Цвет фона:
Размер шрифта: A A A

Господь управит

Между покрытыми мхом нижними рядами старого церковного сруба была незаметная со стороны маленькая дверца, прикрытая позеленевшей от времени печной заслонкой. О ней все забыли. Да и зачем помнить, если узенький проход, служивший когда-то для доставки угля и дров к церковной печи, по назначению уже давно не использовался, так как саму печь разобрали по ненадобности, а храм вот уже три года как закрыли. Вернее, церковь закрыли, а здание храма пока еще стояло, храня от непогоды и растаскивания колхозное добро: немного посевного зерна, конскую упряжь, ведра с лопатами и метлами.

Сельские пацанята отыскали потайной вход и, устраивая свои незамысловатые игры, определили здесь место для своего «штаба». Прошедшая война, хоть и закончилась более пятнадцати лет назад, была еще рядом. Живы были отцы-фронтовики, почти каждый день вольно или невольно вспоминавшие лихую годину; о победе и подвигах рассказывали в школе; старушки в вечерних скамеечных разговорах по-прежнему проклинали «ее, неладную»; да и немецкая каска, из которой хлебали дворовые Шарики и Барсики, славно прижилась в дворовом хозяйстве.

Церковь еще недавно работала. Службы, хоть изредка, но проводились. Присылали из епархии на месяц-другой очередного священника, но как только тот начинал обживаться и знакомиться с народом — тут же убирали. Постоянный печальник и молитвенник никак не вписывался в идеологическую составляющую пятилеток социализма. Не нужен священник передовому колхозному крестьянству. Раздражалось сельсоветское начальство: как никак, уже Гагарин в космосе побывал и никакого Бога не видел, а бабушки с дедушками все не успокоятся…

Последним священником был худенький, неказистый, немощный мужичок с редкой седой бородкой, который службу вел так тихо и невнятно, что на первых порах казалось, будто в алтаре никого нет. Лишь застиранное белое облачение, мелькавшее за Царскими вратами, свидетельствовало о наличии священнослужителя. Батюшка со всеми соглашался, всех молча выслушивал и только кивал своей маленькой головой да мелко поспешно крестился, повторяя:

— Господь управит, Господь управит…

Что и как «управит», было непонятно, но областное религиозное начальство, которое так и называлось — «Совет по делам религий», — угрозы в данном «служителе культа» никакой не определило. Поэтому до установленного дня, когда на сельском сходе зачитают письмо от «имени сельской интеллигенции и трудовых колхозников» с просьбой закрыть «очаг мракобесия и предрассудков», было решено священника никуда не переводить.

Так и служил батюшка свои воскресные и праздничные службы, незаметно приезжая и так же невидимо для всех уезжая. Где его семья, дом, родные, никто толком не знал. Знали только одно: в городе живет. Впрочем, по существу это никого из власть предержащих в данном селе не интересовало, но, как оказалось, зря.

Весна выдалась в тот год засушливой. Хоть и было много снега на полях, но он сошел за несколько дней одним половодьем, затопив спускающиеся к речушке огороды и напрочь снеся деревянный мосток, соединяющий две стороны села. После схлынувшей в одночасье воды лишь несколько раз прошел дождь, а после Пасхи небо стало забывать, что такое тучи.

Старички пошли в сельсовет с просьбой разрешить в поле с иконами да с батюшкой выйти, упросить Бога дождик даровать. Куда там! Взашей, чуть ли не с порога вытолкали, отправили внуков нянчить или по хозяйству справляться. Да и как власть советская подобное разрешение даст? Ведь Бога-то никогда не было и нет?! Или не власть она вовсе?!

В воскресенье после службы устроили прихожане совет, как же все-таки отслужить молебен о дождике не в храме, а как положено: там, где пшеница да кукуруза с подсолнечником посеяны. Судили-рядили, но выходить в поле без разрешения значило в те времена не только на священника беду накликать, но и семьям своим навредить, детям, прежде всего.

Батюшка во время этого церковного схода сидел в уголочке и все вздыхал горестно. А что он еще мог? Только молиться да свое «Господь управит» повторять — вот и все разрешенные возможности. По тогдашним законам он был наемником при приходе. Все решал староста, да двадцатка вместе с начальством областным, к слугам Божьим неласковым.

Пригорюнились прихожане. И было отчего: от урожая зависели они все, и года голодные послевоенные хорошо помнили тоже все. Уже было почти решено отслужить молебен на приходском дворе в среду (как раз Преполовение припадало), но тут подал голос священник, причем решительно. Никто не ожидал от него такой властности:

— Вы тут посидите, а я к председателю схожу.

Все как-то разом замолчали и согласились.

Староста сделал рывок идти вместе с батюшкой, но тот остановил его и от помощи отказался. Причем хоть и вежливо, но настойчиво:

— Здесь посиди, моё это дело.

Староста и голос командный потерял! Даже в росте будто уменьшился. Чудеса, да и только.

Председатель колхоза был на тракторном дворе. Он всегда сюда, к технике поближе приходил, когда трудно было, да звонки из района и области одолевали. Только тут, у любимых с детства механизмов, да тракторов, которые главе колхоза своим урчанием и запахами любимый Т-34 напоминали, на котором он от Ковеля до самой Праги прошел, председателю лучше думалось. Думать же было о чем. Главное — как влагу живительную сохранить при таком суховее и жаре запредельной?

А в конторе не работалось. Да и о какой работе могла быть речь, когда с утра до вечера получал председатель все больше директив, указаний и безотлагательных бумаг с требованиями и приказами? Оправданий и жалоб на погоду никто слышать не хотел, и не желал. Прекрасно понимал колхозный глава, что никакие причины и ссылки на жару его не оправдают.

Виноват — и всё.

Пребывая в таком невеселом настроении, колхозный голова сидел за механизаторским столом и тупо смотрел на палочки выходов, сплошной стеной стоявших напротив механизаторских фамилий. Работали много и как положено на селе. Трудились, рук не покладая, от зорьки до зорьки. Но что они получат, с такой засухой? Детворы же, в каждой хате, после войны народилось множество. Чем кормить будут?

Невеселые размышления председателя прервало тихое:

— Здравствуйте, Василь Петрович!

Перед головой стоял священник, в сереньком, не по жаре надетом, пиджачке, теребивший в руках такого же цвета вылинявшую поповскую шапочку-скуфейку.

Попа на механизаторском дворе Василий Петрович никак не ожидал увидеть, да и вообще видел его лишь пару раз мельком и даже не знал, как зовут.

Тот, догадываясь о затруднении председателя, представился:

— Меня отец Михаил именуют, служу я при церкви вашей…

— Ну и?.. — буркнул Василь Петрович.

— Да вот дождика нет, надобно в поле выйти помолиться.

— Ты молись не молись, — раздраженно ответил председатель, — а синоптики сказали, что до конца месяца дождя не будет.

— Так то синоптики, — возразил отец Михаил, — а то Бог.

Василь Петрович не то что отмахнуться от подобного утверждения захотел, он уже и воздуха в грудь набрал, чтобы отправить попа куда подальше, но тот тихо и умиротворяющее продолжил:

— Бог-то — Он все управить может.

Это «управить» холодком коснулось председательского сердца (или ветерок так подул?), но Василий Петрович остановился и неожиданно для себя спросил:

— И что, дождь пойдет?

— Должен пойти, — ответствовал батюшка, — Бог-то видит, что хлеб насущный не для богатства и наживы, а для жизни своей и для детишек просить будем. Как не помочь? Поможет.

Председатель долго смотрел на маленького неказистого священника и не мог понять, откуда такая уверенность у того, кто по всем параметрам — сплошной, никому не нужный, пережиток. Но даже не это смущало главу колхоза. Дело в том, что сам Василь Петрович, не понятно с какой стати, вдруг железобетонно понял, что дождь пойдет, если помолиться.

— И куда ты со своим приходом идти собрался? — вместо окрика-отказа вопросил председатель.

— На криницу, в балку, через поля, — ответил священник, и продолжал: — По дороге Слово Божие почитаем, да помолимся усердно, а на кринице водичку освятим.

— Когда собрались?

— А в среду, на Преполовение.

Если бы председателю за полчаса до этого сказали, что он разрешит крестный ход ради дождя, он бы в лучшем случае рассмеялся или выругался. Но сейчас Василий Петрович лишь произнес:

— Идите.

И двинулся в сторону стоявшей неподалеку техники. Потом обернулся, внимательно еще раз посмотрел на священника и добавил:

— Не дай Бог, если дождя не будет!

— Как не будет, пойдет дождичек, Господь управит, — заверил отец Михаил.

В среду, после литургии, из церкви с крестом и хоругвями вышло полсотни прихожан, сопровождаемых гурьбой только что распущенной на каникулы детворы. Они шли по центральной улице села с пением: «Воздуха растворение повелением Твоим прелагаяй. Господи, вольный дождь с благорастворенными воздухи даруй земли…». Их было бы больше, если бы не рабочий день. Впрочем, и этот немногочисленный крестный ход переполошил сельский совет, на крыльцо которого выбежали и землемер, и паспортистка, и секретарь, а из открытого окна главы сельсовета было слышно, как тот кричал в телефонную трубку:

— Я не разрешал, это Василь Петрович добро дал…

Крестный ход еще не успел дойти и до полевой дороги, как, нещадно тарахтя и поднимая клубы пыли, со стороны города прикатил участковый. Бросив на обочине трофейное средство передвижения, он подбежал к священнику, торжественно с крестом и кадилом шествовавшему за иконой и хоругвями, сорвав фуражку, выставил ее перед собой, как запрещающий жезл, и заорал:

— Стой! Куда!? Кто позволил?

— Тихо, милиция, не кричи, — ответствовал за отца Михаила церковный староста. — Видишь, молятся люди. Нельзя кричать. А на крестный ход нам председатель согласие дал.

Милиционеру после подобного объяснения, осталось лишь размышлять о том, куда, кому и как докладывать, а крестный ход все шел и шел через поля, останавливаясь на поворотах и пересечениях дорог. Даже издалека были слышны песнопения и голос священника, читавшего молитвы. Странно это было… Его, голосок-то батюшкин, в церкви не всегда различали, а здесь и отца Михаила уже не видно, а голос слышно.

Перед тем как выйти к балке, где находилась известная всей округе криница, дорога запетляла в гору с геологической вышкой наверху.

Православные опустились на коленки, а батюшка все воздевал руки к небу, читая молитвы.

Примолкли ребятишки. Среди вздохов, всхлипов и «помоги, Господи» можно было различить лишь жаворонков. Даже ветер затих.

Крестный ход спустился в прохладную, заросшую лесом балку. Пока священник, не спеша, служил водосвятный молебен, а хор распевал «Преполовившуся празднику, жаждущую душу мою благочестия напой водами…», в полях посвежело, появились тучки, а вечером… вечером пошел дождь.

Он шел до пятницы, лишь ненадолго прерываясь, чтобы дать время сельчанам управиться по хозяйству.

В пятницу же, в городе, в малом зале райкома исключали из партии Василия Петровича (с председательского поста его еще в четверг прогнали).

— Как же ты, фронтовик, орденоносец и так на руку попам сыграл? — кипятился партийный секретарь. — Когда весь народ советский к коммунизму стремится, ты мракобесие поддерживаешь!

Грозно смотрели на Василь Петровича и секретарские глаза, и глаза портрета, над секретарем висящего.

— Вот скажи нам, — вопросил секретарь, — зачем ты это сделал?

Ничего не ответил фронтовик. Он просто подошел к окну и открыл его. В зал хлынул поток прохладного, мокрого воздуха. Помещение наполнилось шелестом идущего спасительного дождя.

***

Через темный лаз церковного сруба пролезли несколько мальчишек с выгоревшими за жаркое лето головами и с облупленными, как на подбор, носами…

В церкви было прохладно, сухо. Пахло зерном и еще чем-то таким… чем, мальчишки не ведали. Да и откуда они могли знать церковный запах?

Вдруг большая церковная дверь заскрипела, приоткрылась, и в храмовый сумрак вошел Василий Петрович.

Деревенская ребятня, в своем невидимом со стороны уголке, притихла. Испугались мальчишки колхозного сторожа: вдруг застукает, и у них больше не будет такого неизвестного никому «штаба»?!

Василий Петрович их не видел. Да и не по сторожевым своим делам в церковь он зашел. Прикрыв дверь, он направился к заброшенному алтарю. Там, вверху, под бывшим куполом сохранилась икона. Василь Петрович не знал, чья это икона, он просто стоял, подняв голову вверх, смотрел на святой образ и тихонько так повторял:

«Управь, Господи!»

Дрaгоценная вода

Помнится, в древней Шептуховке, это между Миллерово и Чертково в Ростовской области, за водой ходили к колодцу. Для меня, пятилетнего, это было далеко. Колодец располагался рядом с прудами, а недалеко от него стоял старый каменный полуразрушенный дом — помещичья усадьба. Даже название ее не забылось — Соламадьевка.

Почему именно так то место нарекли, сейчас уже не помню. А вот тетки родные, не намного меня старшие, несущие коромысла с ведрами, в которых плавают деревянные кресты — чтобы вода не расплескалась, — очень даже отчетливо в памяти остались. Дома, у бабушки с дедом, колодец был, но воду из него не пили. Жесткая. Сегодня тоже ту воду, которая у меня в квартире из крана два раза в сутки течет, пить не желательно. Хоть и не «жесткая» она…

И вот бегу я как-то во времена те давние за взрослыми «тетками», одной из которых 13, а другой 15 лет, и тоже ведерко тащу. Маленькое. Дед Гриша мне даже щепку дал, чтобы и у меня из ведерка вода не расплескалась. Бегу и на щепку смотрю. Держит воду или не держит? Щепка плавала правильно и вода не выливалась. Но оказалось, что смотреть надобно было на дорожку, которая, как и нынче у скважины, была покрыта льдом.

Упал… Вода и разлилась. Расплакался. Обратно идти далеко, да и рукавицы мокрые. А как без воды домой приду? Что дед скажет?

«Тетки» выручили. Пожалели. Каждая мне из своего ведра водички налила, «чтобы дед не ругался».

Позвонил я сегодня теткам, одной и второй. Рассказал им, что вспомнил, а они — в слезы. В том давнем 60-м я ревел, а теперь они. Какая, все-таки, драгоценная у меня в ведерке вода была! До сих пор плакать хочется.

Отверзи ми двери

Морозы нынешней зимой как будто старые года вспомнили. Трескучие морозы. И снега привалило столько, что старики между собой никак к консенсусу прийти не могут, при Хрущеве подобное было в последний раз, или уже при Горбачеве.

Деду Федору подобная погода не нравилась, потому что вся его теория о скором конце света и грядущем антихристе рассыпалась в прах. Ведь главным аргументом в пользу «последнего времени» были, по мнению деда, изменившиеся климатические условия и глобальное всеобщее потепление. С придыханием вещал церковный сторож, что от отблесков огня адова и костров для грешников уже тают Арктика вкупе с Антарктикой. А молодежь-то, глядите-ка, не ведая про пекло да костры, почти голяком ходит, пупки наружу выставив! Все сходилось и подтверждалось у церковного оракула, но лишь до этой зимы. Со скорбным раздражением захлопнул дед Федор исчерканную карандашом книгу о скором втором пришествии, и, увидев, что уже совсем рассвело, влез в валенки и пошел расчищать дорожку к храму да врата церковные открывать.

Должно заметить, что храм, где готовился к Судному дню дед Федор, был старым, годы лихолетья пережившим и в силу музейного советского прошлого выстоявшим в сохранности. Даже колокольня уцелела вместе с капитальным кирпичным забором с колоннами и чугунными решетками-пролетами. Пережили всех и вся и литые ворота с вензелями, открывать и закрывать которые, наряду с другими послушаниями, должен был именно приходской сторож.

Снег, тихо падавший вечером, от жесткого ночного мороза сделался как пыль и убирался легко. Быстро расчистив путь к паперти, дед Федор увидел, что у ворот уже стоит Дарья, прикрывая руками в вязаных перчатках нос и щеки и выписывая ногами сложную композицию, так как современные «зимние» сапожки на подобный мороз никак не рассчитаны.

Вообще-то, к Дарье дед относился положительно. Хоть и молода девка, но скромна, одета подобающе и на колокольне такие коленца отзванивает да переборы, что и не хочешь — о Боге вспомнишь и перекрестишься. Вот только одно смущало. Неправильно это — девка-звонарь! Не бабье дело с колоколами управляться. С этим непорядком сторож уже практически смирился, да вот давеча расстроила Дарья деда непотребством современным. После всенощной от колокольни ключи в сторожку занесла, а в ушах у нее наушники с проводами торчат. Хотел дед Федор тут же ее отчихвостить, что сатанинские побрякушки на себя надела, да промолчал. Лишь укоризненно глянул и буркнул утверждающе: «Ох, гореть тебе, красавица, в пламени геенском». Дарья, зная наклонности приходского деда, тоже промолчала, лишь взглянула удивленно и убежала.

Федор неторопливо, явно показывая, что вчерашний Дарьин грех помнит, пошел к воротам, доставая из ватных штанов большой древний ключ, привязанный для безопасности к поясу. Открывать и закрывать врата дед любил и творил сие действо торжественно и с большим значением. Недаром настоятель за глаза величал сторожа «апостолом Петром»! Дед об этом знал и, в принципе, больших возражений к данному определению не имел.

Замок на воротах, по всей видимости, был ровесником самого храма. За древностью лет он уже вполне стал музейной ценностью, но функции свои выполнял исправно и никогда не подводил. Но день, видно, не задался с утра. Замок отказал. Он не хотел открываться, несмотря на все дедовские ухищрения, причитания и взывания…

— Дашка, — вскричал расстроенный сторож, — молись Богородице Иверской, Она Вратарница, поможет.

Молитвы пред иконой Иверской Дарья не знала, поэтому читала все, что связано с Девой Марией, но по такому холоду лучше всего у нее выходило протяжно-заунывное «Царице моя Преблагая…»

Старик, не прекращая попыток открыть замок, скороговоркой ругался набором из четырех слов, которыми бранятся все православные сторожа: «окаянный», «искушение», «вражина» и «нечистый попутал». В его лексиконе встречались выражения и покрепче, но с ними дед усиленно боролся последние три десятка лет.

— Замерз видно, вражина, — резюмировал Федор и шустро, покряхтывая от холода, посеменил в сторожку за бумагой. Замок отогревать.

