крутанул стопу, в которой что-то резко щелкнуло.
Батюшка взвыл.
— … и вот оттуда халат и принесла, — закончил, улыбаясь, костоправ. Отец Стефан, вытирая со лба, усов и бороды обильный пот, по инерции произнес:
— Чужое — грех брать. Восьмая заповедь Божия — «не укради».
— Какое чужое, отец святой? — абсолютно искренне огорчился Василий. — Совхозный это халат, с фермы, а чужого я отродясь не брал.
И в сердцах обидчиво закончил:
— Нет, что б за ногу поблагодарить, так он мне грехи выдумывает.
Отец Стефан только теперь понял, что боль утихает и, главное, нога точно в соответствии с анатомией расположена, а не наперекосяк.
— Да вы меня простите, Василий, может, я не понимаю чего. Не знаю как вас и благодарить. Век молиться буду… — запричитал батюшка.
Василий, с полностью поддерживающим его Сергеем Ивановичем, сменили гнев на милость и ответствовали, что со священника они денег никогда не возьмут, а вот если по стопочке, то за его здоровье — с превеликим удовольствием…
Давно зажила вывихнутая священническая нога, раскаялась и забросила свое ремесло после внушений, бесед и проповедей бабка Фрося, но трудно и сложно отцу Стефану по сей день объяснить, где заканчивается «мое» и начинается «чужое». Видно, как Моисею, лет сорок придется ждать и учить. Пока не выветрится…
Незапланированного вызова в епархию отец Стефан ожидал. Ожидание началось с той поры, как к священническому домику, что расположился рядом с храмом, подкатил микроавтобус с разрисованными рекламой боками. Выскочившие из него ловкие молодцы быстренько приладили к священнической крыше спутниковую тарелку. Пока привинчивали, прикручивали и настраивали, у калитки появился местный знаток православных истин Сергей Иванович с недремлющей ревнителицей поселкового благочестия теткой Ганной. Они молча взирали на работников современной связи и коммуникаций и крутившегося рядом пастыря их собственных душ. Смотрели и вздыхали. Тускло смотрели и тяжко вздыхали. Да и как не вздыхать, если совсем недавно на воскресной проповеди корил отец Стефан любительниц слезоточивых сериалов и поклонников кровавых боевиков, которые за телевизионным экраном икон не видят и времени на молитву не оставляют. И вот, на тебе! Сам себе ящик этот бесовский устанавливает! Да не простой с пятью местными программами, а такой, который всех закордонных антихристов по спутнику принимает.
Когда батюшка, проводив мастеров, подошел к огорченному приходскому активу, у Сергея Ивановича уже сложилось разоблачительно-обвинительное заключение с необходимыми цитатами из Библии и нравственными указаниями святых отцов. Сложиться-то сложилось, но не выговорилось. То, что сообщил о. Стефан, повергло в шок не только борца за истинное православие, но и блюстительницу нравственных устоев.
— Вот, поставил антенну на спутник, буду из Интернета материал для проповедей брать и с другими христианами общаться, — сообщил довольный священник.
— Из чего брать? — не поняла Ганна. — Из какого тырнета?
Сергей Иванович охнул и даже присел от неожиданности.
— Так у вас, что, батюшка, и компьютер в хате стоит?
Отец Стефан, не замечая настроения своих пасомых, весь еще в мыслях об Интернете, радостно подтвердил:
— Есть компьютер. Небольшой. Ноутбук. Благодетель расщедрился…
Сергей Иванович с Ганной не могли найти слов. Да и где их взять, слова, когда их родной священник напрямую с бесами на связь выходить хочет? Правильно старцы говорят: времена последние на дворе, все опоганились.
Махнул рукой Сергей Иванович, запричитала Ганна: «Ох, Боженька, да что же это делается-то!» И пошли они восвояси, оставив своего пастыря в полном недоумении. На следующей службе заметил отец Стефан, что на приходе неладно. Вокруг местных ревнителей веры собрались несколько человек, разговаривающих о чем-то полушепотом и поглядывающих на него, отца Стефана, с тоской и осуждением. Даже во время литургии они так и стояли кучкой, как бы невидимой нитью отделяя себя и от священника, и от остальных прихожан.
Дальше — больше.
