Цвет фона:
Размер шрифта: A A A
Принадлежу всем вам. Жизнеописание игумении Спасо-Бородинского монастыря Марии (Тучковой)

Принадлежу всем вам. Жизнеописание игумении Спасо-Бородинского монастыря Марии (Тучковой)

Показать содержание

Введение

Божиих, следующих за своим Господом и покорных словам Его. Подвижник и воин Христов не только должен переносить укоризны, но и богатство считать прахом. А если встретит славу и начальство — не превозноситься и не надмеваться; если похвалы и почести от людей — считать их незаслуженными. Лучше же сказать, обо всем, что считаем славным, скорбеть и что бесчестно в мире, тому радоваться. Желающий быть христианином в скорбях и искушениях (как при внешних, людьми причиняемых обидах, или гонениях, или ущербах, или подобном тому, так и при внутренних нападениях духов злобы) да будет сам себе равен, мужественно перенося все, что ни случится. Твердыней, ограждением и столпом крепости от лица вражия имея всегда Господа, к Нему да прибегает он во время брани.
                                                                                                                                                                                                                                         Преподобный Ефрем Сирин
Помимо жизнеописания известной подвижницы благочестия иг. Марии (Тучковой), создавшей Бородинскую обитель ради молитвенного поминовения защитников Отечества, павших в войне 1812 года,— читатель сможет познакомиться с письмами сет. Филарета Московского к иг. Марии, открывающими взаимоотношения двух праведников, двух глубоко духовных людей. Письма публикуются впервые.

Жизнеописание игумении Спасо-Бородинского монастыря Марии (Тучковой)

                                                                                                                                                                                       Не даром помнит вся Россия Про день Бородина.
                                                                                                                                                                                                                                                             М.Ю. Лермонтов
Рядом с великими воспоминаниями и образами, нераздельными с именем Бородина, возникает в памяти каждого и светлый образ основательницы Бородинского монастыря. Становится отрадно при мысли, что на обширном поле, где шестьдесят два года тому назад в страшной битве полегли десятки тысяч православных воинов-мучеников, трудами этой подвижницы была воздвигнута обитель, посвященная их памяти, и каждый день возносятся теплые о них молитвы.
О игуменье Марии (в миру — Маргарите Михайловне Тучковой) можно составить понятие уже на основании того глубокого уважения и почитания, которое она внушала всем знавшим ее.
Протекло двадцать два года со дня ее кончины, а воспоминание о ней еще свежи в Бородинском монастыре и его окрестностях, где ее почитают как святую. «Много лет, прожил я на белом свете, — рассказывал мне старичок деревни Семеновской, — а такой болезной души я еще не видывал. Когда она скончалась, что в обители, что в окружных селах, стон стоял, потому она нам всем была мать родная». «И я помню матушку Марию», — говорят не без гордости молодые крестьянки. А занеможет мужичок или пошлет ему судьба какое горе, он отслужит панихиду над могилой игуменьи. В монастыре ее имя вызывает слезы и бесконечные рассказы. Твердо верят бородинские сестры, что она живет между ними невидимо, что она причастна их повседневной жизни, и поверяют ей свои скорби или радости. Ее келью и могилу украшают они березками в Троицын день, а в Светлый праздник ходят христосоваться с матушкой и кладут яйца на ее надгробную плиту.
Между монахинями ее обители были женщины более или менее образованные, были и совсем простые, и все говорят о ней с одинаковой любовью. Во всем, что к ней относится, они видят чудесное проявление Божьего промысла. Многие из них после ее кончины принуждены были покинуть Спасо-Бородинский монастырь, который называли своим раем, и, по их убеждению, они волей Божией рассыпались теперь по разным углам России, «чтоб имя матушки было везде прославлено». О матушке ни одна не может говорить без слез, и, глядя на них, и, слушая, с какой любовью они говорят о ней, думаешь невольно, что женщина, внушившая к себе такую единодушную привязанность, несомненно, была высоко-духовным человеком.
Для составления этого краткого очерка жизни игуменьи Марии я руководствовалась преимущественно преданиями семейства Тучковых, рассказами бородинских монахинь и даже рукописными воспоминаниями одной из них, которая доверила мне письма покойной игуменьи. Эти письма составляют ее единственное сокровище, она бережет их как святыню, и я пользуюсь случаем выразить ей мою искреннюю благодарность за оказанное мне доверие.