Бумага в сторожке водилась в виде пророческого издания газеты «Сербский крест» и столь же необходимого в деле подготовки ко гласу Трубному ежемесячника «Русь Православная». Покусится на данные «откровения» дед Федор никак не мог, поэтому для растопки набрал ворох использованных поминальных записок.

У ворот уже стояло два десятка пришедших на службу прихожан, в большинстве своем женского пола. Читать молитвы, глядя на не открывающийся замок, они как-то не были приучены, поэтому судачили о холоде и безобразиях, которые вот уже и до храма Божьего докатились. Рассуждения эти дед Федор прервал и потребовал молитвы, пока огонь от заупокойных и заздравных записок не разогреет внутренности старинного замка.

Тщетно. Замок в клубах пара, к нему и рукой не притронешься, а механизм не работает. Ключ как в преграду упирается.

— Без лукавого тут не обошлось, — окончательно утвердился в мысли дед Федор. «Или лукавой», — мелькнула мысль.

Сторож медленно, со значением оглядел все увеличивающуюся группу прихожан, мысленно прикидывая, кто же из них мог навести порчу на храмового воротного долгожителя. Ведьм, колдунов и колдуний не находилось. Слышался хруст снега под ногами прихожан, да инеем от дыхания покрылись бороды и платки. Холодно.

Из-за угла, оттуда, где останавливается трамвай, показался второй храмовый священник, отец Андрей. Батюшка изрядно подмерз, но виду не подавал. Поняв, в чем дело, тут же внес рацпредложение:

— Федор Иванович, вы замок держите, а я ключ вертеть буду.

— Вы бы лучше молились, отец, — ответствовал сторож, скептически оглянув тщедушную фигуру священнослужителя, но предложение принял. Казалось бы, вот-вот и щелкнет замочная пластина, освободит дугу замка, ворота откроются, но застревал ключ на полпути и проворачиваться не желал.

Тут и блаженный местный определился. Все вздохнули облегченно: уж он-то откроет. Да и как не открыть! Плечи — косая сажень, кулак — что дыня средних размеров, молитвенник, каких не сыщешь, да и зовут именем исконно христианским — Алешенька. Обязательно откроет!

Взялся за дело Алексей-надёжа. Себя крестит, замок Крестом осеняет, богослужебные тексты поет. Тут тебе и «Непроходимая Врата», и «Двери, двери, премудростию, вонмем», и «Покаяния отверзи ми двери», и прочие слова святые.

Не открывается замок.

Прихожан же все больше и больше собирается. Уже шум стоит. Нервничают. Мерзнут. Хористам пора на клиросе ноты раскладывать, алтарникам да пономарям лампады возжигать да кадило растапливать, а Дарье на колокольне благовест отзванивать.

Надо. Очень надо, но ворота на замке.

Машину отца настоятеля дед Федор увидел первым. На то, что он откроет замок, сторож не надеялся. Куда ему? В скорого антихриста не верит, ИНН принял, новый паспорт без разговора получил и в церкви запретил говорить, что на нем знаки сатанинские есть. Книжки все старинные читает, да о любви друг ко другу рассказывает. Ни врагов у него, ни страха перед днями последними нет. Поэтому замок он никак открыть не сможет. А вот позвонить слесарям, которые по понедельникам в храме работают, у него возможность имеется, так как штука эта сатанинская, «мобильник», всегда у отца настоятеля под рясой прицеплена.

Собравшаяся толпа прихожан расступилась перед протоиерейской машиной, и она медленно подъехала к воротам. В это время замок в руках деда Федора щелкнул, ключ повернулся, дужка замочная открылась, и ворота распахнулись точно перед капотом не останавливающейся настоятельской машины…

Настоятель со своим вторым священником уже читали входные молитвы, пономари разожгли лампады, алтарники раздули кадило, Дарья благовестила на колокольне, а у открытых ворот молча стоял, аки столб, дед Федор и смотрел на открытую дужку старинного замка.

Красивый Бог

Каждое утро Саша слышал, как бабушка тихо читала молитвы. Слов было не разобрать, только «аминь», да «Господи, помилуй». Бабушка стояла перед темными иконами, раз за разом крестилась и кланялась, а на нее сверху, со старой, источенной насекомыми доски, смотрел Бог.

Утром Бог был обычным и спокойным, а к вечеру Он менялся, становился немного страшным и строгим.

За этой, самой большой иконой, внизу были еще маленькие. Там же лежали бабушкины документы и фронтовые письма деда, которого Саша не помнил, так как родился уже после его смерти. Прятались там и грозные бумажки с печатями, которые бабушка называла непонятным словом «налоги».

Днем Саша не раз подбегал к «красному углу» и смотрел вверх, на Бога. Узнавал, сердится Он на него или нет. Бог обычно не сердился и никогда не плакал, хотя бабушка не раз ему говорила, что Он плачет над нашими грехами.

Что такое грех, Саша уже знал. Это когда стыдно и хочется, что бы никто не увидел. Он даже друзьям рассказал о плачущем Боге, но те его убедили, что Бог за маленькими грехами не следит, только за большими, а большие бывают у одних взрослых. Саша согласился, но все же иногда подбегал к иконе — проверял: а вдруг Бог заплакал…

Когда уже поспели вишни, и Сашу вместе с его друзьями каждый день отправляли в сад — «гонять шпаков», то есть следить, чтобы птицы вишни не клевали, бабушка сказала:

— На Троицу, в воскресенье, в церковь поеду. Куплю новую икону. Батюшка обещал привезти. Будет у нас Боженька красивый и нарядный.

Что такое «Троица», Саша не знал, а вот увидеть нарядного Бога ему очень хотелось.

В церковь бабушка уезжала рано утром, на мотовозе (была раньше такая дрезина, людей перевозящая). Чтобы внука никто не напугал, она отправила его ночевать к дядьке. На ночевку мальчик отправился с удовольствием. У дядьки был сын, Сашкин брат, хоть и двоюродный, но роднее не бывает. Они по-родственному и родились в одном месяце одного года.

Дядька разрешил спать на чердаке, на свежескошенном сене. Сено было мягким, пахло чабрецом и полынью. За трубой, отгороженные сеткой, ворковали голуби, а в открытую чердачную дверь, в такт стрекочущим кузнечикам, перемигивались далекие звезды. Долго шептались мальчишки о новом красивом Боге. И еще о том, что утром они пораньше встанут и пойдут на протоку, к ставку, бубырей ловить.

Утром бубыри спокойно плавали в протоке, а потом запрятались под коряги. Рыбаки проспали и первых, и вторых петухов, да спали бы и дальше, если бы голуби не подняли страшный шум, обороняясь от залезшего поживиться кота.

На рыбалку все же решили идти, но прежде надобно было чего-то поесть. В кухне, на столе, под марлей, дожидались ребят кринка молока и два ломтя свежевыпеченного хлеба.

— Сеструха оставила, — гордо сообщил брат, и добавил по-хозяйски: — Матери некогда. Она на ферму затемно уходит.

По дороге к протоке и пруду (ставку по-местному), рыболовы заглянули в сад: сорвать по паре еще кислых зеленых яблок, да отыскать в бабушкином огороде по огурцу. Кроме этого нехитрого провианта, их экипировку составляла старая тюлевая занавеска с двумя палками по сторонам, гордо именуемая «бреднем».

Часа два братья таскали свой «невод» по камням протоки и вязкому илу ставка, но, кроме старой лягушки и преклонного же возраста рака с одной клешней, ничего не поймали. Когда сил не осталось, а огурцы с яблоками были съедены, Сашка вспомнил о новой иконе с красивым Богом.

— Бежим! — закричал Сашка. — Бабушка уже приехала давно! Слышал, как мотовоз стучал?

Мальчишки быстро вытряхнули из «бредня» остатки ила с водорослями и помчались к бабушкиной хате. Брату добежать до цели не удалось: мать окликнула. Она как раз возвращалась с фермы и послала сына в сельпо за солью. В те годы матерей еще слушались беспрекословно, поэтому огорченный брат лишь рукой махнул:

— Ты, Саня, беги, а я позже зайду.

Дверь в бабушкину хату была уже открыта.

— Дома! — обрадовался Саня.

Сандалии слетели с ног мальчика и он, не смотря под ноги, ринулся через коридор и горницу в зал, где в углу, на столике под иконами, уже стоял красивый и ласковый Бог. Он был в рамке под стеклом. По углам Его пылали разноцветные блестящие цветы, растущие на удивительно чудных ветвях.

Сашка в онемении и восторге замер перед иконой и только через некоторое время услышал сзади причитания бабушки:

— Ох, Господи, да как же это! Как же ты не разбился-то?

Сашка оглянулся и… ничего не понял.

Там, где он только что пробежал, зияла полутораметровая квадратная дыра открытого погреба. Из него выглядывала голова бабушки. Старушка, поднявшись на несколько ступенек по подвальной лестнице, с ужасом смотрела на внука, пролетевшего над ней и не разбившегося.

— Онучек, Санечка, как же ты по пустому-то прошел? — заплакала бабушка.

Сашка стоял у глубокой двухметровой ямы, смотрел в ее черную пустоту и только твердил:

— Я к Богу бежал, бежал и не провалился.

Владыка Иоанникий

Епархиальное управление тогда еще Донецкой и Ворошиловградской епархии состояло из одного небольшого здания, непонятным образом вмещавшего и епископские покои, и приемную, и кабинет секретаря, и бухгалтерию. Импозантный особняк, хотя и находился в старом купеческом районе Луганска, к началу 90-х годов прошлого века выглядел заброшенным, унылым и по-мещански неказистым. Во дворе центра всего православного Донбасса, за железными воротами, напротив владычных «хором», тянулся длинный сарай под гордой вывеской «Епархиальный склад». Еще одно продолговатое строение как бы дописывало в епархиальном дворе незавершенную букву «П». Оно вмещало в себе комнатку для приезжих, квартиру епархиального секретаря и гараж, в котором гордо возвышался черный «ЗИЛ» времен раннего Хрущева или позднего Сталина. На содержание этого железного коня уходила значительная часть епархиального бюджета, ибо он вечно требовал ремонта и крайне неэкономно пожирал топливо.

Вот и все управление… на крыльце которого, в те, первые годы возрождающейся Церкви, вполне бы уместилось все священство двух областей и еще осталось бы место для регентов, алтарников и псаломщиц.

Владыка, носивший титул Донецкого и Ворошиловградского, больше все же полюбил патриархальный Луганск. Полумиллионный город оставался в тени юзовских, горловских и макеевских терриконов, промышленности и современности, но все же географически возвышался над оставшимися приходами, вынесшими лихолетья гонений 60-х годов и десятилетия государственного презрения остальных времен развитого социализма.

В Луганске был много претерпевший, но выстоявший Петропавловский собор, который, как тогда казалось, и стал главным аргументом в выборе епархиального центра. Но, скорее всего, владыка уже тогда знал, что не пройдет и двух лет, как вторая кафедра станет первой. Так и случилось. Сперва городу Луганску вернули его исконное имя, а затем образовалась новая церковная административная единица: Луганская и Старобельская епархия.

Случайностей, как известно, не бывает. Но до дня нынешнего удивительна последовательность событий, приведшая меня к владыке Иоанникию…

Все началось с аввы Дорофея. Вернее с его книги «Душеполезные поучения».

Эта книга, выпущенная в Оптиной Пустыни большим тиражом, стала началом возрождения издательской деятельности Церкви. Даже Троице-Сергиева Лавра не могла в то время выпустить достаточно увесистый томик святоотеческих поучений. Опасались издатели, что переменится погода за кремлевской брусчаткой…

Именно за «Душеполезными поучениями» и заехал в Оптину епархиальный секретарь из Луганска. Оставшись в монастыре на раннюю литургию, он ночевал в издательском отделе, где в то время трудился и я. Утром, после службы, загрузили мы машину секретаря архиерейского книгами, а он возьми и скажи:

— Ты бы ехал к нам. Священники нынче нужны.

Духовник монастырский был рядышком и все слышал. Он же и ответил:

— Приедет.

И я поехал. По благословению.

Владык до этого времени я видел не много, да и тех издали… Но нагоняй от брянского архиерея уже успел получить, когда, разволновавшись, назвал его по телефону — «батюшкой». Поэтому, стоя в кабинете епархиального секретаря, с тревогой и боязнью ждал, когда откроется дверь и выйдет строгий епископ двух областей. Секретарь успокаивал, но его слова не уменьшали дрожь в коленках и сухость во рту.

Дверь в кабинет архиерея была высокая, двухстворчатая. Владыка приоткрыл ее немного, с улыбкой посмотрел на меня, затем распахнул и вторую створку и жестом пригласил:

— Ну, заходите, заходите…

Дальше не помню.

Ни как брал благословение, ни как отвечал на вопросы. Страх прошел практически сразу. Да он и не мог не пройти, потому что архиерей смотрел на меня внимательно, с любовью и легкой лукавинкой, чуть прищурив глаза… по-отечески! Запомнились лишь вопросы о матушке, да где учился и чем занимался. Затем, усадив меня на стул, владыка что-то негромко сказал секретарю. Тот вышел, а я остался в архиерейском кабинете. Так просидел часа полтора. Владыка в это время беседовал с заходящими, звонил куда-то, вызывал кого-то…

В какой-то момент даже подумалось, что обо мне забыли. Зря я так решил. Вошла женщина, взяла у архиерея благословение, а потом вынула матерчатый метр и стала меня обмеривать…

Оказывается, пока я в кабинете архиерейском восседал, уже съездили за портнихой, которая, как благословил епископ, должна была «быстренько» пошить мне подрясник. Потому что именно в ближайшую субботу, в день небесного покровителя владыки, Иоанникия Великого, меня будут рукополагать в сан диаконский…

Это была первая встреча с моим архиереем.

Время идет быстро. От Рождества до Покрова с каждым прожитым годом дни все короче. Мы, вольно или невольно, делим временные отрезки своей жизни на этапы, и, слава Богу, что вехами моего земного бытия, как, впрочем, и бытия каждого священника, являются те моменты и события, где обязательно присутствует архиерей.

Несказанно изменилась за эти годы епархия. Вернее, ее уже нет, той прежней «Луганской и Старобельской», потому что за два десятка лет вознесли к небу свои купола сотни новых храмов, появились четыре обители монастырские, три духовных училища… Вот и решил Синод преобразовать ее в митрополию, а затем создать на этой территории еще одну епархию — Северодонецкую.

Перечислять свершения можно много и долго, но каждое дело и всякая молитва начало берут с благословения владыки. Да и все мы, кто пред престолом Божиим «Святая святым» возносит, с него же путь свой пастырский начинали.

Часто спрашивают: «Строгий ли у вас архиерей?» Мне, да и, наверное, большинству епархиальных священников ответить на этот вопрос непросто, потому что ответ парадоксален. Абракадабра какая-то выходит. Оксюморон. Единство противоположностей. Ответ звучит так:

— Строгий, но добрый.

Объяснить, как сочетаются отеческая доброта и архиерейская строгость по отношению к более чем трем сотням клириков, можно лишь тем, что владыка, имея феноменальную память и держа в уме информацию обо всех и каждом, обладает бесконечной любовью…

Это не громкие слова и не попытка лести. Отнюдь. После почти двух десятков лет священства становится очевидно: никакого другого способа удержать в единстве и истине столь разных по мировоззрению, уму и образованию служителей Церкви, кроме любви, нет.

Причем это не любовь «в общем», не «любовь» сильных мира сего, которые любят всех, не зная никого. Здесь иное. Христово. Одна овечка в стаде заблудилась, и на нее архиерей силы тратит: о ней молится и беспокоится.

А кто заботы архиерейские сосчитает? Есть ли что-то в нашем церковном бытии, о чем не нужно заботиться владыке, о чем не надо печалиться?

Добавьте сюда еще дела государственные, представительские, попечительские. Не перечесть.

На каждой службе мы молимся о священноначалии, понимаем, что без него корабль наш церковный к доброму берегу не пристанет, что житейские мудрования и страсти не туда могут его привести. Именно поэтому отношение к владыке особое, и нынешний 70-летний юбилей митрополита Иоанникия — праздник всех, кто служит под его святительским омофором.

Двадцать лет назад коленопреклоненно стоял я у престола луганского кафедрального собора. На моей главе лежали благословляющие и утверждающие руки владыки Иоанникия. С этого момента начался иной отсчет времени, иная жизнь… Поэтому сегодня и мой праздник.

Первый храм

Сейчас, когда церковному служению отдано почти 20 лет, и храм стал неотъемлемой, обязательной частью и будней, и праздников, становится понятным, что прожитые годы имеют особую градацию.

Не десятилетиями или пятилетиями живет верующий человек и даже не детством, отрочеством, молодостью и зрелостью. Иные вехи имеются — храмы Божии. Те, от которых начинается особый отсчет. Ведь лета духовные не совпадают с временами года, и мера внутреннего возрастания не зависит от количества сорванных календарных листков…

Самым первым храмом моей жизни был кафедральный собор в Ростове-на-Дону. Первым с точки зрения сознательного стремления сходить «в церковь» и понять, почему родные бабушки до сих пор крестятся на темные иконы. Был и иной храм, где меня когда-то крестили и даже причащали, но он в памяти не остался.

Введению в ростовский собор Рождества Богородицы способствовало и то, что в одну из суббот моего отрочества именно у этого храма меня впервые в жизни «угостили» милицейской дубинкой. Это были школьные годы, девятый класс. То время, когда родители уже разрешали гулять с друзьями «до десяти». Весна, канун Пасхи. Пожертвовав «Мелодиями зарубежной эстрады», которые всегда транслировало телевидение в пасхальную ночь, решили мы с приятелями все же пойти в церковь. Нет, не молиться. Просто — «посмотреть».