По четвергам на еженедельных молебнах в храме всегда бывало людно, особенно когда дождь или непогода, и огородные заботы можно отложить. Акафисты с водосвятием прихожане уважают, с терпением их выстаивают и истово молятся, да и запасы воды свяченой пополняют. Отец Стефан даже удивлялся сначала, куда можно употреблять такую пропасть святой воды? Но в очередной акафистный день из группы Сергея Ивановича в церковь пришел лишь сам лидер православной общественности. В руках он держал красную папку. После того, как акафисты были прочитаны, а вода освящена, Сергей Иванович подошел к настоятелю и, раскрыв папку со стопочкой напечатанных листов, во всеуслышание произнес:
— Здесь, отче, новый покаянный акафист, современными старцами написанный. Против глобализации, кодов, чипов и компьютеров. Надобно отслужить…
Отец Стефан полистал странички, выхватывая глазами строки текста:
— Покайся, в мире антихристовых кодов и чипов живущий.
— Покайся, духовное противление вызову безбожного времени не оказавший.
— Покайся, заветы святых отцов отвергший.
— Покайся, в бесовские технологии впавший.
Об этом «покаянии с акафистом» отец Стефан уже был наслышан и даже знал, откуда оно берет свое начало, поэтому, отдавая распечатанное творчество современных «старцев», с вызовом ответствовал вглядывающемуся в него Сергею Ивановичу:
— Этот «акафист» в нашем храме мы служить не будем!
— Это почему же? — тут же возмутился приходской ревнитель. — Вы, батюшка, в угоду миру не хотите заветы старцев выполнять?!
— Нет, Сергей Иванович, — скромно ответствовал священник. — Не буду потому, что текст этот на компьютере набран, на нем же его выровняли и на принтере распечатали.
Сергею Ивановичу сказать было нечего. Но стало ясно, что неожиданный аргумент настоятеля к приходскому умиротворению не приведет.
Понимал это и отец Стефан, поэтому не удивился, когда на следующей неделе позвонили из епархии и сказали, что через день его очень хочет видеть Владыка.
Должно заметить, что епархиальное начальство у отца Стефана было строгим, но добрым, то есть крайне благожелательным к настоятелям, однако не любившим, чтобы из прихода приходили жалобы. Есть еще одна характерная черта епархиальной жизни, которая, впрочем, присутствует практически во всех владычных канцеляриях. Раздается на приходе звонок с предложением прибыть в епархию через пару дней, а на совершенно естественный вопрос: «Что случилось?» следует неопределенное междометие или дежурное: «Владыка зовет». Естественно, у настоятеля все эти «два дня» все валится из рук, так как «кто не без греха?» и в результате, передумав все, что возможно, и разложив по полочкам все бывшие и не бывшие причины, священник оказывается перед архиерейскими дверьми далеко не в лучшей морально-психической форме… К счастью, отец Стефан пребывал в ранге целибата, поэтому, кроме него самого, переживать было некому. Но все же, пока он дождался назначенной даты и добрался до областного центра, всякое-разное передумалось, все больше негативного свойства.
Епархия располагалась в старом купеческом особняке, недалеко от оживленного центра. Рядом город шумит, страсти бушуют, а здесь тихо, умиротворенно. Небольшой однокупольный храм над жилыми и административными зданиями, беседки в зелени, птички поют и народ весь в рясах да подрясниках с негромким разговором, вздохами и размышлениями.
Владыка находился во дворе, на лавочке в беседке. Тут и встретил отца Стефана, благословил и напротив усадил. Позвал секретаря, а тот ему услужливо — конвертик почтовый, уже вскрытый, с выглядывающими листочками письма. Архиерей вынул листики, посмотрел на них внимательно и говорит:
— Ну, рассказывай, батюшка, как же ты дослужился до того, что мне на тебя телега пришла на четыре страницы.
— И что там пишут, Владыка святый? — тотчас, стараясь быть невозмутимым, вопросил отец Стефан.
— Так это я у тебя спрашиваю! — удивился Владыка. — Что ты на приходе натворил, что меня письмами мучат?
— Служу, Владыко, как положено. Просфорню строим, колокол купили, с детишками занимаюсь… — отец Стефан хотел продолжать перечислять все позитивы, но архиерей не дал.
Он смотрел в строчки пришедшего письма и продолжал строго вопрошать:
— С кем это ты там связь наладил через спутник? И какие циркуляры от врага нашего против народа православного получаешь?
Отец Стефан растерялся. Он не знал, что и, главное, как объяснять.