I

О детстве и первой молодости Маргариты Михайловны до меня дошли, к сожалению, лишь самые скудные подробности. Она родилась в начале 1781 года. Отец ее, Михаил Петрович Нарышкин, и мать ее, Варвара Алексеевна (рожденная княжна Волконская), были очень известны и очень любимы в обществе. Девочка обнаружила с ранних лет природу живую и легко восприимчивую. Судя по отрывочным отзывам, сообщенным мне, ее можно было назвать, по французскому выражению, Настоящим беглым огоньком. Она горячо стремилась ко всему высокому и прекрасному. В особенности, любила она музыку, изучила ее основательно и была одарена замечательным голосом. Увлекало ее также и чтение: она могла просиживать целые часы над книгой. Зато, когда ее внимание не было поглощено чем-нибудь особенным, ей было трудно, почти невозможно^, оставаться долго на одном месте. Ни время, ни горе не умалили живости ее характера, и престарелая, изможденная трудами и горем игуменья еще порой удивляла всех своими порывистыми движениями и оживленной речью. Она была высокого роста и очень стройна, но черты лица ее были неправильны, красота его состояла в поразительной белизне и живом выражении зеленоватых глаз и всего лица.
У Маргариты Михайловны было три брата и четыре младшие сестры, но она была, как кажется, любимицей своих родителей. Варвара Алексеевна желала «пристроить ее при себе» и начала вывозить в свет с шестнадцатилетнего возраста.
В это время стал являться мимолетною птицей в московских гостиных молодой Л—ский, известный своей блестящей служебной карьерой и изяществом светских приемов.
Он был единственным сыном матери-вдовы, которая очень подружилась с Нарышкиными, и родители решили между собой, что поставят под венец своих детей. Л—ский согласился охотно, благодаря светскому положению и приданому молодой девушки. Что касается до нее, она была еще совершенным ребенком: ее понятия о замужестве были до такой степени не ясны, что ее нисколько не пугала мысль выйти за человека, которого она едва знала. К тому же он отлично говорил по- французски, был умен и красив, и на этих основаниях ей показалось, что ее жених обладает всеми возможными нравственными совершенствами.
Но Л—ский был заклеймен самыми позорными пороками. Умел ли он обмануть на этот счет слепую привязанность (видимо, своей) матери, или мать участвовала сознательно в обмане — это неизвестно, но свадьбу сыграли.
Когда молодая девушка, вынесшая из семейной среды детское неведение и незапятнанную чистоту понятий, пришла в столкновение с самым грубым развратом, страх и отчаяние овладели ею. Положение ее было тем тягостнее, что она скрывала его от родителей, которые слишком жестоко упрекнули бы себя в ее несчастии. Она была одна, без помощи, без друга, без поддержки. Л—ский приглашал ее не стесняться и выбрать предмет развлечения в кружке его приятелей. Бог знает, не погибла ли бы безвозвратно девочка, брошенная с шестнадцати лет в эту среду, если бы по промыслу Божию она не встретила молодого офицера Александра Алексеевича Тучкова, полюбила его и нашла в своей любви твердую опору.
Однако тайна ее супружеских отношений должна была со временем обнаружиться. Варвара Алексеевна начинала догадываться в истине, переговорила с дочерью и, не колеблясь ни минуты, потребовала развода. Репутация Л— ского была уже настолько подмочена в Петербурге, что дело не встретило преград, и Маргарита Михайловна получила позволение возвратиться, под именем девицы Нарышкиной, в родительский дом.
И вот она опять под отцовским кровом, в семейном кругу, но многое изменилось в ней: она узнала горе, и она любила. Тучков разделял ее чувство, и не замедлил посвататься, лишь только узнал, что она свободна. Но Нарышкины были так напуганы неудачей своего первого выбора, что на его предложение отвечали решительным отказом. В это время родительская власть была непреклонным законом, и Маргарита Михайловна повиновалась, но горько ей было, и много пролила она слез. А Тучков напрасно старался подавить свое чувство то усиленными занятиями, то путешествием за границу.
Прошли годы, а любовь его не остыла. Наконец он попытался счастья и обратился к Нарышкиным с новой просьбой. На этот раз их тронули моленья дочери. Они дали свое согласие, и Маргарита Михайловна вступила во второй брак.