Вокруг входа в собор, подковой, в полуметре друг от друга, стояли курсанты речного училища, а за ними, по тротуарам и трамвайным рельсам, группы молодых милиционеров. Курсанты пропускали только старушек. Все остальные должны были объясняться с милицией, которая, как правило, отправляла обратно, за оцепление. Ростовский кафедральный собор находится на рыночной площади города. Центр с парками и развлечениями — рядом. Недалеко и набережная — место любимое и популярное среди горожан. Ясно, что у оцепления тут же собралась внушительная толпа молодежи, оживленно обсуждающая не столь часто встречающееся действо. Нет, о Пасхе и Воскресении Христовом не говорили, просто тихонько (громко в те года было не принято, да и боязно) обсуждали сам факт: «Почему не пускают». И, естественно, тут же вырабатывали планы, как «прорваться» в церковь. Зачем «прорываться», было не так уж важно…

Придумали грандиозный план и мы. Недалеко от собора есть остановка, от которой отправляются трамваи, проходящие сквозь оцепление как раз мимо ворот храма. Открыть двери движущегося трамвая в те годы было элементарно, поэтому мы и решили выскочить из вагона как раз напротив церковной калитки и… бегом в храм. Так и сделали. Но не рассчитали. Милиционеры оказались проворней. Тут-то мне дубинкой по шее и спине досталось…

Через неделю, в воскресенье, я поднялся очень рано, чем несказанно удивил родителей. Еще больше они удивились, когда я затребовал у них пятьдесят копеек, так как иду в церковь (для незнающих должен сказать, что 50 копеек в те года было внушительной суммой для ростовского подростка). Мать удивленно посмотрела на меня, отец хмыкнул, но разборов не последовало, и мне выделили полтинник. В храме было тускло, таинственно и немного страшно. Непонятно откуда слышалось стройное пение, отовсюду мерцали огоньки свечей. Я тоже купил целых пять штук, по пять копеек каждая. Купил, отошел в сторонку и стоял, не зная, что делать дальше. Откуда-то взялась сердобольная тетенька, ненавязчиво объяснила, куда поставить свечки и как креститься. Затем она ошарашила меня вопросом:

— Вот скажи мне, молодой человек, Ленин был?

О том, что Владимир Ильич был, есть и будет, я с детского сада знал, но вот тут как раз и засомневался. Ничего сказать не мог. Подобного вопроса ведь вообще не могло существовать.

Ошеломлено смотрел я на тетку и молчал. Она же, немного подождав, и видимо, по-своему истолковав мое замешательство, резюмировала:

— Вот и Христос был.

Понимаю, что данный апологетический изыск ныне воспринимается с улыбкой, но тогда он заставил меня зарыться в книги и, в конце концов, добыть на пару дней Евангелие.

Не стоит и говорить, что я ничего не понял в той первой выслушанной службе. В памяти остались лишь множественные «Господи, помилуй!», да длинное песнопение, которое пели все окружающие.

Рядом со мной стоял мой сверстник и тоже пел. В такт со всеми и совершенно естественно, не стараясь. Просто пел. Первая мысль насчет этого парня была не из лучших, типа: «А ты кто такой?». Даже раздражение появилось, отчего он может вот так, без старания, бравады и усилия, вместе со всеми, а я нет. Затем я его «зауважал» и начал придумывать версии его биографии. Версии, наверное, были сугубо диссидентского типа, так как «Голос Америки» и Би-би-си уже успели к тому времени подпортить мое школьно-комсомольское мировоззрение.

В конце службы вышел священник с какой-то высокой чашкой и начал кормить длинную очередь. Была и у меня мысль, сходить попробовать, чем там потчуют, но что-то не пустило. Внутри раздалось: «Нельзя!»

Тут ко мне опять подошла тетушка, учившая ставить свечи.

— Как тебя зовут, паренек?

— Саша.

— Александр, значит. Ну, пойдем.

И повела меня в правую часть храма, за большую колонну, к окну, а там показала на большую темную икону в раме за стеклом.

— Смотри, это твой небесный покровитель.

— Кто? — не понял я.

— Святой Александр Невский. Князь благоверный, — ответила тетушка и отошла. Таких потрясений у меня в жизни было немного. Я смотрел на Александра Невского, о котором столько читал и, казалось бы, все о нем знал, с изумлением и страхом. Он «святой», и в церкви его икона!

Именно тогда началось воссоединение прошлого, настоящего и будущего, впоследствии переосмысленного, как «горнее» и «дольнее». В ту, первую минуту начала отсчета времени не по календарю, я бы не удивился, если бы из храмовой глубины ко мне навстречу вышли Дмитрий Донской, Александр Суворов, и даже Кутузов с Наполеоном.

Христа пока я среди них не видел, да и не представлял.

Сейчас понятно, что Он рядом был, но вот готовности Его встретить у меня еще не было…

Епархиальное

Епархиальный дворик. Все завалено снегом. По прочищенным дорожкам от владычных покоев до приемной прогуливается сам митрополит с мирским посетителем интеллектуального вида.

Я смиренно ожидаю в сторонке, чтобы взять благословение перед поездкой в Киев.

Скрипит железная калитка, открывается ровно настолько, что бы в нее могла протиснуться фигура молодого священника. Именно молодого. Для более маститого этого отверстия, в большинстве случаев, крайне недостаточно.

В образовавшийся проход просовывается лохматая и в меру бородатая голова, обладателю которой лет 25 отроду. Увидев владыку, молодой батюшка аккуратно входит остальной своей телесной сущностью. На подряснике с иерейским крестом кожаная курточка, но на голове ни скуфьи, ни гражданской шапочки не наблюдается.

Владыка останавливается, смотрит на зашедшего и изрекает:

— Ты чего без шапки?

— Владыченька, так не холодно.

Митрополит начинает разглаживать левой рукой бороду. Нехороший знак.

Затем вновь повторяет:

— Ты чего без шапки, спрашиваю?

Священник, улыбаясь от проявленной святительской заботы, твердит скороговоркой:

— Так не холодно, владыка-святый. Не холодно.

— М-да? — удивляется владыка. — Ну-ну. — И продолжает свой променад-беседу с местным интеллектуалом.

Через пару минут, он, распрощавшись с собеседником и, остановив мое движение к благословению, опять воззрел святительскими очами на молодого попа:

— Я тебя спрашиваю, ты чего без шапки?

— Так молодой я еще, не замерзну, — с улыбкой от уха до уха ответствует священник.

— Ты погоди, батюшка, — уже ко мне обращается митрополит. — Я сейчас.

Владыка поднимается по ступенькам и заходит в свои покои, откуда через пару минут возвращается, держа в руках зимнюю видавшую виды скуфейку со следом архиерейского крестика, видимо недавно снятого.

— Иди сюда! — обращается архиерей к молодому пастырю овец православных.

— Благословите, Владыка! — бросается вперед молодой священник, почтительно согнувшись и держа пред собой сложенные лодочкой ладони.

В ответ митрополит нахлобучивает на его главу свою ношенную-переношенную скуфью и изрекает:

— Вон там, за беседкой, лопата стоит. Дорожки почисть во дворе епархиальном, а там и благословлю.

— Вишь, не холодно ему, — уже улыбаясь, обращается ко мне архиерей и добавляет погромче, с напускной строгостью: — Здоровье — дар Божий, его беречь надобно.

И, взяв меня под руку, спрашивает:

— Ну, а ты-то чего прибежал, батюшечка?..

Наглядное пособие

Случилось это несколько лет назад. Группу ребят отправили на юг, в лагерь труда и отдыха, помогать местному приморскому колхозу убирать урожай фруктов. А до слез «благодарные» за невесть откуда свалившуюся заботу селяне и кормили, и поили их. Возглавлял трудовой десант подростков Учитель, который и поведал мне следующую историю.

Недалеко от моря и лагеря проводились какие-то земляные работы, которые в один из жарких дней остановились. Оказалось потревоженным большое захоронение, хотя по всем данным ничего подобного не должно было быть. В последнюю войну боев здесь не происходило, а свидетелей Гражданской уже не осталось. Посовещавшись, решили выкопать рядом яму и перевалить туда найденные останки.

Как на грех, рядом с землекопами оказался Учитель, который увидел среди разбросанных косточек совершенно целенький череп. «Хорошее наглядное пособие», — решил Учитель, не задумываясь поднял череп, вытряхнул из него землю, обернул газеткой и отнес к себе в палатку.

Ночью сон долго не шел. Неспокойные и нехорошие мысли лезли в голову. Почему-то Учитель стал прислушиваться к шорохам и скрипам, откуда-то взялся непонятный страх. С горем пополам задремал, но это не помогло. Кошмарные сны, один мерзостней другого, не давали покоя. В очередной раз вскочив в ужасе с постели, Учитель увидел на полке пустые глазницы черепа, уставившиеся на него. Газетки, в которую он завернул находку, не было. То есть, не то чтобы совсем: аккуратно свернутая, она лежала отдельно, на тумбочке. «Мистика какая-то», — подумал Учитель и больше спать не ложился. Летние ночи коротки, а с рассветом страхи стали казаться глупыми, хотя неясное беспокойство не проходило.

В этот день домой отправлялась машина, и Учитель вместе с некоторыми вещами передал череп, чтобы на обратной дороге не отягощать себя лишней ношей.

Первое, что увидел Учитель в своем кабинете по возвращении, был череп. Тут же зашел водитель машины и, не стесняясь в выражениях, долго рассказывал, что из-за этого «черепка» все ГАИшники кидались на машину, как быки на красную тряпку, а сам автомобиль несколько раз ломался.

«Совпадение», — решил Учитель, и, повертев в руках наглядное пособие, решил привести его в порядок: вычистить, покрыть формалином, подкрасить, где надо. Был у Учителя такой знакомый умелец, ему и отнес находку.

Через день мастер пришел сам, и, ругаясь, поставил на стол так до конца и не выделанное наглядное пособие.

— Сам делай. У меня дома ни сна, ни покоя, все вверх дном, — безапелляционно заявил он, и, не прощаясь, ушел. Череп стоял на столе, смотрел на Учителя пустыми глазами, и взгляд этот был угрожающим.

Учитель постелил на верхнюю полку шкафа полотенце, поставил на него череп, отошел в сторону и внимательно вгляделся в наглядное пособие. Стало жутковато, и почему-то захотелось выйти покурить, хотя он на дух не выносил табачного дыма.

Надо было идти на урок. Поднимаясь по лестнице на второй этаж, Учитель услышал грохот из своего кабинета. Он бегом бросился назад. Шкаф, второй десяток лет стоявший в углу и казавшийся вросшим в стенку, лежал на полу, а… две пустые глазницы с жутким злорадством смотрели на Учителя. Череп стоял там, откуда его недавно убрали — на столе, а под ним красовалось аккуратно расстеленное полотенце.

Сомнения пропали. Учитель наскоро провел урок и отпустил учеников. Затем взял маленькую саперную лопатку, сунул череп в пакет и сел в машину.

— Отвезу на кладбище и закопаю, — окончательно решил он. Но не довез. Во дворе школы, метрах в пяти от дороги, стоял громадный железный мусорный ящик. В него со всего маху и врезался Учитель, разворачивая машину. Из пробитого радиатора потекли две струйки воды. Ехать было не на чем.

Наглядное пособие Учитель закопал на местном кладбище недалеко от свежих захоронений, а через неделю пошел его откапывать. Дома творился кошмар. Все валилось из рук, ломалось и не ладилось. Ни с того, ни с сего случился жуткий скандал с женой: с криками, с истерикой, со слезами и уходом к маме.

До южного приморского колхоза Учитель добирался на перекладных почти сутки. В проливной дождь он «похоронил» череп там, откуда взял.

В областном центре Учитель зашел в храм. Дождавшись окончания службы, все рассказал старенькому священнику. Тот выслушал, покачал головой и отправился в алтарь. Вернулся батюшка в белом облачении, с кадилом, и начал служить панихиду.

Учитель запомнил только несколько слов: «Со святыми упокой душу раба Твоего, имя его Ты, Господи, ведаешь».

P.S. Это отнюдь не авторская фантазия. Все описанные события действительно произошли в нашем городе, а участники их, слава Богу, живы и здоровы.

Дед Щукарь и философия жизни

Незабвенный дед Щукарь из шолоховской «Поднятой Целины», везя председателя Давыдова на колхозной таратайке, рассуждал, что в жизни этой у каждого человека свой сучёк имеется. Так, к примеру, у Макара Нагульного — аглицкий язык, а у самого Давыдова — Лушка.

Хорошо дед рассуждал, прямо по-христиански: нет безгрешных в мире сем, но кричать об этом не следует, лучше отнестись с пониманием.

Да вот искушение! Времена нынче таковы, что мы сплошь чужие сучки замечаем, а того, что сами давно уподобились лесоповалу, — и мысли не возникает.

Но ведь дед Щукарь, общественной кобылой управляючи, рассуждал не только и не столько о чужих грехах, сколько об особенностях и отличительных чертах человеческих характеров. Мы же в отличиях от себя любимых видим не оригинальность другого человека, которого Бог позволил нам узнать, а покушение на собственную исключительность.

Поэтому-то окружающие нас люди, начиная с домочадцев и заканчивая постоянно встречающимся прохожим, так часто оказываются «не правы». Не вовремя встали, не то надели, не так приготовили, неправильно решили, не о том думают и вообще несут сплошную чушь. После подобной «утренней разминки» следует дневная череда непрерывной подгонки окружающей действительности под себя любимого. Разве что с паузами выполнения необходимой работы, которая, в принципе, могла бы быть и получше, потому что я достоин большего, но вряд ли начальственная серость это понимает.

До самого вечера мир крутится только вокруг меня, он эгоцентричен и это правильно. Так и должно быть! Но только тогда центр вселенной, сконцентрированный во мне, будет ни для кого не в тягость, когда найдется критерий, не унижающий, с одной стороны, мои стремления, а с другой, не причиняющий вреда окружающим меня. Этот принцип четко выражен в формуле: «Люби Бога, а живи, как хочешь».

Любящий Господа изначально не способен навредить живущему рядом или унизить его. В то же время боголюбивый человек никогда не станет измерять всех одной линейкой. Самый страшный грех политиков и религиоведов от политики — внедрение «одинаковости» мышления и форм личного исповедания Бога.

Нам даны Заповеди, которые надо стремится исполнять, но о том, как мы это должны делать, Слово Божие лишь рассуждает. Приказывать в данной сфере невозможно. Именно поэтому Новый Завет составляют четыре Евангелия, три из которых чрезвычайно похожи друг на друга, но все-таки разнятся между собой. Апостолы Матфей, Марк и Лука рассказывают об одном и том же, но каждый из них увидел во Христе и событиях тех времен то, что ближе и понятней лично ему.

К исповеди и Святому Причастию стремятся многие, но как же больно слышать перечень грехов, выложенных в форме трафарета из очередного «руководства» по покаянию. Что это? Отголоски единого советского колхоза, когда все должны были быть равны и похожи? Откуда этот стадный рефлекс, где пропадают особенности, отличия, преимущества и недостатки? Ведь у каждого своя жизнь, непохожая на других. Можно желать уподобления великому подвижнику, можно иметь идеал и стремиться к нему. Но это же не значит, что нужно собственноручно отказываться от присущей только себе индивидуальности! Ведь такой отказ — отречение от образа, дарованного тебе Творцом.

Таланты человека индивидуальны, и мера их присутствия различна. Тем-то и удивительна и прекрасна земная жизнь, что в ней у каждого есть свое жизненное пространство, свои, не присущие никому другому, особенности. Умалять божественный замысел о человеке, по замечанию схиархимандрита Софрония (Сахарова), есть один из великих грехов современности: «Из-за того, что люди не видят ни в себе самих, ни в братьях своих подлинного и вечного достоинства, они так зверски злы в своих взаимоотношениях и так легко друг друга убивают».

Беда начинается тогда, когда мы пытаемся подогнать под себя не окружающую действительность, а тех, кто рядом с нами. Одно дело учить наукам, давать знание, но совершенно другое — управлять чужими поступками. Ведь мы сами далеко не святы, мы живем в грехе, и страсти очень часто властвуют над нами.

Нынче пред исповедальным аналоем в храмах очередь, и почти каждый с жалобой и сетованием: я, мол, стараюсь от греха бегать, но обстоятельства не дают; окружающие неверно себя ведут и меня вынуждают под них подстраиваться.

Но ведь дары Духа многообразны, природные человеческие способности тоже, и при этом каждый человек ограничен и грешен. Следовательно, неизбежны различия в духовном и житейском опыте, неминуемы разномыслия, дабы открылись искусные (1 Кор. 11:19).

Не надо бороться с другими. Давайте свой собственный сучЁк обламывать или хотя бы потихоньку спиливать. Преподобный Серафим Саровский часто повторял: «Спасись сам — и тысячи вокруг тебя спасутся». Мы же все воюем, все отыскиваем причины неудач и нестроений во внешней среде.

А у деда Щукаря религиозная основа-таки была. В чужих «чудинках» он не искал оправдания себе, а видел оригинальности и особенности окружающих земляков. Поэтому и любили его, и прощали. Да и как не прощать, если один враг у шолоховского деда был — козел, да и то только тогда, когда дед «до ветру» ходил.

Околоцерковное язычество

О суевериях, приметах и прочих колдовских страстях писалось и говорилось уже немало, но, к сожалению, воз и ныне там… Лукавый не дремлет. Больше всего любит он покуражится над людьми, объявляющими себя православными, но имеющими к Церкви Господней отношение, выражающееся в модной нынче формулировке: «У меня Бог в душе». И не удивительно. Ведь подобное «православие», составленное по правилам личного, телесного благополучия, без духовных навыков, молитвенного опыта и церковных Таинств — прекрасная почва для красивых цветов, которые, однако, нельзя нюхать из-за их смрада и тем более срывать из-за яда их шипов. Издали — самые что ни на есть всамделишные цветы, а подойдешь поближе — мерзость.

Так и в вере околоцерковных людей: вроде бы все достойно, благочестиво. Весь антураж соблюдается, на набожность похоже. Да вот беда: за внешним нет внутреннего, а если и есть, то хозяин — старый знакомец с рожками и хвостом. Впору фильм снимать: «Особенности благочестивого язычества», а главная тема — похороны и все, что с ними связано.

Никуда не денешься: смерть — штука обыденная. То, что мы не любим о ней думать, отнюдь не исключает ее неизбежности. Утверждения типа «мне смерть не страшна», в учет принимать не будем, потому что это или бред, или бравада.

Страх, естественно, есть. И страх лукавый преднамеренно окружает всё массой таинственного: хочется узнать, а боязно. Поэтому на вопрос «почему?»: «почему нужно делать так?» и «поступать именно эдак?», слышно приглушенное ворчливое утверждение: «Так положено!» Главный же вопрос: «кем положено?» задавать неловко, еще невеждой обзовут или неверующим назначат. Вот и получается, что чем дальше, тем активнее и пышнее мы обрастаем суевериями и приметами. Их так много, что все и не перечислить. Вспомним лишь некоторые «обычаи», имеющие отношение к смерти, похоронам и поминальным дням.