— Понимаете, Владыка, благодетель мне компьютер подарил… — тут батюшка поднял глаза на архиерея, и от сердца отлегло. Владыка ласково, как только он и умеет, улыбался и отечески, дружелюбно взирал на нашего целибата.
— Что, батюшечка, Сергей Иванович решил уму-разуму тебя учить?
— Да вроде того, Владыка, — немного успокоившись, начал рассказывать отец Стефан.
— Собрал вокруг себя шестерку единомышленников и объявил меня агентом масонов.
Архиерей рассмеялся, отложил в сторону письмо и, обратившись к секретарю, попросил:
— Принеси-ка мне последние документы из митрополии.
Секретарь принес.
Владыка достал из папки фирменный бланк с большим крестом вверху и не менее большой печатью внизу. Посмотрел на убористый текст между символами высшей церковной власти и сказал:
— Ну, давай, отче, вместе решать, как нам с тобой себя вести, чтобы Сергей Иванович и меня в масоны не записал да на приходе раскол не учинил. Здесь из митрополии бумага как раз по Интернету пришла…
В очередное воскресенье в храме прихожан было намного больше, чем обычно. Помощники Сергея Ивановича во главе с теткой Ганной оповестили весь поселок, что настоятеля будут снимать или накажут примерно. Ведь негоже православному попу в тырнете сидеть и беса тешить.
Литургию вместе с отцом Стефаном служил епархиальный секретарь. Именно он и зачитал по окончании обедни Указ правящего архиерея. В Указе говорилось: «В то время, когда на нашу Православную веру и Церковь во всех средствах массовой информации возносятся хула, клевета и недостойные измышления, наши священнослужители и верные чада прихожане попустительно относятся к возможности достойно ответить на эти вызовы современного безбожного мира. Исходя из вышесказанного, определяю священника Стефана главой епархиальной миссии в Интернете, а также редактором и администратором епархиального сайта, где ответы на злободневные вопросы, касающиеся Православия и церковной жизни, должны найти не только верующие нашей епархии, но и все православные христиане».
После службы секретарь с отцом Стефаном обедали в приходской трапезной, беседовали и наблюдали в окошко, как Сергей Иванович и тетка Ганна, размахивая руками, красочно рассказывали окружающим о том, что именно они наставили настоятеля на путь истинный:
— Сам Владыка, по письму нашему, Указ написал!..
От Кузьминок до шахты 2-бис автобус редко ходит. Два раза на день. Да и кого возить? Кузьминки почти вымерли, а шахта на честном слове держится после очередных экспериментов с реформированием угольной промышленности.
Известно, что чем беднее сельский народ живет, тем больше в его хозяйстве коз обретается. Животное не требовательное, можно сказать даже мало вредное, по причине своей неприхотливости и полного отсутствия претензий на комфортное жилищное обеспечение. Оно везде жить может. Есть, правда, два негатива: лезет вечно туда, куда не надо, да воняет изрядно. Но пользы от коз все же несравнимо больше, чем недостатков.
К козам, естественно, козел нужен. Иначе стадо не увеличишь. Поэтому хороший козел — всегда в цене и постоянно востребован. Такой у бабы Анны в Кузьминках был. Обычно его сами «на дело» забирали, но нынче попросили привезти по причине неимения транспортного средства и дороговизны бензина. Именно поэтому и стояла баба Анна с козлом на поводке на автобусной остановке, ожидая с немногочисленными попутчиками положенного рейса.
Водитель автобуса, увидев бабку с бородатым и рогатым козлом, изначально наотрез отказался от данного пассажира, но затем ввиду слез бабы Анны и народного заступничества, сменил гнев на милость.
Старушка, получив согласие, скромно, но с достоинством уселась на сиденье, предварительно запихав под него козла. Козел вел себя вполне достойно, даже можно сказать скромно. Он тут же уснул и если бы не амбре, струящиеся из-под сиденья, то о нем бы скоро забыли.
Да видно день такой выдался, что забыть не удалось. По пути к шахте автобус еще несколько остановок сделал и пассажирами окончательно заполнился. За бабой Анной уселся никто иной, как отец Стефан, настоятель поселка городского типа и окрестных деревень. Батюшка направлялся на шахту выпрашивать очередную шефскую помощь, поэтому был не в своем обычном рабочем выцветшем на солнце подряснике, а в недавно приобретенной красивой рясе, на которой красовался новый золотом блестящий наперсный крест.
С отцом Стефаном уважительно здоровались, а некоторые, увидев рясу с крестом, и крестились, чем несказанно смущали священника. Это смущение батюшка относил к своей пастырской недоработке: не объяснил людям, что, видя священника, крестом себя осенять не надобно, он не икона и далеко не образ святости.
Автобус происхождения времен развитого социализма на многочисленных дорожных ухабах тарахтел всеми своими составными частями и к пункту назначения ехал долго. Пассажиры, как обычно, рассуждали о дороговизне, никчемных местных руководителях и непутевой молодежи, причем говорили громко, с желанием, чтобы и попутчик-священник в разговор вступил.
Отец Стефан решил помолчать и ограничиться вздохами и сочувственным видом.
Не будешь же в автобусе нравственным богословием заниматься, да еще таким, где обязательно кого-то осудить надо и чье-то мнение поддержать. Агрессивное миссионерство в его нынешние планы никак не входило, тем более, что в кабинеты ему сегодня стучаться, где эти самые молодые руководители сидят и без которых ему зимой в храме топить будет нечем.
Вовремя вспомнилось священнику, что в кармане подрясника книжица недочитанная лежит. Ее и раскрыл священник…
Автобусные диалоги отошли в сторону, дорожные ухабы стали мягче и даже грохочущие миноры умирающих рессор не резали слух. Священник погрузился в интересное, доброе и размеренное повествование о византийских древностях и благочестивых подвижниках. Как на вечерне «Свете тихий» утихомиривает пришедший на службу народ, создает иную неотмирную реальность, так и книга увела отца Стефана из душного полуразбитого автобуса в другое время, где начальство благочестивое, молодежь послушная и вопрос цен никого не волнует.
Вот только после открытия книги стал донимать батюшку запах странный. Нечеловеческий. Стойкий, и крайне неприятный. Если бы книжное повествование рассказывало об адских муках или гоголевских рогатых сущностях, то отец Стефан и не удивился бы, но тут ведь все о мудростях старцев, да о помощи святых изъясняется.
Откуда же такие ассоциации?
Батюшка огляделся. Впереди в чистеньких платочках сидели две старушки, которых отец Стефан прекрасно знал, сбоку и сзади расположились едущие на работу горняки, от которых до работы подобным ароматом никак пахнуть не может. Источник устойчивого запаха, однозначно и четко определяющегося, как адский, не обнаруживался.
— Странно, — подумал священник, и попытался опять уйти в мир книжный.
Не удалось.
Один из сидевших сзади шахтеров, поняв, что священник не сообразит, откуда идут волны неприятного содержания, громко произнес, указывая вниз под сиденье.
— Батюшка, козел.
Отец Стефан слова услышал, а указывающий перст увидеть никак не мог, поэтому утверждение преобразовал в определение. Ошарашено и растерянно задумался и не нашел ничего лучшего, как повернуться и спросить у горняка:
— Почему козел?
— Так к козе везут, — разъяснил шахтер, чем ввел отца Стефана в окончательный ступор.
Первое, что пришло в голову, это форма собственной бороды, которая в начальные дни священства действительно походила на козлиную. Но ведь сейчас, по прошествии почти десятка лет настоятельства, его облик украшала ухоженная, профессорская бородка, никак не сопоставимая с этой тварью.
Пока соображал, как же выходить из данной ситуации, как ответить на незаслуженное оскорбление, впереди встрепенулась баба Анна. Повернулась к священнику и старушечьим фальцетом выдала на весь автобус.
— Батюшка. Козел наш. Воняет!
Отец Стефан замер огорошено. Он потерял дар речи. Опустил голову и… с ужасом вскрикнул.
Из-под сиденья смиренно и уныло на него смотрела философским взглядом бородатая и рогатая козлиная морда…
Отца Стефана вызвали в епархию, и сам митрополит вручил ему направление на учебу в Духовную Академию. Выдавая бумагу с большой печатью, увенчанную крестом и заканчивающуюся размашистой на весь низ страницы архиерейской росписью, владыка лишь добавил:
— Быстро собрать документы и чтобы завтра был в поезде.
Возражения о том, что колокольня не достроена, художник сбежал вместе с авансом, а Сергей Иванович продолжает создавать приходскую оппозицию, во внимание не принимались.