Традиция не подавать к столу на поминках ножей и вилок, видимо, одно из таких современных суеверий. Оно родилось в советских столовых, где частенько устаивались поминки. Там данные приборы были… не приняты, то есть, попросту отсутствовали. А уже потом из отсутствия родилась и «теория»: «чтобы не уколоть покойного».

Там же и тогда же появился обычай разливать водку три раза по стаканам, больше — нельзя. Чокаться тоже нельзя, сделают замечание: «Ты не на свадьбе!»

Множество суеверий языческо-советского толка существует на кладбищах: нельзя говорить «спасибо» (видимо, вклад внесли могильщики из зеков), а только «благодарю».

Нельзя говорить «до свидания», иначе скоро «свидишься», надо молвить: «прощай». Хотя в данном случае, сколько не прощайся, свидание рано или поздно все равно обеспечено.

Нельзя выходить теми воротами, которыми внесли гроб, а только через калитку, рядом. Данное представление, по всей видимости, как-то связано с понятием «узких и широких врат», хотя в Евангелии в него вложен совершенно другой смысл.

Когда гроб выносят для прощания, его ставят на табуретки, а когда убирают, якобы надо эти табуретки быстро схватить и перевернуть вверх ногами. Меня так однажды одна бабуля перепугала до смерти, точным движением выбив данный предмет меблировки из рук и с силой швырнув на асфальт, сидением вниз. В чем смысл приметы — затрудняюсь сказать. Вроде бы, тот факт, что на табуретках стоял гроб, можно поправить только прикосновением сидения к земле. Такая процедура делает мебель вновь пригодной для эксплуатации.

Как только гроб увозят из дома — бабульки наперегонки бегут мыть полы. Еще бы, за мытье полов после покойника прощается 40 грехов! Знали? Нет? Теперь тоже будете стремиться полы помыть!

Есть милый обычай давать всем присутствующим на поминках носовые платки. Потом, когда он попадается, вспоминаешь покойного. Но многие ли желают дожить до того времени, когда память о них заключалась бы в количестве носовых платков?

Бывают и случаи, которые кроме как анекдотичными, и не назовешь.

Назначают в дальнее село молодого священника на место почившего старого. Через месяц епископу оттуда приходит «телега» с жалобой, что новый иерей «не пустил душу в рай». В чем дело? Оказывается, в том селе прежний батюшка, человек, нужно сказать, добрый, но необразованный, завел следующий обычай. После погребения все (благо деревня невелика была) садились за стол во дворе храма, широко отворяли ворота, священник поднимал чарку и говорил: «Ну, пусть идет душа в рай!». Затем начинались поминки. Молодой же это отменил и получил жалобу от односельчан…

Один из ростовских батюшек вспоминал случай из своей пастырской практики: «На погребении попросили проводить усопшего до могилы. А кладбище новое, и ряд могил уже вырыт. И вот я, „взем лыткарь и изметав землю“, сделал шаг назад и рухнул в соседнюю пустую могилу. Вроде ничего не сломал, вынули меня. Потом шептались: „Хорошо, что спиной упал, значит, будет жить“. Пока сбылось».

О веревках от завязанных рук и ног усопшего ходит столько суеверий и жутких рассказов, что зря Хичкок творил свои фильмы на фантастических материалах. Для ужастика достаточно было бы стать свидетелем нескольких наших погребений. Недаром колдуны и примкнувшие к ним «народные целители» активно используют эти злополучные веревки в своих магических процедурах.

Одно из самых распространенных суеверий в нашей местности: покойнику в гроб надо обязательно положить платочек, а крест дать в левую (а не правую, как по канонам!) руку. На том свете его Боженька станет ругать, он свободной десницей будет креститься, а платочком слезы вытирать.

Подобных суеверий множество. Для многих они, увы, и ассоциируются с Православием. Одна прихожанка недавно рассказывала о своем разговоре со знакомой баптисткой. Беседа шла о суевериях. Когда православная сказала, что суеверия — это грех, что она об этом читала в духовных книгах и слышала на проповедях, то баптистка от удивления несколько раз переспросила: «Суеверия — грех? Так и написано? На проповеди священник говорил?». «Чему ты удивляешься? — поинтересовалась, в свою очередь, православная собеседница. — Церковь не учит суевериям, это все люди придумали».

Самое грустное — то, что зачастую околоцерковное язычество расцветает пышным цветом не столько от незнания (люди обычно и не пытаются вникнуть в смысл действия), сколько от сознательного желания соблюсти привычную форму: «так принято». Бывает, священник объяснит, а прихожане все равно сделают по-своему, улучив момент, когда он не видит.

В любом случае, необходимо знать, что, потакая и поддерживая суеверия, приметы и непонятно откуда взявшиеся обычаи, мы вступаем в добровольное сотрудничество с врагом рода человеческого.

Полигон

Было это в северном Казахстане, где Павел служил положенные два года срочной в авиации: развозил по аэродрому на заправщике керосин для бомбардировщиков, которые хотя и были ровесниками его по рождению, все еще состояли на вооружении и регулярно летали бомбить деревянные мишени. С этих мишеней все и началось.

Полигон, который каждые две недели утюжили прифронтовые «летающие танки», находился в ста восьмидесяти километрах от аэродрома. Здесь жил взвод срочников, полностью скомплектованный из таджиков, узбеков и киргизов, которых отправляли сюда от греха подальше после курса молодого бойца и принятия присяги, во время которой они в первый и последний раз в жизни пять минут подержат в руках автомат. Подпускать же их к летающей технике, даже к старой, было небезопасно. Возглавлял эту ораву, неподвластную обучению из-за почти совершенного незнания русского языка, прапорщик Панасюк, от одичания изъяснявшийся на смеси трехэтажного мата с десятком слов ридной украиньской мовы.

Задача у среднеазиатской срочной службы всегда стояла одна: за неделю сколотить из фанеры макеты зданий и самолетов, которые на следующей неделе в щепки разнесет бомбардировочный полк. Регулярное и однообразное выполнение столь творческого задания вконец разложило басмаческий взвод и примкнувшего к ним прапорщика. Солдаты вовсю продавали не поддающуюся учету фанеру и гвозди кочевавшим неподалеку казахам. Вернее, даже не продавали, а производили натуральный обмен армейских стройматериалов на местный самогон, который и потребляли в дни налетов и бомбардировок.

Надо заметить, что макеты Панасюк и его смуглолице-узкоглазая компания изготовляли мастерски. На предполетной подготовке летчики распределяли между собой, кто бомбит райком, кто — милицию, кто — штаб и кому останется завод с жилым поселком. Сверху объекты производили впечатление абсолютно реальное, и никто не удивился, когда прилетевшее из Южного Урала чужое звено с курсантами-штурманами отказывалось сбрасывать бомбы, крича по связи, что над домами дымятся трубы, а у магазина бабы в очереди стоят.

Такое же реальное впечатление создавали макеты и со стороны. За муляж скорее можно было принять длинное казарменное здание, в котором проживали Панасюк и его Ибрагимы.

Раз в неделю из хозбатальона в басмаческий взвод машина возила продукты и фанеру с гвоздями, но водитель грузовика ушел в отпуск, и на утреннем разводе батальонный приказал Павлу:

— Поедешь к Панасюку. Отвезешь продукты и матчасть.

Приказ парня обрадовал. До дембеля оставалось всего ничего, вот-вот должен выйти приказ. Уехать на три дня из опостылевшей казармы было в удовольствие, да и наслышан он был о макетном городе и среднеазиатском взводе. Посмотреть хотелось.

Дорога ничем примечательным не запомнилась. Степь была ровной, как стол, с катающимися колючками, лишь через каждые 10–15 километров попадались полевые станы. Только ближе к полигону появились балочки и овраги, а уже перед самой целью — довольно большое озеро, по берегам сплошь заросшее камышом. Сюда старший комсостав частенько прилетал на вертолете пострелять уток, прихватывая вместо легавых собак пару солдат-первогодков — стреляную птицу из воды вытаскивать.

Сколько ни рассказывали Павлу о полигоне, вид открывшегося города с башнями и двухэтажными зданиями, машинами на улицах и, самое главное, памятником на площади, его поразил. Издалека макет производил впечатление настоящего, и только масса воронок и отсутствие дорог к строениям наводили на мысль, что что-то здесь не так.

Машину встретил сам Панасюк. Добродушно поругиваясь, он отвел Павла в здание, бывшее ранее зерновым складом и переделанное в казарму. Завел в каптерку, где, указав на койку, заявил:

— Оцэ твое мисто. Завтра выгрузымось, а в сэрэду поидэш.

Три дня вольного житья радовали. Павлу уже порядком надоела и серо-зеленая казарма, и однообразная работа на аэродроме, и город, на окраине которого располагался полк. В увольнения он особенно не рвался после того, как на первом году службы ввязался в серьезную драку с местными. Да и не удивительно было, что ввязался.

Город был разделен на три части-района: казахский, немецкий и русский «химический». Казахи были исконные свои, сумевшие приспособиться к городской жизни, хотя это отнюдь не говорит, что они полюбили чистоту и порядок. Убранство квартиры казаха в стандартной хрущевской пятиэтажке, запахи и нравы, царящие в ней, мало отличались от интерьера кочевой юрты где-нибудь в аркалыкских степях. Немцы, сосланные сюда в начале Отечественной войны из приволжских степей, были, при своей аккуратности и педантизме, прямой противоположностью азиатам, чем вызывали их жгучую ненависть к себе. В русском районе проживали «досрочно освобожденные» или получившие приговор «стройки народного хозяйства». В просторечье — «химики».

Стычки и кровавые побоища вспыхивали регулярно, без них не обходился ни один красный день календаря, и солдаты местного гарнизона были их неизменными участниками. Павел не то чтобы боялся драться, нет. Опаска была, но не трусость, не какой-то там сильный страх. Он просто не видел резона драться лишь для того, чтобы драться. А полковых в городе не любили все: и казахи, и немцы, и наши, родные, славяне-«химики». Более же всего ненавидели армейских казахские милиционеры. Для последних понятия дисциплины и взаимопомощи были личным упреком, ибо ни то, ни другое им было неведомо, а авиаполк был крепок и славен именно такими добродетелями. Выручать ввязавшихся в разборку однополчан было делом чести, и Павлу сильно досталось от превосходящих сил противника. После этого он редко ходил в увольнение — не из-за страха, а из-за реальной возможности встретить обидчиков. Миром бы это не закончилось.

В свободное время он точил из разноцветных кусков плексигласа и мельхиоровых трубок с парашютного кислородного прибора пестрые модели самолетов, которые после тщательной отделки и полировки выглядели так красиво, что от заказов и просьб не было отбоя. Когда Павел приехал в отпуск и поставил перед матерью сверкающую всеми цветами радуги модель пассажирской «Тушки» с подсветкой и светящимися бортовыми огнями, та отказывалась верить, что это его работа. А затем никак не могла решить, куда поставить «такую красоту». Примостила в углу под иконами, но сын убрал, переместил на телевизор.

Вот и здесь, на полигоне, увидев чужую, но хорошую работу, Павлу захотелось рассмотреть ее поближе.

— Товарищ прапорщик, можно я в ваш город схожу? Скоро дембель, вряд ли сюда еще попаду.

— Та иды. Казалы, що дальни бомбыть будуть, но щось нема.

Полигон прилетали бомбить не только «свои», но и «чужие» — дальние бомбардировщики с приволжских аэродромов. Они обычно отрабатывали мощно, с больших высот, и уничтожали все подчистую. После их «работы» Панасюк уже ничего не восстанавливал. Выравнивал бульдозером изрытое воронками поле и сооружал новый город.

В этот день «дальние» заказали полигон с 12 до 14, но не прилетели. Подобное случалось частенько, поэтому прапорщик, видя, что уже скоро три, дело к вечеру, разрешил Павлу посмотреть полигон. И не только разрешил, даже дал ему маленький тракторец «дэвэшонок», с кузовом впереди, чтобы не идти пешком три километра. Никто не предупредил Панасюка, что бомбить будут не по местному, а по московскому времени, а это три часа разницы.

Павел услышал гул самолетов, когда был в центре полигона, у «памятника», изображавшего вместо вождя очень похожую на комвзвода фигуру. Почти сразу же он уловил тонкий нарастающий свист, причем свист множился, возрастал, и хотя он никогда, кроме как в кино, не слышал звука летящих бомб, он не ошибся. Его бомбили. И еще Павел понял сразу и абсолютно ясно, что бежать ему некуда. Независимо от того, эскадрилья его будет накрывать или звено эскадрильи, ему не уйти.

Первый взрыв раздался с краю полигона, потом заблестело и загрохотало все вокруг. Казалось, что всю землю поднимает вверх, переворачивает и опрокидывает снова. Едкая гарь и жженый воздух, не давали дышать. Правая рука Павла нащупала во внутреннем кармане, между военным и комсомольскими билетами, сложенную ленточку. Он не помнил, как вытащил ее и начал обматывать ею голову. Даже в этом грохочущем мраке успел прочитать: «Живый в помощи Вышняго…» и потом все томительно-страшные, долгие минуты бушующей вокруг смерти язык, губы, мозг постоянно повторяли: «Живый в помощи Вышняго, Господи, спаси…»

Павел почему-то прекрасно понимал, что Он может спасти. Все мысли были сосредоточены в этих нескольких словах, в единственной молитве, которую он узнал только сейчас. Никакие другие слова, никакие образы и отрывки из жизни не мелькали перед ним. Не было боязни боли, была лишь одна мольба, одна просьба: «Живый в помощи Вышняго, Господи, спаси…»

И еще была уверенность: Он спасет, Он не попустит. Не молитва страха и ужаса рвалась из сердца Павла, а уверенная просьба, которая не может быть не услышана и не исполнена.

Он не молился раньше, хотя видел, как молятся мать и бабушка. В их городке была церковь, и лет до десяти его водили на службы. Научили даже, как брать благословение у батюшки и как «говеть» — так называлась подготовка и само причастие. Но затем школа, насмешки друзей, пионерский галстук и комсомольский значок сначала отодвинули воспоминания в далеко прошлое, а с возрастом, кажется, вообще стерли детские впечатления. И вот сейчас, в адском грохоте взрывов и бушующем вокруг пламени, перед Павлом предстала грустная фигура Спасителя, в белом одеянии, со склоненной головой. Именно та фигура, которая была написана в храме, рядом со столиком, на который бабушка «ложила канун», — где молились о покойниках. Павлику тогда все время хотелось спросить, почему Христу не открывают калитку, в которую Он стучит. Но он так и не спросил. И вот сейчас, именно тот «грустный Боженька» смотрел на парня и слушал его говорящее сердце: «Живый в помощи Вышняго, Господи, спаси…»

***

Павел не слышал, как его откапывали, как бегом, положив в брезент, сменяя друг друга, тащили до казармы, как по-бабьи причитал над ним до смерти перепугавшийся прапорщик. Первое, что увидел солдат, было раскосое лицо молодой женщины, медсестры-казашки, которая пыталась из железной кружки его напоить, но вода не попадала в рот, текла по подбородку на шею и грудь. В стиснутых зубах Павла оказался зажат кончик того спасительного пояска — ленточки с молитвой-псалмом, данной ему перед самым отъездом матерью и вставшей несокрушимой стеной перед тоннами взрывчатки и смертоносного железа.

Когда его на следующий день доставили в полк, Павел отказался ехать в окружной госпиталь, сказал, что отлежится в санчасти. Этим он несказанно обрадовал командира, но больше всего — Панасюка, опасавшегося большого заслуженного наказания.

С демобилизацией, чтобы не разглашать случившееся, поторопились. Павел уехал домой в числе первых, лишь забежав из санчасти в казарму попрощаться с товарищами. Даже не уехал, а улетел. Первую группу дембелей отправляли до округа на стареньком «Ли-2». Последний за два с половиной часа, тарахтя, как трактор и проваливаясь раз за разом в воздушные ямы, доставил Павла на окружной аэродром.

Впервые за два года службы в авиации Павел летел хоть и на стареньком, но военном самолете. И когда через расступившиеся где-то на середине полета облака он увидел внизу аккуратненький городок, сразу понял — это полигон. Понял и неожиданно для себя перекрестился. Оглянулся по сторонам с опаской, не заметил ли кто? А потом подумал: «Он меня спас, а я и поблагодарить Его стыжусь!» — и, больше не обращая ни на кого внимания, два раза осенил себя крестным знамением.

Утерянное отцовство

Смотря практически каждое утро на гору банок, бутылок и прочих отходов «жизнедеятельности» молодого поколения на аллее, ведущей к храму, и высчитывая из скромного церковного бюджета гривны на уборку, легко стать не только скептиком, но и ненавистником современной молодежи. От желания «разобраться» и «наказать» спасает лишь христианское требование — практиковать «милость к падшим». Да и совесть подсказывает, что ребята эти никто иные, как твои собственные дети и внуки, которых ты, в погоне за хлебом насущным, отдал воспитывать обществу, не имеющему в последние два десятилетия ни приоритетов, ни идеи, ни какой-либо нравственной составляющей. Впору не только хвататься за голову, но и что-то делать самому, не надеясь на очередного «доброго дядю» с политического олимпа, обещающего как некрасовский барин, что он «приедет и рассудит».

Для того, что бы ликвидировать следствие, надобно найти причину. Откуда взялось это презрение к окружающим? Почему у многих молодых людей полное отсутствие присутствия желания созидать свое и уважать чужое?

Главная причина, как мне кажется, потеря понятия «отцовство».

Земное отечество — отцовство — образ небесного, таинственного и в то же время, абсолютно духовно понятного состояния. Без этой связи «отец-сын» мы становимся потенциальными революционерами, разрушителями и маргиналами, забывая, что «есть у революции начало, нет у революции конца». Если отцовство не в чести, то нивелируется и понятие Родины. «Любви к отеческим гробам» тогда возникнуть не может и «дым Отечества» будет не «сладок и приятен», а лишь раздражительным костром из старого изношенного мусора, где сгорают не только ветхие вещи, но и история твоего собственного народа.

У лукавого патологическая ненависть к отцовству, так как оно хранитель благочестивых традиций и «преданий старины глубокой». Мироуправителю нашего времени крайне скорбно видеть даже наше массовое посещение храмов на Пасху и Крещение, когда стимул похода не осознанная и практическая вера, а лишь понимание, что все предки мои в этот день в церковь ходили.

Поэтому одной из форм борьбы с православным мировоззрением является всемерное поощрение забот только о дне насущном и создание влечения к тому и зависимости от того, что было неизвестно нашим отцам или, по крайней мере, ими отвергалось.

Уход от традиции и собственной веками наработанной (и намоленной!) ментальности всемерно поощряется прививкой чуждых правил и манер, в основе которых лишь удовлетворение похоти. Какими бы тогами «необычности», «эксклюзивности» или нонконформизма они не оправдывались, в финале лишь нега тела и низменные духовные развлечения, именно то, что не приемлет отцовство.

Православие изначально — гимн отцовству. Здесь и сакральное, таинственное отношение Отец — Сын, тут и всемерное почитание святых отцов, и постоянные примеры спасительного благочестия, пронизывающие всю историю человечества.

Каждое поколение будет переносить и переносит конфликт «отцов и детей», но не он является причиной того, что пусты музеи, не читается классика, отсутствует знание истории своего народа и вырабатывается потребительское отношение к Богу. Не здесь корень инфантильности современного молодого поколения. Он в том, что в наших домах и квартирах можно увидеть все что угодно, начиная от облаченных в массивные рамы картин альковных утех и модернистских изысков, до бесовских магических масок и рогов с копытами.

А вот как выглядели бабушка с дедушкой, не говоря уже о предках с приставкой «пра», чем они занимались, к чему стремились, что было их жизненным приоритетом не знаем ни мы, ни наши дети, ни, тем паче, наши внуки. Даже модное ныне увлечение: составление своего генеалогического древа тут же забрасывается на антресоли, если выясняется, что прабабка была обыкновенной крестьянкой, а дед всю жизнь проработал в колхозе. Древо имеет место быть лишь тогда, когда предки во князьях, царях и полководцах ходили, а таких крайне мало во все века было.

Очень хорошо видно наше почитание отцов на заупокойных службах и в дни вселенских панихид. Синодики в большинстве случаев заканчиваются именами тех, кого видели и знали наяву, а свою родную кровь, жившую двумя поколениями раньше, знать не знаем, да и знать не хотим.

Безусловно, для нас, в мирском понимании, трудно достижима формула: «Я живу Отцом» (Ин. 6:57), но для того, что бы вернуть отцовство в повседневность, а значит и облагородить себя, можно и нужно начать с малого — вспомнить своих предков, и хотя бы найти их фотографии. Пусть рядом с «Незнакомкой» Крамского и медведями Левитана найдет себе место и портрет прабабки, и старая фотография деда.

Нельзя говорить, верить и проповедовать, что главными составными частями Православия являются Святое Писание и Святой Предание и в тоже время не знать (и не хотеть знать!) собственной истории и традиций.

Семейная проблема

Звонок о беде иную тональность имеет, его как-то чувствуешь. И в тот раз не ошибся. Молодой женский голос попросил о встрече.

— Вы нас венчали, батюшка. Три года назад. Помните?

— Вот увижу вас, может и вспомню. Приходите сейчас.

Они пришли вдвоем. Дождались окончания панихиды на скамеечке, возле храма.

Сидели, держа друг друга за руки.

Молча.

Подошел и встретил два взгляда. Удрученных и боязливых.

Я их вспомнил. На ней была, в тот свадебный день, очень длинная фата, которую держали сзади две девочки-близняшки.

— Что случилось?

— Батюшка, мы ругаемся постоянно, — сказал муж, — Вот так доругаемся, что и разведемся, наверное.

«Разведемся» он уже полушепотом произнес, пугливо и с придыханием.

— И почему ругаетесь-то? — спрашиваю у молодой женщины.

— Просто так, даже непонятно почему, из-за каждой мелочи…

Смотрю на них. Ладненькие такие, стройные, красивые, одеты прилично и на лицах отсутствие ума не просматривается.

— Ребенка родили уже?

— Нет.

— Почему?

— Да вот не получается как-то.

Пришлось переходить на индивидуальный вариант беседы. Взял парня под руку и пошли с ним по аллейке гулять, да причины выяснять. Затем с супругой его потолковали, пока муж в сторонке курил.

Все просто оказалось. Ребенок не зачинается и каждый друг в дружке вину видит, а обвинить боится…

Причем боится потому, что любит и огорчать не хочет.

Решили мы проблему эту семейную преодолеть. Без докторов, знахарей и «целителей» обойтись, к которым они уже, каждый в отдельности и в полной секретности друг от друга, обращались.

Да и как не преодолеть, храм то у нас Богоотцов Иоакима и Анны.

Вспомнил сегодня об этом случае по той хорошей причине, что вчера батюшка наш крестил младенца Максима, который в аккурат через неполный год у этого семейства и родился. И еще, наверное, детки будут. Они же, счастливые и красивые, муж и жена, опять в храме стояли и за руки друг дружку держали, как на том давнем уже венчании…

Почему ты стал священником?

Священническому набору начала 90-х годов недавнего прошлого века, наверное, чаще всего приходится отвечать на вопрос: Почему ты стал священником?

И не мудрено.

Ведь большинство из нас, пришедших на приходы в годы массового их открытия, имели за плечами не только школы и службу в армии. До архиерейской молитвы над твоей склоненной на престол головой уже был профессиональный и житейский опыт, который, отнюдь, не всегда говорил о крушении надежд и идеалов окружающего мира.

Распространенное мнение, что церковное служение есть следствие разочарования в повседневности или личной трагедии, абсолютно неверно. Не боюсь прослыть рационалистом и прагматиком, но для многих из нас, ставших священниками в годы зрелые, Церковь явилась возможностью реализации своего «я».

В миру преумножение своих амбиций и возможностей, чаще всего, имеет лишь два вектора: профессиональное совершенствование и получение материальных благ, что практически всегда ведет к духовной дисгармонии. Духовные ценности приносятся в жертву или отодвигаются на второй план. За внешним благополучием и лоском нет симфорнии с сердцем, с тем, что присутствует в человеке помимо его воли, с искрой Божьей благодати, данной каждому.

Для того, что бы уйти от этого разлада с собственным сердцем, некоторые бросаются на поиск неизведанных и модных духовных практик, который обычно заканчивается прозаическим гедонизмом. Но все же большинство составляют те, кто рано или поздно вспоминают об иконе в доме бабушки и о крестике, который почему-то хочется одеть на себя. Древние слова о том, что душа человеческая по сути своей христианка, это не просто аргумент в очередной полемике, это действительно так.

Именно поэтому в нашу Церковь, в начало ее возрождения, после празднования 1000-летия Крещения Руси, пришло много служителей, которые, не имея изначально практически никакого богословского образования, внутренне поняли, что именно здесь, в храме Божьем, прекратится это бесконечное стремление к неизвестной цели, которую толком и определить невозможно.

Церковь привнесла ясность и рассказала о способах, как сделать так, чтобы каждый вечер с радостью можно было сказать «Слава Богу за все», а утром не менее оптимистично произнести: «Слава Тебе, Господи, показавшему мне свет». Ведь, окружив себя всеми благами и богатствами мира, эти слова никак не произносятся. Не выходит. Слишком велик разрыв между внутренним и внешним.

И все же, на вопрос: «Почему ты стал священником?», мне часто приходится отвечать известным и банальным: «Господь привел», потому что здесь калейдоскоп сочетаний множества жизненных событий и ситуаций, которые только волей Божьей и определяются. Причем ни одно из них выбросить нельзя. Нарушится невидимая связь и последовательность.

Это и мальчишеский страх перед «сердитым Богом» в бабушкином доме, который обязательно накажет, если не пить горькое лекарство. Здесь и первый храм, куда пришел по собственной инициативе, потому что было непонятно отчего в наш век науки и техники в него ходят не только старушки, но и мой ровесник-сосед по подъезду. Тут и открытие, поразившее до глубины души в том же храме, когда я увидел на стене Александра Невского, который, как оказывается, не только князь-герой, но еще и святой. Нельзя выбросить из этой цепочки и «посевовские» нелегальные книжки со статьями Ильина, рассказами Шмелева и воспоминаниями Нилуса. До сих пор удивляюсь, как мне удалось с неиссякаемым увлечением литературой «из-за бугра» благополучно перекочевать годы студенческие. Только теперь ясно, что это Господь помог избежать популярных тогда пяти лет высылки с тремя годами строек народного хозяйства, которые давали за чтение подобных книг.

Каждый прожитый год и все жизненные коллизии в той или иной мере вели к Богу и выделить, что либо, как решающий фактор очень трудно. Лишь последний год перед рукоположением, проведенный в Оптиной стоит особняком, но там, в обители русской старческой славы, мне уже хотелось служить в Церкви.

Намного проще вопрос о том, насколько сложно священническое служение?

Тут ответ элементарен: священником просто надо быть. Причем всегда: и днем, и ночью. Как только начинаешь представлять храм Божий, как место работы, то, по сути, ты уже просто требоисполнитель. Опять начнется внутренний разлад, а чужая боль станет не сопереживанием, а досадной помехой.

Когда-то я думал: самое тяжелое в поповском деле это отпевать усопших, да и действительно изначально нелегко это давалось, и нужны были годы для понимания, что в данном случае ты утешитель и даритель. В тебе видят и сострадание, и надежду. Если сможешь быть таким и твоя молитва услышана, то смерть становится для близких покойного лишь необходимым жизненным эпизодом. Если же ты всего лишь обязательный антураж в похоронном регламенте, то винить в этом надобно только себя…

Сложно это: любить и сострадать. Не всегда получается, да и знаменитые «искушения мира сего» отнюдь не праздный набор слов, а вполне определенная реальность.

В первые годы моей службы недалеко от нас жил старенький священник, всю жизнь предстоявший перед престолом Божьим. Все у него было: и гонения, и ссылки, и тюрьма, и запреты, но когда бы я к нему не приезжал он всегда встречал меня с пасхальной радостью. И как-то во время беседы с ним, на крылечке церковного дома, я с раздражением хлопнул комара, впившегося в мою руку.

— Нельзя так, батюшка, — с укоризной сказал отец Иаков. — Что ж ты злишься-то так? Надобно просто с любовью сказать ему «кыш!» и улетит тварь Божия.

До дня нынешнего пытаюсь так поступать. Вот только пока не получается…

Граждане, послушайте меня

Чувства и слово помогают друг другу, но все же приоритет остается за вторым, недаром в одной из молитв перед исповедью говорится: «Сам яко Благ и Незлобивый Владыко, сия рабы Твоя словом разрешитися благоволи». Покаянный плач дело хорошее, но за слезами должно быть понимание тяжести падения, решимость бороться с этим грехом и словесное подтверждение принятого решения.

И вот здесь, когда становится понятен приоритет слова, появляется новый камень преткновения: многословие, за которым стоит в большинстве случаев или желание оправдать свой грех, или чисто психологическое стремление «выплакаться». Тем более, что в лице священника исповедник часто находит молчаливого слушателя, вместе с ним вздыхающего, сочувственно кивающего, да еще и успокаивающего. Отрицать и избегать пастырского сочувствия, конечно, не надо, но необходимо и держать в уме евангельское:

«За всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда: ибо от слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься» (Мф. 12: 36–37).

Так уж устроен человек, что, согрешив, он ищет себе оправдание. Это не порок дня нынешнего. Начало положил наш прародитель Адам, когда после собственного греха он изначально обвинил в нем Еву. А затем и Бога, за то, что Он дал ему эту жену (см. главу 3 Бытия).

Лишнее слово перед Евангелием на исповеди может повредить раскаянию, сделать его лишь повседневным сожалением и не преобразит душу. За многоглаголаньем теряется четкий смысл греха, и обычно из состояния «я грешен» следует невидимый переход в безликое сожаление «мы грешны».

Споры и дискуссии о том, как подробна должна быть исповедь, идут со времен давних и, наверное, не прекратятся до дней последних, но вывод из них можно сделать уже сейчас: исповедь должна быть настолько подробной, чтобы ее понял священник.

Всё. Иного не надо.

Нередки сетования наших прихожан на то, что одних священник исповедует подолгу, а на других, казалось бы, только епитрахиль положил и уже молитву разрешительную читает.

Здесь не нерадения батюшки и не желание выделить кого-либо из кающихся. Просто одни приходят и говорят «слово», четкое, конкретное и покаянное, а вторые устраивают из Таинства монолог с перечнем причин, последствий и влияний греха на всех, кого знают, любят или отвергают. Этот театр одного актера, особенно в исполнении человека, которого исповедующий священник видит первый раз в жизни, не только затягивает исповедь, но и очень часто не приводит ни к какому результату. Итог предсказуем: священник превратился в психолога, исповедующий гордится своей смелостью и радуется, что его, наконец-то, выслушали, а Бог остается в стороне. Покаяния ведь не было. Вернее, ростки искреннего сожаления и стыда забетонированы потоком оправданий и обстоятельств.

Несомненно, многие из нас часто испытывают желание, о котором эти поэтические строки Евгения Евтушенко:

Но ведь столько раз в любом кричало

и шептало это же начало:

«Граждане, послушайте меня…»

Граждане не хочут его слушать,

гражданам бы выпить да откушать.

Действительно, в сегодняшнем мире прагматизма, рациональности и современных технологий очень часто перемолвиться даже двумя искренними словами можно только с компьютером в Интернете, да и то зашифровав себя псевдонимом. Все болеют собой и свое «я» является приоритетом в жизненной повседневности, но исповедальный аналой — не телевизионное шоу, куда приходят излить душу по ранее написанному сценарию. Иное это место. Страшное своей голой, неприкрытой откровенностью зла и великое по результату. Сам Господь устами священника говорит: «И аз, недостойный иерей, властию Его мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих».

Священник предстоит пред Богом у престола церковного, совершая Евхаристию. Верующему чаду церковному тоже дано это право, оно реализуется именно на исповеди. Поэтому здесь, под священнической епитрахилью, пред Крестом и Евангелием, каждое слово должно быть правдиво, искренне и достойно Того, с Кем разговариваешь.

Надобно помнить апостольское: «Кто не согрешает в слове, тот человек совершенный, могущий обуздать и все тело» (Иак. 3:2).

Бережно, целомудренно обращаясь с бесценным даром слова, мы в результате становимся сродниками Самого Божественного Логоса, Воплощенного Слова, — Господа нашего Иисуса Христа.

О десятом

Тогда Иисус сказал: не десять ли очистились? Где же девять? Как они не возвратились воздать славу Богу, кроме сего иноплеменника? И сказал ему: встань, иди; вера твоя спасла тебя.

(Лк. 17:17–19)

Как же хочется быть десятым! И не получается. Вечно забывается за суетой, удовольствиями и удовлетворениями «спасибо» сказать. Всё о себе любимых печалимся.

Даже ектенья такая на службе есть: «шесть раз мне и один раз Тебе». Просительной называется, как будто мы отдать что-то в состоянии…

Вопль по всей Руси: «Дай, Господи!».

Не знаю, как часто в иных градах и весях благодарственные молебны служат, а у нас в обычае лишь в дни престольные, да особые.

В будни же опять то же самое — Дай!

И все время повторяем: «Возлюби Бога своего…»

Хотя прекрасно известно, что любить Бога можно только через Его благодарение. Правда, есть такое понятие, как «жертвенное служение», но ведь служение это тоже знак благодарности.

Помнится, в прошлый Новый год был свидетелем, как мамаша учила своего сыночка на утреннике: «Пойди, зайчик мой, поблагодари деда Мороза и скажи ему, что ты его любишь. Он тебе еще одну шоколадку даст».

Ребенок так и поступил, а затем гордо показывал своим сверстникам лишнюю конфету.

Вот так и мы «мОгем», как говорил несравненный комэска Титаренко, когда за «спасибо» конфетку новую или чего-нибудь посущественней.

Запросто получается. А вот просто так поблагодарить, за то, что дал нам всё и вся, забывается.

Эх, не получается быть десятым! А хочется….

Утреннее

Утро. Готовлюсь к литургии вместе с отцом Павлом. Вернее, поджидаем самого младшего по возрасту, моего тезку, отца Александра, что бы на входные молитвы идти. Молодежь, она, как всегда, самая последняя в храме появляется.

Прибежал. Влетает в алтарь.

Три земных перед престолом, расцеловался с отцом Павлом и выдает:

— Идем на входные?

Смотрю вопросительно на молодого и спрашиваю:

— А со мной здороваться?

Недоуменный взгляд, переходящий в извинительно-виноватое выражение.

— Ой, батюшка, простите. Вы мне всю ночь сегодня снились… Думал, что поздоровался.

О каске, патронах, виселице и Победе

Бабушкин Шарик имел собственную тарелку. Ею была немецкая каска. Летом, когда на каникулы в деревню съезжались городские внуки и внучки, к категории которых и я принадлежал, мы этот сервис собачьего быта у Шарика уперли и на берегу речки расстреляли, как фашиста, из самопалов.

Дядька Вася самодельное оружие у нас позабирал, чувствительных подзатыльников всем определил, не разбираясь, где «свой», где «чужой», и сказал, что в селе хватит одного одноглазого.

Одноглазым был сам дядька Вася. Когда немцы вместе с итальянцами в сорок втором в сторону Харькова убежали, то в хате, где они всю зиму и весну обитали, несколько гранат забыли. Вот он их и разряжал, пока запал в руке не разорвался и пальцы ему не оторвал и глаз не выбил.

Самопалов было жалко. Но услышали мы, как бабушки наши, обсуждая вечером баловство своих «онуков», разговор вели о патронах, которые, в аккурат, за колхозным подвалом в великом множестве когда-то валялись.

Действительно, валялись. Чуть сверху травяным дерном прикрытые. Мы их ведро наковыряли. И на рельсы положили, перед тем, как по нему вечерний матовоз (дрезина с мотором и будкой, людей перевозящая) из райцентра в деревню идти был должен. Очередь получилась отменная. Вся деревня всполошилась. Как дед Федот сказал, будто опять бой под курганом начался. Дед Федот врать не будет, он всю войну на передовой пробыл. Причем началась у него эта передовая именно здесь, у кургана, около дома родного…

Всыпали нам за эти патроны намного серьезней, чем за самопалы, но охоту «повоевать» не отбили.