— Не выдумывай — отрезал любимый владыка и, сменив строгий самодержавный взгляд на более знакомую и привычную улыбку, заключил:
— Это же надо, пресс-центр епархиальный возглавляет, всё про всех знает, а в академии учиться не желает… Всё. Разговор окончен, — и размашисто перекрестив удрученного настоятеля, владыка выпроводил отца Стефана из кабинета.
На следующий день хмурый отец Стефан возлежал на второй полке купейного вагона и пытался уснуть под равномерный перестук скорого поезда. Не удавалось.
Сначала все мысли не уходили из пределов границ собственного прихода. Затем, ниже расположившиеся попутчики, упорно приглашали разделить с ними трапезу и поговорить о Боге, который у них есть в душе. Батюшка ласково, но наотрез отказался, за что и был наказан слушанием двухчасовой беседы о современном состоянии Церкви и моральном облике разъезжающих на Мерседесах попов. Наконец, допив последние сто грамм, соседи угомонились, успокоились и захрапели. Именно под этот храп отец Стефан с ужасом сообразил, что для поступления в академию надобно, вообще-то, экзамены сдать. Причем, поступить надо без сомнений и строго обязательно. Иного варианта просто не существует. Представить себе недоумение архиерея и его стандартную характеристику, в подобных случаях всегда заканчивающуюся разочарованным взмахом руки и определением «пенёк», отец Стефан еще мог, но вот реакция на приходе, при подобном плачевном развитии событий, будет куда страшнее.
Дело в том, что местный сельский богослов и ревнитель благочестия Сергей Иванович, которому когда-то пророчили священнический сан и настоятельство, но которого он так и не удостоился по прозаической, но канонической причине первого и второго неудачного опыта семейной жизни, всегда подчеркивал, что отец Стефан к последним временам относится наплевательски, всеобщей апостасии не видит и святых отцов не знает.
Остаться в ранге не поступившего абитуриента отцу Стефану было никак нельзя, ибо это станет главным аргументом у Сергея Ивановича в их постоянном приходском богословском диалоге, свидетелями которого, а часто и участниками, становились все прихожане, включая и девяностолетнюю, плохо видевшую и практически ничего не слышащую, бабу Марфу.
Семинарию батюшка закончил давненько, да и последний год заочно учился, так что многое уже подзабыл. Хоть и говорят, что у священника целибата времени «воз с прицепом», но за приходской стройкой, воскресной школой, хозяйственными заботами и постоянными епархиальными заданиями книжки по догматике, вкупе с нетленками святых отцов, открывались крайне редко. Правда, пару лет назад, наладил себе отец Стефан интернет, но там у православных все больше новости обсуждают, да споры спорят, кто благодатней и спасительней.
К часам двум ночи батюшка понял, что он ничего не знает, как сдавать экзамены не понимает и вообще он не только «попал», но и, по всей видимости, «пропал». В голове крутился «Миланский эдикт», «непорочное зачатие», «апокатастасис» и владычное определение «пенёк». Более умных мыслей не возникало.
Документы в заочном секторе приняли быстро, хотя и посетовали, что можно было бы и раньше их принести, а не в последний день перед экзаменами. На вопрос отца Стефана, по каким предметам экзаменовать будут, последовал быстрый ответ: — По всем. Готовьтесь, батюшка. На первый курс только пятьдесят душ примем, а вы уже 76-ой по счету…
Этот «семьдесят шестой» окончательно расстроил новоявленного абитуриента и, пребывая в состоянии полного пессимизма и уныния, отправился отец Стефан искать место, где можно главу преклонити в последнюю ночь перед нежданным испытанием. Место нашлось в священнической гостинице, где в каждом номере выстроились в два ряда десять коек, разделенных тумбочками и столом с электрочайником. Батюшке показалось, что здесь он бывал раньше. Отец Стефан, по давней привычке, начал отыскивать тумбу с дневальным, но на положенном ей месте увидел кивот с иконами, аналой с епитрахилью и понял, что это не знакомый кубрик во флотской казарме, в котором он провел когда-то три года, а гостиница.
К вечеру комната заполнилась иными соискателями академического места, причем каждый из них неизменно вопрошал:
— Чего сдавать будем?
На что получал стандартный ответ:
— Всё!
В книжной лавке купил отец Стефан тоненькую книжицу с избранными лекциями по догматике, решив, что на больший фолиант времени все равно не хватит, да и вообще неизвестно о чем спрашивать будут. Лекции не читались, мысли отсутствовали, да и в комнате священническая рать гоняла чаи с вечными поповскими разговорами о том, кто и где служит, кого куда перевели и где подешевле облачение приобрести.
Утром, желающие получить гордое звание «академик», собрались у крыльца семинарско-академического корпуса и выслушали напутственное слово епископа-ректора, который объявил, что на втором этаже, в трех аудиториях, их искренне и с нетерпением ждет преподавательский состав. Именно там, в обстановке христианской любви и взаимопонимания, гранды академического богословия побеседуют с ними на темы догматики, литургики и церковной истории и определят тех, с кем им придется часто встречаться в ближайшие четыре года.
Отец Стефан откровенно нервничал. Впрочем, было заметно, что и собратья его по экзаменационному испытанию тоже волновались.
В первой аудитории, куда зашел отец Стефан, узнавали о знаниях догматического богословия, что, по мнению всех без исключения абитуриентов, было самым непредсказуемым и тяжелым испытанием. Мнение мнением, но реальность оказалась вполне приемлемой для нашего священника. Спросили у него то, что когда-то, в семинарские годы, ему четко и на всю жизнь втолковал старенький, переживший все церковные перипетии последних 50 лет, протоиерей.
Окрыленный успешным началом, батюшка без задержки перешел в следующую аудиторию, где беседовали о литургике. Для отца Стефана, который вот уже десятый год служит, причем часто исполняя не только обязанности священника, но и регента с псаломщиком одновременно, вопросы о расположении кондаков, порядке тропарей и последовательности литургии труда не составили. Можно сказать, что испытание на знание богослужения закончилось к взаимному удовлетворению спрашивающих и отвечающего.
Экзамен по церковной истории отца Стефана не волновал. Любил он историю как таковую вообще, а церковную особенно, да и на форумских баталиях в интернете все исторические темы без его участия не проходили. Более того, именно там, в историческом разделе самого крупного православного форума был отец Стефан модератором. Тем, кто за порядком в дискуссиях и спорах следил, нарушителей правил гонял, а случалось и «банил», то есть вход на форум закрывал.
Окрыленный и уверенный предстал батюшка перед тремя преподавателями, один из которых показался отцу Стефану знакомым, но, заметив на его рясе епископскую панагию, он решил, что видел этого молодого архиерея в прессе или на телевидении. С него-то, епископа этого, вся катаклизма и началась…
Внимательно посмотрев на отца Стефана, епископ открыл папку с его документами, чему-то улыбнулся и задал первый вопрос, потом второй, третий… десятый, казалось, это испытание никогда не прекратится. Два остальных члена экзаменационной комиссии недоуменно смотрели на своего коллегу, который гонял опешившего священника по всему историческому разделу, начиная от первых апостольских времен и заканчивая вопросами о современной истории африканских Церквей. Он не только «гонял», но еще и сокрушенно вздыхал, выдавая вопрос за вопросом, победоносно констатируя: «И вот такие неподготовленные священники окормляют нашу боголюбивую паству». Отец Стефан изначально пытался отвечать, но когда амплитуда вопросов начала раскачиваться от альфы до омеги всех исторических знаний, растерялся, стушевался и замолчал…
Последним словам епископа о том, что надобно знать церковную историю не на уровне форумских интернет-баталий отец Стефан не предал значения. Он просто понял, что положительной оценки, как и Духовной Академии ему не видать.
В большом актовом зале академического корпуса собрались все соискатели зачисления в студенты. В углу, в предпоследнем ряду, сидел насупленный отец Стефан. Сидел и сочинял формы объяснений своего не поступления. Для владыки, для соседей священников, для прихожан с Сергеем Ивановичем.
После вступительного слова стали зачитывать список пятидесяти зачисленных, предупредив, что все, кто не вошел в число поступивших, должны покинуть помещение. Батюшка застегнул свою походную сумку, надел скуфейку и приготовился к выходу, тем более, что его фамилия была по алфавиту одной из первых. Одной из первых она стала и в списке студентов Духовной Академии.
Ничего не понимающий отец Стефан на автопилоте слушал информацию о консультациях, экзаменах первого курса, сочинениях и семинарах… В голове был ворох не согласных между собой мыслей:
— Ведь я же не сдал историю! Мне ведь сказали, что, таким как я, даже священником быть опасно.
В деканате заочного отделения отцу Стефану выдали вопросы на будущие экзамены первого семестра, разъяснили, когда приезжать, где жить и кому сдавать, а затем отправили в соседнюю комнату, к ректору.