Да и как без войны жить 10-летнему мальчишке, если в сарае-хлеву, где корова с теленком жила верхняя балка крыши удерживалась противотанковым ружьем, вот только без затвора, а у отца родного где-то рядышком был спрятан пистолет. Точно спрятан. Сам я лично видел, как папка его разбирал да смазывал…

О войне нам рассказывали много. Но почему то в воспоминаниях этих все больше о голоде, холоде, да похоронках речь велась… Ни тебе «Ура» громогласного, ни засад, ни подвигов.

— Ба, — спрашиваю, — а ты что при немцах делала?

— Да в колхозе работала, внучек, — ответила бабушка.

— На немцев? И тебе не стыдно?

— Так он пришел, немец этот, — рассказывала далее бабушка, — на майдане, в правлении и школе расположился, и всю ночь топорами и молотками стучал, да дерево пилил.

— Ну и что?

— Как что, онучек? Утром нас всех на майдан собрали, а там виселица с тремя веревками. Кто, сказали, на работу не пойдет, тот тут висеть будет.

— Я бы не пошел — уверил я бабушку.

Это было в году 62-ом или 63, то есть лет двадцать после того, как ушла с тех родных мест война.

Она коснулась семьи нашей всей своей звериной ненасытностью и, слава Богу, что я пережил ее только в рассказах стариков, да отца.

В простых разговорах тех, кто воевал, было мало пафоса и ударений. Несравненно больше я слышал о горе, грязи, ранах, смерти и потерях. Но никогда в этих рассказах не было и тени сомнения в нужности, необходимости и желанности Победы. «Наши» не могли не победить, и они сделали это.

Подвижники — они рядышком…

«Мы очень нуждаемся в подвижниках; и нужно делать все для того, чтобы таких подвижников становилось как можно больше. Они как локомотивчики — потянут за собой весь народ».

(Из интервью Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Кирилла украинскому телевидению)

Часто, очень часто у исповедального аналоя произносится:

— Нет у меня больше сил, помоги, Господи!

И понимаешь, что о грехах собственных, кающийся говорить должен, что не жаловаться ему надо, а плакаться, но куда же денешь этот многострадальный вопль: «Дай силы, Господи!»?

Разве возможно самому священнику ответить на все вопросы, которые столь различны и многоплановы, как и абсолютно не реально дать четкий оптимальный совет на все случаи жизни, решить все проблемы и утереть слезы…

Так что же, лишь сочувственно вздыхать и плакать вместе? Или уйти в дежурное рассуждение о терпении и о том, что у каждого свой крест, который нужно нести не унывая?

Мало этого.

И добрая соседка может повздыхать успокаивающе, и психолог релаксацию провести, и священник посоветовать еще один молебен отслужить да молитву личную усугубить.

Добрая эта помощь, христианская, но не всегда действенна и не все решающая.

Иное еще нужно.

Четкий и конкретный пример, как подобные жизненные негаразды преодолевали те, которых мы в святых почитаем, и те, кого подвижниками нарекаем.

Ведь для любого движения сила нужна, и Господь ее дает, прежде всего, тем, кто следует словам Его: «любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас, Благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас». (Лк. 6:27–28). Именно они, умеющие молиться об иных, практически всегда найдут не только успокаивающее слова, но и подскажут, как конкретно поступить, что бы силы для жизни остались, что бы тоска не стала ежедневным лидером, и что бы роптаний на «судьбу» и «оставленность» избежать.

Их вполне достаточно и в день нынешний, тех, кто силу нам дает, кто постоянно в движении к Богу находится. Было бы мало, давно бы апокалипсиса трубы прозвучали.

Не надо их в дальних весях разыскивать и в тридевятом царстве искать. Они рядышком, всегда в наличии присутствия…

Случалось и мне в отчаянии пребывать и тоску ублажать, но послал Господь изначально священника деревенского, который мне пальцем на гвоздь в руке распятого Спасителя указал и тихо так произнес:

— Представляешь, Саша, Его прибивали, а Он за распинателей Своих плакал и на них не обижался…

Так проникновенно сказал мне об этом годящийся мне в деды священник, что откуда и силы у меня взялись. Я ведь тогда толком и молиться еще не умел.

Второй особенный случай намного позже произошел, когда я в Оптиной, в издательском отделе подвизался.

Готовили мы тогда, впервые после октябрьского переворота, выпуск поучений Аввы Дорофея. Препятствий было — ни счесть. Казалось бы и все разрешения получены, и типография определена, и деньги проплачены, но препятствие за препятствием, неувязка за неувязкой. Да и не мудрено. Вестимо ли, в типографии подотчетной обкому партии и вдруг сам Авва Дорофей. Полное безобразие, с точки зрения не перестроившейся к новым реалиям власти.

Приехал из типографии хмурый отец Мелхиседек, он тогда и благочинным оптинским был и издательским отделом командовал. Рассказал нам, что на стенку непонимания и несогласия наткнулся и… загрустил отдел издательский. Тем более, что наобещался бонз партийный куда следует позвонить и дело это наше тут же прикроют.

Тут, в келью нашу книжную, она в башне располагалась, где нынче монастырская библиотека находится, отец Михаил, тогдашний эконом обители, зашел. Послушал сетования, хмыкнул насупливо и произнес:

— Не позвонит! Ему старец наш Амвросий преподобный провода эти «чик» и перережет…

И перерезал! Потому что после слов этих мы все абсолютно ясно осознали, что «Душеполезные поучения» аввы Дорофея обязательно скоро выйдут, потому что силы наши теперь ничем превозмочь невозможно.

Вот так и двигают по сей день жизнь нашу Подвижники — те, которые нам силы прибавляют и ведут к Тому, в Кого сердце наше верит.

Спас и макитра

В августе начала 90-х, века прошлого, зашел я, как обычно, к Харитоновне за молоком. Наставница моя, в приходских делах житейского направления, над столом склонилась и энергично так чем-то постукивает.

Заглянул через плечо и обомлел.

Анна Харитоновна, настоящим пестиком, в настоящей макитре мак растирает, а рядышком банка темного гречишного меда лопухом прикрытого стоит.

На прихожанке моей косыночка и фартук одного тона — «в цветочек», и еще изюминка из прошлого: очки с резинкой, вместо поломанной дужки. Над столом, старая темная икона с еле просматривающимся образом Спасителя. Чуть ниже иконы древняя лампадка, но горит исправно, не коптит. Прядь седых волос у бабы Анны из-под платочка выбилась, но она, за делом, не замечает. Впрочем, она меня тоже не видит, так как песню поет:

Дай, Господи, нам многие лета,
Многие лета — долгие годы!
Дай долго жить, Спаса не гневить,
Спаса не гневить, Божьих пчел водить,
Божьих пчел водить, чистый воск топить —
Богу на свечку, хозяевам на прибыль,
Дому на приращение,
Малым деткам на угощение!

Я тихонько на лавку решил присесть, песню дослушать, да крышку деревянную, на ведре с водой лежащую, зацепил. Вздрогнула Харитоновна, ко мне повернулась:

— Напужал, батюшка. А я вот тут для маковок и блинов мак тру да мед готовлю… Спас ведь медовый завтра.

И действительно — первый Спас на дворе. Он еще с детства память оставил. Хотя тогда, в далеких шестидесятых, когда храмов единицы остались, а купола лишь в больших городах можно было увидеть, не понимали мы, пацанята, каникулы летние у бабушек и дедушек проводящие, чего это за «Спасы» такие, до которых ни меда, ни яблок есть не положено.

Нет, яблоки мы благополучно ели, колхозных садов на всех хватало, да и в меде нам отказу не было, но вот блины с маковками, которые в мед с маком макаешь, только на Спас готовились, поэтому и особенными были.

Поэтому и застыл я в изумлении, когда в прихожанке нашей детство свое увидел. Ведь бабушка моя в таком же наряде одетая, точно так же в далеком-далеком в макитре мак растирала. Только мед в глиняную кринку налит был, но таким же лопухом прикрывался.

Я решил не торопить Харитоновну и разговор о посте грядущем завел. Мол, опять две недели строгостей, а баба Анна мне в ответ:

— Так Успенки разве пост? Это Петровка — голодовка, а Спасовка — лакомка.

И действительно. Сплошные лакомства на столе. Все поспело, все созрело. Пока размышлял над удивительно религиозно-житейским словом «Спас», который и праздник обозначает, и спасение утверждает, и стол хлебом-солью покрывает, Харитоновна мне еще одну мудрость поведала.

— А знаешь, отец Лександра зачем завтра ты воды святить будешь?

— Как не знать, знаю, — ответствовал я. — В этот день князь Владимир Русь крестил. Об этом и в предании нашем говорится.

— Может оно конечно и так, — продолжала Харитоновна, — но то давно было, а вот я помню, что в день этот, мы всю худобу на речку и к ставку гнали и ее там купали. Последний раз в году. Поэтому и называют Спас этот «мокрым» и воду освящают по церквам…

Спорить с Харитоновной не хотелось, да и объяснения ее, как то спокойно на сердце ложились и никакого богословского сопротивления не встречали. Тем более, что попробуй-ка объясни, как можно было простому крестьянскому уму взять и дать празднуемому в этот день, 14 августа, еще одному событию — памяти семи мучеников Маккавеев, еще за 160 лет до Рождества Христова живших, вполне практическое применение, с уборкой и употреблением в пирогах да с блинами мака связанное? Созвучие слов, конечно, присутствует, но больно уж четко праздник этот именно в самый подходящий для него день расположился.

Долго в тот день слушал я рассказы Харитоновны о празднике да посте Успенском. Просто сидел, внимал, да реплики вставлял, а баба Анна, за разговором, мак весь перетерла, в стаканчик граненый высыпала, макитру сполоснула и на стол поставила, как бы почувствовала, что посуда эта свой штрих в моей жизни имеет… Действительно имеет.

***

В старой бабушкиной хате, на родине моего отца, на месте которой сегодня лишь густой бурьян растет, да рядом заброшенный сад умирает, стоял в зале вросший в угол старинный шкаф для посуды. С полочками, ящиками и застекленными верхними дверцами. Посуда там находилась. Праздничная. Посуду эту только на Пасху, да Рождество доставали и еще тогда, когда бабушкины дети, дядьки и тетка мои, в гости приезжали. Самую верхнюю полку старинного серванта, которого в те времена называли «буфет», торжественно украшала глиняная, расписанная разноцветными листиками макитра, в которой лежали самые главные документы, два крестика и иконка Спасителя.

В конце 60-х посуды добавилось, но старинная макитра свое главенство не оставила, все так же странно выделяясь среди современных рюмок и тарелок.

— Ба, — как-то спросил я, — а почему ты чашку глиняную не уберешь?

Вздохнула бабушка, да и ответила, что если бы не неказистая на вид, сделанная и расписанная местным гончаром макитра эта, то и меня бы на свете не было.

В 42-ом пришли немцы. Аккурат, к Спасу первому. Несколько дней в деревне пробыли и ушли дальше, к Сталинграду. Их сменили итальянцы, которые и подобрее, и поскромнее были. В бабушкиной же хате, на краю села у кургана и реки стоящей, трое немцев остались. За союзниками приглядывать.

В саду стояло несколько ульев. За пчелами следить в тот жаркий военный и горестный год, когда немец рвался к Волге, было некогда, да и некому. Урожайное лето цвело и плоды приносило. Пчелы наполнили ульи медом «под завязку» и стали лепить соты снаружи своего жилища.

Бабушка, по вечерам, распалив для дыма, отгоняющего пчел, сырую кукурузную кочерыжку, небольшими кусками соты эти срезала и детей своих, вкупе с непрошенными гостями, потчевала.

В сам же день первого Спаса случилось несчастье. Напились двое немцев местного самогона и решили сверх меры медком побаловаться. День же был знойный, для пчел рабочиий и поэтому, когда два пьяных мужика, совершенно внешне не вписывающихся в местную пастораль, решили вырезать заплывшие медом соты из самого улья, те ринулись защищать свое жилище.

Бабушка рассказала, что она в жизни такого крика не слышала, да еще на языке бусурманском. Из сада выскочили два немца, а за ними, кусая и преследуя, громадный рой пчел. Один из немцев, видимо больше соображавший в делах сельских, ринулся к речке, благо она неподалеку, а второй влетел в хату. Пчелы за ним. После крика, ругани и грохота опрокидываемых лавок и табуреток, немец выскочил на улицу с автоматом. Первая очередь, вырывая из земли кусочки травы, легла перед ногами бабушки, которая прикрыв собой трех сыновей, среди которых был и мой отец, стояла у сложенного из камня забора.

Второй очереди он сделать не успел.

Между бабушкой и искусанным до неузнаваемости солдатом, встал третий немец с макитрой в руках, из которой он только что ел мед с маком. В макитру немец, зачем-то поставил маленькую иконку, висевшую над столом.

Немец кричал, указывая на иконку:

— Пауль! Готт! Готт! Пауль! — а затем, повернувшись к перепуганной женщине с детьми, к моей бабушке с отцом и дядьками, тихо добавил: «Киндер, Пауль, киндер… нихт шизен…»

Не стрельнул больше немец. Живы все остались. Вот и стояла макитра эта, вместе с иконкой на самом видном месте в бабушкином буфете до той поры, пока я не вырос.

Так что Спас для меня это не только мед, яблоки, мак и Праздник. Это еще и макитра, и немец, знающий Бога.

Без таксометра в голове

Когда я не была верующей, я просто старалась делать добро, как этому меня учили родители. Мне было легко на душе. Но когда я пришла в Церковь, все стало намного сложнее. Такое впечатление, будто с Богом труднее, раньше все было как-то проще.

(Светлана, Киев)

Действительно, труднее и сложнее с Богом. Ведь до прихода в Церковь наши добрые дела были сродни тем, которые совершал превращенный в медведя Иванушка в фильме-сказке «Морозко». За самолюбование собственной красотой и гордыню стал добрый молодец зверем и для того, что бы вернуться в облик человеческий, условие было поставлено: три добрых дела совершить. Помните, рев на весь лес: «Кому доброе дело сделать?»

Вот и мы, без Бога и Церкви, добрые дела планируем, подготавливаем, рассчитываем и… ждем награды. Причем очень часто публичной и громогласной: «Что бы все видели и знали, какой я добрый и хороший».

Не столь давно отмечали у нас церковными наградами тех, кого мы на Великом Входе поминаем, как «строителей, благоукрасителей и попечителей святаго храма сего». Естественно, на всех орденов у архиерея не хватило, поэтому кому грамоту, а кому и «Спаси Господи!». До дня нынешнего обиды и упреки, что «заслуги» плохо отмечены. Требование награды за «добрые дела» — естественное состояние человека вне Церкви, для того же, кого мы называем «воцерковленный», критерий иной: «когда творишь милостыню, пусть левая рука твоя не знает, что делает правая» (Мф. 6:3).

Творить дела добрые Бог призывает без ожидания награды и похвалы… Сложно это. Непривычно и изначально огорчительно. Бескорыстие не приходит само собой, к нему путь тернистый и долгий, да и враг мира сего обязательно старается смутить и на ложный маршрут направить. Недаром многие подвижники наши предупреждают: «Делаешь доброе (хорошее) дело — жди искушений».

После отпуста литургии, когда к кресту прихожане подходят, довольно часто слышу просьбу:

— Батюшка, благослови не дела добрые…

Благословляю. Понимаю, что боится человек Бога огорчить непотребным делом, плохим словом или грехом неожиданным, и эта боязнь уже начало доброделания. Ведь совершить какое то одно, конкретное, угодное Богу дело, не составляет труда, но стремиться постоянно жить в парадигме добрых дел несравненно труднее. Здесь нужно самоотречение и постоянный внутренний контроль.

Достичь умения не делать зла можно лишь одним способом — любить. Тут надеяться только на собственные силы и ублажать себя, что ты уже достиг каких-то совершенств в доброделании никак нельзя. Так уж устроен наш мир, что видя твое стремление сделать кому-то доброе, тебе обязательно «доброжелатели» расскажут негатив о том или той, о ком ты заботишься. Лишь любовь может покрыть мнимые и истинные недостатки. Здесь, как бы это пафосно не звучало, мы уподобляемся Христу, Который любил и любит без условий и обстоятельств.

Человек — создание Божие. Даже без веры и Церкви он может в главных чертах различать добро и зло, поэтому доброе дело для него вполне возможно. Вопрос в ином, почему есть желание сделать что-то хорошее для другого? Что движет? Можно перевести старушку через дорогу, потому что «так поступают культурные люди», а можно поступить так, как само собой разумеющиеся.

К сожалению, ожидание награды и признания стало преобладающей движущей силой современного мира. Отношение «ты мне — я тебе» уже воздвигнуты на пьедестал совершенства и честности. Более того, когда работаешь, делаешь доброе дело, не во благо чего-то, а во Имя Бога, то есть во славу Божию, то реально рискуешь вскоре получить четкую реплику «Оно тебе надо?» и отнюдь не лестную характеристику, типа «Жить не умеешь».

Именно поэтому и тяжелее с Богом быть. Зато есть преимущество, как по мне, то самое главное. Когда я, как Иванушка из «Морозко», «просто так», не задумываясь о награде, на плечи к себе старушку слепую с вязанкой дров посажу и домой ее без включения в голове таксометра отнесу, то в свое время может быть это мое «добро» и станет соломинкой собственного спасения в вечности?

Вот только как бы этот «таксометр» не включать?

Осеннее

Каждое утро приходской дворник убирает летящие с деревьев желтые и красные листья. Через час хоть вновь мети и собирай.

Ветер кружит листопадный поток, стараясь забросить на храмовую паперть и в каждый уголок-закуток яркий террикончик опавшей одежки клена, акации или березы.

Скоро деревья вспомнят свое начало, и все ветки будут похожи на тот голенький росток, который когда-то пробился из земли, что бы затем стать стволом с ветвями и кроной.

Но некоторые листочки задержатся. Кто до первого холодного ветряного дождя, кто до утреннего колючего заморозка, а некоторые и до снега. Даже когда станет по-настоящему холодно и ствол покроется ледяными сосульками, останутся редкие, но крепкие листья. Скукожившись от ветра, они будут упорно держаться за родившую их веточку…

В советской военной «учебке», на Винничине, в Вапнярке, старший роты прапорщик Опоростюк гонял нас, курсантов-срочников, по деревьям — срывать упрямые листья, чтобы везде был «порядок». Сказано: «зима», значит — «зима».

Священники тоже старшины своих рот-приходов. На исповеди они отыскивают в душах своих пасомых те листья греха, которые не желают отрываться.