Вместе с главой Семинарии и Академии сидел за столом и архиерей, столь полюбивший нашего батюшку на экзамене по церковной истории. Мирно сидел. Улыбаясь.
А затем, повернувшись к отцу Стефану всей своей епископской сущностью, дружелюбно сказал:
— Позвольте представиться, отец Стефан. Участник вашего форума — Глеб.
— Глеб? — глаза батюшки стали не только круглыми, они вообще отказывались четко передавать происходящее.
— Так это я, Вас?
— Именно, именно — продолжил епископ. — Именно вы и закрыли мне вход на форум, то есть «забанили» по-вашему, из-за спора византийского.
Как библейский соляной столп возвышался над двумя хохочущими епископами отец Стефан. Да и что он мог сказать? Лишь одни междометия.
Вместо отца Стефана владыка-ректор слова последние молвил:
— Поздравляю, отче, с зачислением. Надеюсь видеть в вашем образе не только принципиального модератора форума, но и достойного студента. А вам, ваше преосвященство, — добавил с улыбкой ректор, обращаясь к епископу-историку, — все же надобно под своим именем в интернет выходить, а не псевдонимы использовать.
С утра день не задался. Солнышко, весело светившее, пока отец Стефан читал утренние молитвы, скоро затянулось насупленными тучами. Заморосил мелкий дождик, обещая не прекращаться весь день. Плюс ко всему к паперти храма опять подбросили двух котят, решив, что в церкви найдут им применение и поселение.
Староста, планировавший сегодня вместе с отцом настоятелем заделать перед зимой заморской строительной пеной прохудившуюся крышу, бурчал что-то насчет грехов, которые испортили погоду, и бесцельно-хмуро ходил по приходскому двору. На крышу при такой погоде лезть было никак невозможно, да и пена эта заморская требовала сухого применения.
Батюшка напоил пищащих котят молоком и решил съездит в район, к благочинному. Налог епархиальный заплатить, отчет по воскресной школе отдать, да новости церковные последние разузнать.
В автобусе, по причине того же дождя и будничного дня, пассажиров было мало и он быстро «добежал» до города. Водитель притормозил и высадил отца Стефана аккурат напротив ворот городского храма. У колокольни стояла машина отца благочинного, что немного ободрило нашего батюшку, так как обычно застать на месте главу районных церквей было не просто. Отец благочинный был всегда занят, потому что постоянно что-то строил.
Расцеловавшись со спешившим на очередную стройку благочинным, благополучно разрешили проблему с епархиальным взносом, но оказалось, что кроме воскресных школ надобно еще иных пару отчетов составить.
— Батюшка, вы же не торопитесь, может быть пару часов подежурите в храме? — спросил благочинный. — Нам к собору новому бетон привезти должны, надо бы присмотреть, а тут никого нет. Один священник приболел, второй соборовать да причащать уехал, а это надолго.
Отцу Стефану предложение даже понравилось. Во-первых, доверяют, а, во-вторых, ждать на автовокзале почти три часа следующего рейса в свое село ему никак не хотелось.
— Конечно, отче, подежурю, как раз и бланки эти отчетные до ума доведу.
Уже садясь в машину, благочинный вспомнил:
— Да, отче, тут из ДАІ звонили, просили заочно отпеть кого-то. Если приедут, вы, пожалуйста, отслужите.
Отец Стефан заверил, что все сделает, как положено.
По причине хмурой погоды, непрекращающегося дождя, регулярных областных требований, реформирований и смен руководителей после каждых выборов, настроение у начальника ДАІ майора Фесенко было отвратительным. Плюс ко всему, накануне, два его подчиненных, арестовав у пьяного водителя машину, не поставили ее на стоянку, а уехали на ней на дежурство. Водитель оказался сыном очередного «крутого» начальника, наобещавшего майору массу бед и неприятностей.
Утром, после развода, майор вызвал к себе двух проштрафившихся милиционеров и потребовал писать объяснительные, где изложить все факты случившегося. На грозные указания подчиненные никак не реагировали, прощения не просили, да и смотрели на начальника не с подобострастием и сокрушением, а, как показалось майору, с ухмылкой.
— Не утрясете за пол дня ситуацию, подам документы на разжалование — закончил в сердцах майор.
Время было обеденное, «крутой» начальник через секретаршу уже дважды передал требование извинений вкупе с объяснениями, а сказать майору было нечего, как и не было у него на столе объяснительных.