Но батюшки не прапорщики, потому что обрывать увядшие, но яркие грехи, без разрешения они не имеют права.

Так что только по твоему согласию уборка возможна…

Крымское

Литургия в одном из храмов Крымского полуострова.

Я пристроился слева от алтарных врат, как раз за исповедальным аналойчиком. Больше нигде места не нашел. Молиться практически невозможно от постоянной миграции многочисленной отдыхающей публики, православной и неправославной, но даже ранним утром разморенной жарой.

Где-то до «Верую» продолжалась исповедь, а затем священник подошел ко мне — «пошептаться»… Хоть и был я в белых брюках и такой же курортно-светлой рубашке, все едино не смог скрыть своей поповской сущности.

Батюшка, как только мы определили общих знакомых и вообще единодушие сердец, помыслов и мировоззрений, пригласил в алтарь, как раз на евхаристический канон.

Когда началось причащение мирян, я, помолившись и вкусив антидора с запивкой, вышел из алтаря и перекрестившись в сторону Царских врат, направился к выходу. Однако выйти не позволила дородная пара, по всей видимости, супружеская.

Перегородив телесами выход, дама настойчиво вопросила:

— Сколько стоит вход?

— Какой «вход»? — не понял я.

— Как какой, за эту стенку с иконами?

— Нисколько, — стараясь говорить спокойно, без иронии и смеха, ответил я. — Но вас туда не пустят. Это запрещено.

— Милый, — обратилась дама к мужчине. — Я обязательно должна «туда» попасть. За любые деньги.

«Милый» пошел договариваться о цене, а я, увидев ошарашенное лицо моего нового знакомого батюшки, поспешил ретироваться.

На храмовой аллейке присел передохнуть и через некоторое время вновь заметил пару, которая так стремилась проникнуть за «стенку с иконами». Женщина, в ярости, упорно — пока их слышно было, — с повизгиванием, доказывала своему кавалеру (супругу?), что он, «гад этакий», денег пожалел…

К погребению кота

Однажды меня спросили: «Вам приходилось пастырски утешать людей, потерявших любимых животных? Не знаю, что маме сказать. Кот помер, и она горюет». Пришлось ответить: «Господь когда-то дал человеку всякую тварь животную для его же, человека, совершенства. Почивший кот сделал, наверное, и вас, и маму добрее, мягче, покладистей… Так что, благодарить Бога за кота надобно. Он этим котом нас более очеловечил. И коту спасибо!»

О шахте, шахтёрах и «Клавке»

Трудно передать горе. Какими бы талантливыми и чуткими не были операторы, режиссеры или корреспонденты — все равно получится натянуто, неестественно и «с учетом собственной фотогеничности», если репортаж «под камерой». По мне, в дни донбасских трауров, связанных с гибелью горняков, лучше все новостные сводки в интернете читать или по радио слушать. Те кадры, что нынче показывают по TV, прокомментировать можно лишь молитвой: просто смотреть, молчать и молиться. Тогда заплачется.

Хотя… Хотя все равно горе одних не может стать таким же горем всех. Так уж устроено.

А что касается виноватых…

Все дело в том, что те условия в которых нынче работают горняки (особенно на газовых шахтах), не поддаются расчетам и нормам. Они, нормы эти, на подобных глубинах не существуют, потому что человек там вообще не должен находиться. Изначально не должен! Под землей иная логика и иные законы. В дни столь частых нынче шахтных катастроф я все время вспоминаю ручную крысу уже покойного ныне горняка Анатолия Красного. Был такой бригадир ГРОЗ на одной из луганских шахт. Довелось мне, по молодости лет, с ним работать. Каждую смену он не пускал с промштрека звено в лаву, пока не спрашивал разрешения у «Клавки» (так он называл свою шахтную крысу — в честь тещи). Приведет с уклона по штреку бригаду к лаве, сядет с шахтерами перед метровой дырой с углем, спускающейся вниз, поморгает светильником в глубину и тихо свистнет несколько раз…

Минут через пять появлялась «Клава» — громадная, ободранная, противная крыса (там и посимпатичнее встречались) — и Анатолий отдавал ей кусочек колбасы из шахтерского «тормозка».

Если крыса не появлялась — звено в лаву не шло. Не шло… и всё. Несмотря на трехэтажный мат начальства, социалистические обязательства, встречные планы и повышенную добычу. Всех посылали по известному адресу с формулировкой-нарядом: «Сам лезь».

Ведь, если «Клавка» не приходила, значит, она ушла от опасности. Значит, будет обвал. «Сядет лава» — если говорить по-горняцки.

Так и случалось.

Всегда.

Загадка крысиного предчувствия не поддается человеческому пониманию, и никакие инженерные расчеты, решения и находки не могут преобразовать шахтера в чующую обвал или взрыв «Клавку».

Потому что шахтер — человек, а «Клавка» — крыса.

Упокой, Господи, души горняков в недрах земли погибших. Вечная им память.

Мелочи жизни

— Исповедовался?
— Да.
— У кого?!
— Да тут, у некоторых…

Когда к исповедальному аналою подходит пожилой человек, даже, как мы сейчас любим говорить, «воцерковленный», то обычно следует перечень грехов молодости. И, если не остановишь, то «набор» прегрешений будет повторяться постоянно из исповеди в исповедь.

Выход один — встречный вопрос:

— Вы когда исповедовались в последний раз? — А затем просьба рассказать о тех грехах, которые были за время от последней исповеди.

И тут-то выясняется: «живу как все» и «никого не трогаю».

Нет грехов… а которые есть — извинительны и «не считаются». Когда-то свт. Иоанн (Шаховской) даже работу по этому поводу написал: «Апокалипсис мелкого греха». Ее обычно заядлым курильщикам рекомендуют читать, хотя надо бы всем, кто «мелочевку» в духовной жизни в счет не берет.

Нынче во время всенощной на мой вопрос по поводу урегулирования непростых отношений с соседкой раба Божия возмутилась вполне искренне. Мол, мелочи все это, тут глобальные проблемы и искушения одолевают.

«Мелочи жизни»… ведут к личному апокалипсису.

Только на милосердие Божие и надежда.

Кто ударил Тебя?

В детстве, да и в армии, было «развлечение»: становился кто-то спиной к другим, закрыв ладонью левой руки свой правый бок, а приятели, хохоча, ударяли по руке. Причем, чем старше были играющие, тем сильнее тумаки. А после удара надо было обернуться и угадать ударившего. Угадаешь — переходишь в состав бьющих.

Иногда угадать было невозможно, так как все были против тебя. Стояли, ухмыляясь, сжав правую руку в кулак и выставив вверх палец:

«Кто ударил?»

И ведь не знали, даже не предполагали, что это уже было:

«И закрывши Его, ударяли Его по лицу и спрашивали Его: прореки, кто ударил Тебя?» (Лк. 22:64)

К сессии

К интересным выводам приводит изучение литургического богословия. Постигая один из экзаменационных вопросов, раскрывающий историко-литургическую сущность Таинства брака, выяснилось, что во времена ветхозаветные: невеста имела на голове прекрасный венок; ожерелье на шее, запястья на руках, кольцо в носу и была умащена елеем (Иез. 16:9–14).

Только теперь и стал мне понятен пирсинг в носу!!!! Так невесты наши в патриархальный образ облачаются!

А я все смущаюсь, когда к аналою исповедальному подходит такое ветхозаветное дитя, косыночкой одну сторону лица прикрывающее.

Теперь без искушений. Можно сразу акафистно приветствовать:

— Радуюсь тебе, дщерь Израилева, обеты отцов в носу сохранившая!

Зачем нужен священник?

Три вида служения входят в обязанности священника: «отца», «учителя» и «наставника». Причем «отец» — функция постоянная, так как, независимо от уровня подготовки, знаний и коммуникабельности, именно он участвует в духовном рождении и жизни христианина, начиная от Таинства крещения и заканчивая обрядом погребения.

«Учительство» напрямую связано с наличием достаточного системного богословского образования. Способность стать «учителем» — главное, что должны давать духовные школы.

«Наставничество» же доступно далеко не всем. Приобретается оно опытом пастырской практики, постоянной самостоятельной богословской подготовкой и приумножением данных Богом личных талантов.

Духовный рост священнослужителя, достижение им ранга «наставника» возможен лишь тогда, когда не будет препятствий в исполнении принятой им при рукоположении ставленнической присяги. Редакций таких «Присяг» много, но они очень похожи и во всех есть следующие обещания:

«Учение веры содержать и другим преподавать по руководству Святыя Православныя Церкви и святых отец; вверяемые попечению моему души охранять от всех ересей и расколов, а заблудших вразумлять и обращать на путь истины и спасения. Проводить жизнь благочестивую, трезвенную, от суетных мирских обычаев устраненную, в духе смиренномудрия и кротости, и своим добрым примером руководствовать других ко благочестию».

Можно ли достичь исполнения этой присяги, если повседневная жизнь современного пастыря сопряжена с постоянно возрастающим числом послушаний, к которым ни наставничество, ни отцовство, ни учительство не имеют никакого отношения?

Социальное служение — окормление домов престарелых, тюрем, больниц и интернатов для инвалидов, — хоть и отвлекает непосредственно от прихода, но позволяет исполнять пастырские функции. Нужен священник и в образовательных учреждениях, но только не в качестве регулярного преподавателя с ежедневными уроками или лекциями. Однако нельзя понять обязанности священника в строительстве храма, хозяйственной работе, организации мастерских или предприятий, даже если мастерские существуют для церковных нужд.

Священник не должен быть прорабом или коммерческим директором. Это сочетание исключает возможность и богословского, и духовного совершенствования.

К сожалению, нынче критерии «успехов» пастыря очень часто имеют именно хозяйственный вектор. «Возрождение духовности», как это ни прискорбно, определяется лишь количеством построенных и реставрированных храмов и степенью их благолепия. Умение священника находить спонсоров, решать проблемы финансирования строящихся церковных объектов стало определяющим фактором его служебного роста. Именно эффективные храмоздатели, умеющие договариваться с меценатами, получают церковные благодарности и награды, становятся «лидерами» в епархиальных структурах, возглавляют благочиния и различные комитеты.

Результат печален. Инициативный, образованный и харизматичный священник служит лишь по воскресным и праздничным дням, препоручив пастырские обязанности менее активным и знающим клирикам, или даже возлагает свои учительские заботы на мирян. Не удивительно, что после такого «учительства», под золотыми куполами храмов с красивой росписью и дорогой утварью, царит далеко не православное и даже откровенно языческое мировоззрение.

Во время последней сессии на заочном отделении Киевской Духовной Академии мне пришлось жить в лаврской гостинице со священниками из различных уголков Московского патриархата. Белоруссия — Урал — Сибирь — Украина и Молдавия. Эти разные по возрасту, образованию, семейному положению и материальному состоянию пастыри объединены, прежде всего, желанием учиться и приумножать свои богословские знания. Но был еще один объединяющий фактор: все они сетовали на занятость строительными проблемами, которые забирают все свободное и несвободное время священника. О какой качественной подготовке к сессии может идти речь, если отсутствие успехов в строительстве влечет за собой епархиальные санкции, вплоть до перевода на более слабый, дальний и бедный приход? Как можно сочетать требования ставленнической присяги: «Богослужения и Таинства совершать со тщанием и благоговением по чиноположению церковному, ничтоже произвольно изменяя», если постоянно необходимо «выбивать», «доставать», следить за порядком и дисциплиной среди строителей и ублажать благодетелей?

Вот и бежит настоятель одноклиросного прихода на каноне утрени проконтролировать разгрузку цемента; старается побыстрее провести исповедь, так как запланирована встреча в строительной организации или произносит вместо проповеди лишь краткое изложение евангельского чтения по причине того, что кран дали лишь на пол дня.

Вот что пишет один из служителей Церкви в своем интернет-блоге: «Священник берет на себя обязанность предстояния пред Богом за свою паству и ответственность за нее; паства же возлагает на себя заботу о житейских попечениях семьи священника. При этом паства должна быть уверенна в том, что за нее действительно молятся, а не просто частички вынимают; живут ее жизнью, болеют ее бедами, постоянно открыты к ее нуждам, проблемам и беспокойствам — в любое время дня и ночи… Священник же был бы уверен в том, что его голова не будет болеть об устройстве быта и жизни семейства, и все время он может уделить молитве — и не только храмовой; собственному духовному совершенствованию, всем формам словесного служения Богу и ближним. В реальности же получается все иначе…»

Наша Церковь знает подвижников веры и благочестия, которых мы называем «строителями», но все они обладали особыми, святыми талантами, непревзойденными среди их современников. Повсеместного требования строить не было и нет в церковном Уставе, как нет его и в трудах святых отцов. Молчит о прорабских послушаниях Иоанн Златоуст в «Шести словах о священстве», ничего не говорит о необходимости заниматься хозяйственными проблемами святитель Амвросий Медиоланский (в своем труде «Об обязанностях священнослужителей»). Эти Отцы Церкви вменяют в должное пастырям лишь жертвенность служения, любовь к пасомым, нравственную чистоту, учительство и проповедь.

Сегодня уже не начало 90-х годов прошлого века. Ныне количество батюшек ничего не решает. Во главу угла должен быть положен качественный уровень наших пастырей, а он зависит от исполнения священником только тех обязанностей, которые отвечают его истинному положению и статусу. Священник несет в себе образ Христа. Поэтому служение священника — есть служение Христово.

У священника не может не быть времени для молитвы и апостольского благовествования. Иначе закономерны вопросы: кто будет за всех ежедневно и постоянно молиться? Кто будет нести слово Христово «во вся языци»? Да и зачем тогда нужен СВЯЩЕННИК?

II.Благословенная Оптина

Монастырские яблоки

История эта произошла жарким летом 1990 года в центре России. Именно там, в Калужской области, под древним Козельском, который татаро-монголы окрестили «злым городом», располагается жемчужина русского православия — Свято-Введенская Оптина Пустынь. В этом монастыре Господь даровал мне некоторое время пребывать и набираться ума-разума, значительно растерянного за предыдущие годы.

Послушание дали не только не обременительное, но даже приятное. Занят я был им с утра до вечера, вернее, с утренней службы до вечерней. Свободное время практически отсутствовало. Да и что такое «свободное время» в монастыре, где все идет по порядку, установленному преподобными старцами в далекие годы? Его и менять-то грешно, а, главное — какой смысл?

Итак, благословил мне отец наместник подвизаться в издательском отделе обители. В тот год, впервые после октябрьского переворота, в России начали печатать духовную литературу. Одна из первых «серьезных» святоотеческих книг, «Душеполезные поучения» аввы Дорофея, вышла именно в Оптиной. А издание мелких поучений и молитвословов вообще наладилось довольно широко. Я зарылся в любимые книжки, одновременно открывая для себя такие, о существовании которых раньше даже не подозревал. Время было заполнено столь плотно, что казалось «днем единым» и, если бы не ежедневный полный круг церковных служб, границу между вчера и сегодня определить было бы трудновато.

Начался Успенский пост, который в монастырях не менее строг, чем Великий. Поэтому есть хотелось постоянно. Правда, монахом я не был, но жевать что-либо, когда вокруг жуют редко и мало, было стыдно.

Издательский отдел располагался в одной из башен монастыря, под библиотекой, а келья, где я жил, — в скиту, в неполной версте от обители. В скит ведет лесная тропинка, по которой очень любили в свое время прогуливаться Гоголь и Достоевский. Преподобные старцы оптинские превратили эту дорожку в «тропу народную», по которой к ним шли тысячи жаждущих духовного окормления, начиная с простых крестьян и заканчивая членами императорской фамилии.

Во «время безвременное», в годы советские, вокруг монастыря появились деревянные дачи с огородиками и небольшими садами. После того, как обитель вернули Церкви, монастырь эти дачи выкупил, домики разобрал, а фруктовые деревья остались. Были среди них и яблони.

Какая нелегкая понесла меня средь бела дня в скит, сейчас вспомнить трудно, но в том, что это было искушение, сомнений нет. Проходя мимо растущих у тропинки яблонь, думая о чем-то суетном (ведь, если бы молился, все было бы благополучно), я совершенно механически подобрал несколько яблок, валявшихся под деревом, и тут же, продолжая идти в скит, начал их жевать.

Навстречу попалось несколько человек из братии, которым я, как и положено, поклонился со словами: «Благословите», но яблоки продолжал грызть. Монахи странно посмотрели на меня, но ничего не сказали. Да и не скажут, они же монахи. У колодца, выкопанного лет сто пятьдесят назад оптинскими подвижниками, возился с ведром скитской иеромонах Зосима. Был этот отец с коломенскую версту ростом, обладал кулаками с дыню и голосом иерихонской трубы. Он-то не промолчал, и на мое «Благословите» тут же выдал: «Благословил бы я тебя, да место святое!»

Я опешил, и, продолжая жевать яблоко, спросил: «Отец Зосима, ты что?». — «Если тебе Бог не указ, зачем у меня спрашиваешь?» — и, поставив на сруб ведро, в сердцах добавил: «Ну, как, вкусное яблочко?»

Я не знал, куда деться от стыда. До Преображения три дня осталось! Раньше и мысли о яблоках не попускал, хотя мне, в отличие от монахов, по издательским делам частенько приходилось и в Калугу, и в Москву ездить, а в середине августа яблок в центре России уже много. Здесь же, в обители, на виду у всей братии, как нехристь какой-то, отеческое правило нарушил!..

Вечером в храме подошел к духовнику. Казалось, и он уже о моем чревоугодии яблочном наслышан, но нет. Когда на исповеди я начал рассказывать, он взглянул на меня удивленно. Исповедался я и спросил: «Отче, какая епитимья будет?». — «Епитимья?» — переспросил духовник. — «Да вот, на праздник яблок вкушать не будешь». И отпустил с миром.

«Что за наказание такое?», — подумалось мне. — «Яблок не вкушать, великое дело! Я бы и этих не ел, кабы не забыл».

***

Праздничная служба на второй Спас, в Преображение Господне, закончилась поздно, в первом часу пополудни.