Отец Стефан листал книжки в церковной лавке, когда на приходской двор заехала темная Audi, из которой вышли два упитанных офицера милиции в форме ДАІ.
— Святой отец, обратился один из приехавших к отцу Стефану, нам тут запечатать покойника надо.
— Не «запечатать», а «отпеть» — поправил священник, и хотел еще добавить насчет непринятого в православии обращения «святой отец», да воздержался. Сколько не говори, все едино на католический манер переправят.
— А где свидетельство о смерти? — спросил отец Стефан, раскладывая на панихидном столике Евангелие, крест и Требник.
— Ох, батюшка, забыли мы его. Вот земельку с могилки привезли, а свидетельство забыли. Да и благочинный ваш все знает. Мы с ним договаривались.
— Договорились, так договорились, — сказал отец Стефан и возгласил:
— Благословен Бог наш, всегда ныне и присно и во веки веков.
Подошла певчая. Голос ее умело вторил священнику. Милиционеры истово крестились, правда один из них все путал правое плечо с левым. Кадило благоухало иерусалимским благочинническим ладаном. Служба шла торжественно, чинно и молитвенно.
По окончании богослужения окропил батюшка водой святой земельку с кладбища, возгласил «Вечную память» новопреставленному Николаю и обратился к пришедшим стражам наших дорог с пламенным, но кратким наставлением о том, что надобно всемерно молиться об усопшем, дорожить памятью о нем и тогда, в будущем веке, Господь дарует новую встречу с дорогим человеком.
— Дорог он нам, святой отец, очень мы его любили, — сказал старший из офицеров, усиленно вытирая рукой глаза.
— Да, батюшка, может и встретимся скоро, — добавил второй, опустив голову вниз.
Это «скоро» было сказано с таким тихим придыханием, что отец Стефан тоже расчувствовался и песня ему вспомнилась, милиционерская: «Наша служба и опасна, и трудна…»
Проводил батюшка до машины офицеров, благословил их на дорожку и распрощался. Вскоре и благочинный материализовался, отца Стефана поблагодарил и домой отпустил.
Перед майором Фесенко с нераскаявшимися лицами предстояли два его собственных сотрудника, которые откровенно ухмыляясь, выслушивали начальствующий крик:
— Вас где носит?! Где объяснительные? Почему до сих пор с извинениями не съездили? Погон лишиться хотите?
— Да вы не орите на нас, товарищ майор, и угрожать не надо — отвечал один из обвиняемых, а второй тут же добавил:
— И разжаловать нас не получится. Вам всего, от силы, дня три жить осталось.
Глаза майора в неестественно распахнутом виде выровнялись на уровне лба.
— Это как понимать? — взревел начальник.
— Да очень просто, товарищ майор. Отпели мы вас в храме нашем Ильинском. Вот и земельку запечатали.
На стол начальника ДАИ был выложен мешочек с землей. И пока майор Фесенко обретал дар речи, один из стражей дорожной службы завершил:
— Это сколько же можно терпеть ваши издевательства…
Отец благочинный, уставший от забот и обязанностей, к концу дня наконец-то первый раз за день поел и решил пол часика передохнуть.
Не получилось.
Ревя мотором, к приходскому домику отца благочинного подкатил громадный черный Jееp-Mitsubishi, в народном просторечии называемый «гардеробом». Из гардероба вылез крайне упитанный милиционер в майорских пагонах и с узелком (земли) в руках.
— Где тут ваш самый главный поп? — громогласно вопросил страж местных дорог и улиц.
Майора Фесенко сопроводили к отцу благочинному, на которого и был обрушен весь поток профессиональных и не очень слов и предложений, смысл которых был краток:
— Ты зачем меня, такой-сякой, на кладбище отправил!?
Благочинный все понял — винить некого, как было понятно и то, что объяснить рассвирепевшему майору, что верить в подобные суеверия есть язычество, он не сможет. Смиренно выслушав милиционера, отец благочинный взял его под руку, поставил у центрального аналоя, одел облачение и начал служить молебен о здравии раба Божия Николая.
В конце службы благочинный высыпал земельку из узелка в горшочки с цветами, стоящие на храмовых подоконниках, а затем громогласно пропел «Многая лета» рабу Божьему Николаю. По окончании окропил майора святой водой и убедительно его заверил, что жить он будет.