Любят на Руси этот праздник. Паломников съехалось множество, братия вся праздничная, радостная. Отец наместник сказал проникновенную проповедь, до слез растрогавшую всех. На трапезу не шли — летели как на крыльях, после подвигов-то молитвенных! Тем паче, что в праздник Преображения пост послабляется, даже рыбка разрешена. В трапезной стоял непередаваемый яблочный аромат. Яблоки большие и малые, из Астрахани и с Кубани, из Средней Азии и с Украины, желтые и красные, налитые соком и сладостью, грудами лежали на больших подносах. На монашеский стол в этот день подавали блины с яблоками и яблоки, запеченные с рыбой. Золотилось в розетках яблочное варенье и благоухал монастырский яблочный компот. Для утешения братии, «труда ради молитвенного», отец наместник благословил яблочное вино.

Мне яблок есть было нельзя…

***

Прошло уже много лет с того яблочного Спаса, но до сих пор я помню аромат монашеской трапезной и, вкушая на Преображение первое яблоко нового года, молитвенно благодарю оптинскую братию за науку русскую, школу православную.

Поясок

Я проснулся задолго до удара монастырского колокола, собиравшего братьев на полунощницу. Небо лишь серело рассветом, да и наступал он в обители всегда позже обычного. С восточной стороны Оптина закрыта вековыми соснами, посаженными преподобными старцами более ста лет тому назад. Посему солнце встает здесь с запозданием. Напротив, в трех верстах, на другой стороне Жиздры, Козельск уже купается в его лучах, а в монастыре все светает.

Решение уйти зрело более месяца. А утвердилось оно окончательно вчера, когда после вечерней трапезы не дали почитать долгожданную книгу, послав на очередное послушание. Лукавый регулярно подсовывал мирские газеты; родные, друзья и знакомые столь же методично и часто звонили; а приезжающие экскурсанты обязательно надоедали вопросами: «И зачем вам это надо?»

Сумка сложена неделю назад. Да и складывать особо нечего. Здесь вещи как-то не изнашиваются. Большинство — не только монахи, но и живущие при обители трудники, паломники и «кандидаты в монахи» — ходит в монастырских одеждах. Недавно воинская часть пожертвовала обители старое армейское обмундирование 60-х годов, так отец наместник сокрушался, глядя в трапезной на две сотни мужиков, облаченных в солдатские гимнастерки и штаны-галифе: «Рота какая-то с бородами».

В собор, где покоятся мощи преподобного Амвросия, и куда вскоре соберется братия на раннюю службу, я не зашел. Знал, что потом нелегко будет уйти, и боялся изменить решение. Не хотелось никому ничего объяснять, поэтому вздохнул облегченно, увидев, что привратник незнакомый.

От монастыря до трассы, соединяющей Козельск с лесозаготовительным поселком Сосенский, полчаса ходьбы по лесной дорожке, протоптанной еще нашими далекими предками. В лесу было холодно, а когда свернул ближе к реке, потянуло сыростью. Перекрестился на скрывающиеся за деревьями купола Оптиной и пошел быстрее. Где-то в глубине души стучалась и рвалась к разуму мысль: «Сюда тысячи стремятся, а ты бежишь», но ее не пускала другая назойливая и притягательная: «Ты сам себе хозяин».

Уже позже, намного позже, стало ясно, что не стремление к мирским радостям выводило из монастыря. Нет. Гнал тот самый грех, который мы и за грех-то не считаем, но который когда-то сверг Денницу с неба и внес в мир зло. Этот грех — гордость, желание считать себя лучше, умнее и совершенней. Но это было уже потом, а сейчас я бежал из монастыря, не сказав об этом никому. Хотя ведь никто не держит. Очевидно, что это была не боязнь, а обыкновенный стыд, заглушенный навязчивой мыслью о собственной исключительности. И еще нежелание стяжать главное христианское качество — смирение.

Мост через стремящуюся к Оке Жиздру уже был виден. До слуха доносились звуки лесовозов, денно и нощно курсировавших к деревообрабатывающему комбинату. Лес перед дорогой заканчивался большой опушкой с вырубленными, но не выкорчеванными деревьями. На пеньке, прямо у тропинки, обернувшись к дороге, сидел человек в скуфейке. Поверх подрясника красовался ватник.

«Ну вот, — раздраженно подумал я, — я от бабушки ушел, и от дедушки ушел, а от монаха…»

Услышав шаги, человек в подряснике — и это действительно оказался монах, причем священник — иеромонах, обернулся и, разглядев меня, спросил:

— О, Александр! Ты не слышал, к полуношнице звонили?

— Да нет, отец Никон. Скоро зазвонят, — опешив от простоты вопроса, ответил я.

— А я вот к дороге вышел, сердце ноет что-то. Письмо недавно получил, болезни родных одолели, так я утром к дороге выхожу и молюсь тут за них.

Мне стало как-то не по себе, а отец Никон продолжал:

— Ты, брат, зря до полуношницы уезжаешь. Пойдем к мощам приложимся, «Се жених грядет в полунощи…» споем, тогда и поедешь. Тебя куда посылают-то?

О том, что я сбегаю из монастыря, у меня язык не повернулся объявить. Отец Никон положил мне руку на плечо, внимательно посмотрел в глаза и сказал:

— Я тебе, Александр, давно хотел благословить одну вещь. Монаху ее уже не носить, а вот священнослужителю в миру она ох, как необходима.

Он достал из кармана плетенный, с кисточками, поясок, каким подвязывают подрясник белые священники и диаконы, перекрестил его, поцеловал и протянул мне.

Ошарашено посмотрев на монаха, я только и мог вымолвить:

— Так я, отец Никон, еще не…

— Будешь, брат, будешь. Ну, пойдем к полуношнице.

***

Прошло много лет. Поистерся поясок, сплетенный иеромонахом Никоном, но до сего дня я стараюсь надевать его на простые, «домашние» приходские службы. И вспоминаются мне сырая прохлада оптинского лесного утра и скромный человек в ватнике поверх подрясника, который все понял и все предвидел: и мою ложь, и мое бегство, и наше совместное возвращение.

Не удержался

Кабинет отца наместника располагался на втором этаже здания, восстановленного по сохранившимся архивным чертежам и рисункам. Поэтому и лестничный пролет в нем изготовили деревянный: «как раньше было».

Архимандрит, он же «отец наместник», в своей полувековой жизни столь много времени провел пред закрытыми дверьми начальственных кабинетов, что, переселившись в собственное присутственное место, благословил входную дверь не закрывать…

— У меня секретов нет, и скрывать в обители нечего.

В результате этого, для многих непонятного, распоряжения через некоторое время отец наместник по скрипу деревянных ступеней мог сказать, кто к нему поднимается, а спустя год уже точно определял и состояние духа очередного посетителя. В этот раз архимандрит даже из-за стола навстречу вышел. Ступеньки сообщили, что весть будет неожиданная, неприятная и несет ее не кто иной, как отец эконом. Так и оказалось.

Отец эконом — монах особенный. И не только потому, что росл, дороден и громогласен. Отличительная черта отца Михаила — постоянная занятость, деловитость и умение все видеть, замечать и исправлять. Он и монахом-то стал именно по этой причине.

Приехал в монастырь вместе со студенческим отрядом — помощь в реставрации оказывать, — да так проникся заботами монастырскими, что академический отпуск взял. Когда же заметил, что утром без молитвы не работается, а вечером без «Свете тихий» не засыпается, написал прошение в монастырскую братию. Постригли. Нарекли Михаилом, да тут же и должность экономскую дали, как само собой разумеющуюся, только ему и предназначенную.

Отец наместник никогда еще не видел эконома столь расстроенным…

— Что там случилось, отец Михаил? — обеспокоился он.

— Саня пропал.

— Велика новость! — в сердцах ответил архимандрит. — Он все время куда-то пропадает и так же всегда находится.

— Да нет, батюшка. Он всерьез пропал.

— Как это «всерьез»?

Пришлось отцу Михаилу поведать, что давеча, то есть вчера вечером, пришел к нему Саня и попросил благословения пойти на речку рыбу ловить. Зная, что из этой затеи, как и вообще из всех затей монастырского чудака, ничего толкового не выйдет, но не находя запретительных поводов, эконом благословил, но разрешил взять лишь одну удочку…

Тут надобно немного рассказать о человеке, который являлся и, надеюсь, по сей день является неотъемлемой частью монастыря, хотя никто его в братию не принимал, пострига над ним не совершал, сана не возлагал и вообще толком не представлял, откуда этот человек взялся. Все звали его — Саня.

Сам он определял себя, как православного хиппи, хотя, если бы не нательный крест на толстом гайтане, его можно было бы принять за какого-то современного дзэн-буддиста. В рассуждениях Сани иногда слышались столь мудреные обороты и философские изыски, что собеседник замирал в ожидании интересного вывода или определения, но, так их и не дождавшись, пожимал плечами и отходил в сторону. Саня вообще не следил за логикой своей речи, как, впрочем, и за самим собой. Наименование «юродивый» к нему было неприменимо, так как в окружающем мире он видел только красивое, удивительное и неповторимое. Прилипший к обуви комок грязи мог вызывать у Сани аллегорическое рассуждение о несопоставимости праха земного и красоты человеческой, которую даже духовная нечистота не может превозмочь, а приставший к этому комку лепесток одуванчика вводил хиппаря в трансцендентальное состояние, которому не мог помешать даже голод.

Саню любили все — не за что-то конкретное, а просто за то, что он вообще был. Его вечно чем-то угощали, но у него никогда ничего не было. Все раздавалось или где-то благополучно забывалось.

Внешний вид у монастырского сокровища был бродяжный. Хотя после первых произнесенных с хипповской утонченностью слов, после кроткого чистого взгляда, Санино одеяние становилось для его собеседника делом второстепенным, поэтому не всякий мог ответить, во что вообще Саня одет и как он толком выглядит. Испросив благословение на «улов рыбы», Саня получил у отца эконома удочку и краюху хлеба для наживки, так как накопать червей, а затем насадить их одного за другим на крючок новоявленному рыбаку было ни физически, ни нравственно невозможно. Еще отец Михаил хотел объяснить, где лучше поймать карася или бубыря, на что Саня ответил рассуждением о рыбарях-апостолах, которые рыбу ловили сетью, а не палкой с ниткой и согнутым гвоздем.

Вооруженный орудием лова, Саня направился к нижним воротам обители, где почти вплотную к монастырской стене протекала быстрая речка. «Монастырский» ее берег был пологим, а противоположный — круча.

С монастырской башни сперва было видно лысоватую Санину голову, но затем она скрылась в зарослях берегового лозняка. Специально за ним никто не наблюдал, да и рыбаков у монастырских стен всегда располагалась не менее десятка. Рыба — она в душе паломница, во всей округе не клюет, а около монашеского пристанища в любое время поймать можно.

Среди кустов с рыбачьими прогалинами и затерялся монастырский хиппи. На вечерней службе Саня не показался, но этому не придали особого значения, а во время ужина о нем не вспоминали, так как он не различал трапезные: и в монашеской мог подкрепиться, и в паломнической его всегда кормили.

Всполошились рано утром.

Дело в том, что будильщика с колотушкой в этой обители не было и на полунощницу братию поднимал дежурный по монастырю. Дежурный, случалось, задерживался по причине сонливости, зато никогда не опаздывал Саня. Он всегда по периметру обходил монастырь минут за двадцать до начала самой ранней службы, громко распевая: «Се жених грядет в полунощи…»

В этот раз Саниного будильного гласа не дождались, поэтому многие из братии припозднились, резонно и недоуменно спрашивая друг друга: «Куда делся Саня?» К окончанию полунощницы, когда вся братия била поклоны перед мощами преподобного старца, беспокойство отца эконома стало стремительно расти. Получается, он последним видел монастырского поселенца, которого, казалось бы, никто всерьез не воспринимает, но даже при недолгом его отсутствии понятно, что в обители не все благополучно.

— Может, простыл на рыбалке, и в келье лежит? — подумалось эконому. — Надо бы проверить.

Спускаясь с паперти храма, отец эконом понял, что ничего он проверить не сможет, так как не знает, где находится Санина «келья». Не знал и благочинный, также обеспокоенный.

На вопрос: «Где Саня ночует?» толком смог ответить только глава монастырских паломников, братия лишь плечами пожимала…

Оказалось, что Санина келья на скитской колокольне, за лестницей. Но там, кроме старого дивана без спинки да одеяла, да табурета, ничего не было, и непохоже было, чтобы в эту ночь кто-то там побывал.

Не рассуждая, отец Михаил, прихватив с собою двух паломников, пошел на реку. Искали долго. Рыбаки были. Сани не было. В ответ на все вопросы отцы получали лишь недоуменные взгляды. Никто ничего не знал. Да и не было никого у реки ночью…

Выспросив у эконома подробности, отец наместник снарядил целую поисковую экспедицию, а дежурным иеромонахам приказал служить молебен сорока Севастийским мученикам и преподобным старцам монастыря, дабы они указали, куда пропало монастырское сокровище.

Не найти Саню было нельзя. И не только потому, что, как выяснилось, без него монастырь сиротствует. В милицию обращаться было тоже не с руки. Ведь фамилии Саниной никто не знал, биографии не ведал, да и паспорта у него не видели. Неприятностей отец наместник не боялся, но их нельзя было бы избежать, если бы Саня не нашелся. Да и монастырю Саня нужен. Зачем, толком не знал никто, но все понимали, что без него никак нельзя.

В обители уже заканчивалась поздняя литургия, когда самое страшное предположение, в которое не хотелось верить, нашло себе подтверждение. Недалеко от угловой монастырской башни, у самой воды, в зарослях прибрежного камыша, лежала аккуратно сложенная стопка одежды. Саниной… В карманах обнаружились и монашеские четки, которые Саня всегда носил на шее, и разноцветные фенечки хиппи. Отец архимандрит, окончательно расстроенный, сокрушенно вздыхал, осеняя себя крестом. После трапезы, прошедшей сумрачно и тоскливо, он обреченно отправился в кабинет — звонить в милицию.

Через час по монастырю ходили несколько хмурых милиционеров, пристающих с вопросами, в которых слышались подозрение и раздражение. Водолазы же обещались приехать в течении двух-трех недель, поэтому отец наместник, рассудив, что надежды больше нет, благословил отслужить заупокойную литию…

Ее служили в левом храмовом приделе. Служили тихо, скорбно и сердечно. Когда иеродиакон возгласил «Во блаженном успении…», все — и монахи, и послушники, и паломники — со слезами затянули «Вечную память».

Только допеть с сердечным умилением не удалось. С правой стороны храма, с клироса, послышалось столь тоскливо-слезное и страшное завывание, что хор поперхнулся, а отец эконом ринулся узнавать, что случилось. За клиросным аналоем, в темном углу, под кафизными лавками сидел Саня, и, заливаясь слезами, пел «Вечную память».

Немая сцена гоголевского «Ревизора» — ничто по сравнению с остолбенением отца эконома и монахов. В довершение фантастической картины Саня был одет в железнодорожный китель с блестящими пуговицами, с погонами и множеством значков. Всеобщее молчание прервал запыхавшийся послушник, прибежавший с требованием эконому и благочинному срочно явиться в кабинет отца наместника.

Отец Михаил схватил смиренно послушного Саню за руку, и, забыв о священнической и должностной стати, с развевающимися мантийными фалдами почти бегом ринулся к наместнику.

На этот раз ступеньки к приемной архимандрита скрипели так, что ее хозяин не только встал навстречу, но даже выбежал к лестничному пролету.

— Вот! — только и мог сказать отец эконом, указывая перстом на Саню.

— Слав Те, Господи! — охнул наместник, затем замолчал и, рукою показывая на сидевшего в его кабинете незнакомого мужика, добавил: — И вот!

Мужик же, уставившись на Саню, медленно менял жалостливое выражение собственного лица на возмущенное, а затем вслед за монахами заорал:

— Вот он! — и добавил: — Вор!

Когда эмоции улеглись, дело прояснилось.

Вернувшись из рейса, железнодорожник изрядно выпил с коллегами. Дома по этой причине случился скандал. В сердцах работник железных дорог, машинист первого класса и ударник труда, хлопнул дверью и ушел на речку, прихватив для успокоения бутылку самогона.

По этой причине ему нужен был напарник, ведь без «поговорить» бутылка никак не пилась. Тут и увидел железнодорожник странного человека у реки, который, поймав рыбку, очень внимательно ее рассматривал, гладил по головке и отпускал обратно. Присев рядом, первоклассный водитель паровозов-тепловозов обрел в Сане не просто чудака, но и удивительного слушателя…

И не только слушателя!

Саня своими короткими репликами, вздохами и междометиями быстро доказал железнодорожнику, что его жена только о нем думает и заботится, а, главное, что ее Сам Бог ему определил.

К концу бутылки ударник железнодорожного труда окончательно решил вернуться к семейному очагу, но прежде захотел искупаться, так как понимал: в настоящем виде дома его правильно не поймут.

Разделся и прыгнул в отрезвляющую воду! Пока доплыл на кажущийся недалекий противоположный берег, сильное течение отнесло его довольно далеко от Саниного рыбного места. Железнодорожник позволил себе немного передохнуть, да и уснул…

А Саня тем временем обратил внимание на китель своего собеседника. Блестящие пуговицы, мерцающие под лунным светом погоны и разноцветные значки не могли оставить равнодушным монастырского православного хиппи…

Не мог Саня красоту эту монахам не показать! А те уже по кельям разошлись. Лишь в храме кто-то заунывно читал Псалтирь. Саня примостился за правым клиросом, где его сморил сон: день-то долгий выдался, да еще железнодорожник уговорил рюмочку выпить. Когда Саня проснулся, иеродиакон как раз «Вечную память» возгласил. Надо же было поддержать!

Монахи так красиво поют!

Не удержишься…

Вспомнилось…

Лето 1990 года. Июль. Ночь. Оптина.

Потихоньку топаю из издательского отдела в скит, к себе в келью. До ночной скитской службы еще пара часов, поэтому движений монахов и паломников не наблюдается.

Лес. Прохладно. Воздух — нектар, причем нектар, напоенный веками истории и молитвами старцев.

Недалеко от колодца догоняю монаха, бредущего в ту же сторону, к скиту. На нем фуфайка поверх подрясника: прохладно в оптинском лесу ночью, даже летом. Невольно думаю: «Ладно я, „приписанный“ к монастырю, без особых служебных послушаний и молитвенных правил… Но чего этот брат в час ночи тут бродит?»

Догоняю инока и хлопаю его по плечу:

— Брате, ты чего не спишь-то?

— Да вот погулять решил. Благодать-то какая, да?

Инок поворачивается ко мне, и я четко понимаю, что «попал». На меня, улыбаясь, смотрит архиепископ Калужский Климент.