II

Ей было тогда двадцать пять лет, и она зажила полной, счастливой жизнью. Александр Алексеевич был благочестивым и добрым человеком.,, знающие люди говорили о его беспримерной храбрости, рыцарской доблести. Он был очень красив. Когда была объявлена война со Швецией, и Александр Алексеевич собрался в поход, жена решилась ехать с ним. Напрасно он сам и ее семейство пытались напугать молодую женщину лишениями и опасностями, которые ей предстояло перенести. «Расстаться с мужем мне еще страшнее», — отвечала она, и поехала с ним.
К сожалению, до нас дошли лишь самые неудовлетворительные подробности об этом Шведском походе.
Несмотря на привычки роскоши, привитые с раннего детства, она легко переносила жестокие лишения, проводила ночи в смрадных избах или в походных палатках, где не было возможности отогреться. Ей приходилось не раз переодеваться денщиком, скрывать под фуражку свою белокурую косу и провожать мужа верхом на лошади. Тучков был очень любим своими подчиненными; скоро все полюбили и его жену. Ее живость, веселость и, в особенности, ее вечно деятельная доброта привлекали к ней всех. Солдаты старались доставить ей возможные удобства и, в свою очередь, обращались к ней за помощью всякого рода. Помогать нищете и горю было потребностью ее природы. В Швеции многие страдали от голода, и лишь только наши войска располагались на более или менее продолжительную стоянку, Маргарита Михайловна обходила ближайшие села, отыскивала самых бедных поселян и оделяла их деньгами и хлебом. За больными и ранеными, как нашими, так и шведами, она ходила с заботливостью сестры милосердия.
Но сколько она выстрадала, когда ей приходилось отпускать мужа на битву и оставаться одной в селении, близком от места сражения! Об этих часах томительного ожидания и страха она не могла потом вспоминать хладнокровно. То она молилась, то прислушивалась с ужасом к пушечным выстрелам. Но все забывалось, когда прекращалась пальба, и барабанный бой возвещал о возвращении наших войск: она выбегала на дорогу и узнавала издали всадника, скачущего впереди полка.

III

Тучков возвратился невредимым в Россию и продолжал военную службу. Он стоял со своими полками в Минской губернии. Настал двенадцатый год. Александр Алексеевич получил приказание выступить к Смоленску. Маргарита Михайловна была уже матерью; она сама кормила сына, и лишь недавно отняла его от груди. На этот раз нечего было и думать о том, чтобы следовать за мужем в походе, и было решено, что молодая женщина с сыном поедет в Москву, к своим родителям. Она должна была проводить полк до Смоленска и продолжить свой путь. Начались приготовления к отъезду. Тучков боялся, чтоб утварь полковой церкви не попала в руки неприятеля, и просил Маргариту Михайловну увезти ее с собой. Между другими церковными принадлежностями находилась местная икона Спаса Нерукотворного, которую Александр Алексеевич вручил собственноручно жене.
Наконец приготовления были окончены, и полк выступил из Минской губернии, но не в добрый час. Маргарита Михайловна была в расстроенных чувствах. Она ехала в дорожной карете с сыном и его няней, мадам Бувье. Маргарита Михайловна познакомилась с ней в магазине, где заказывала свои наряды; имела случай убедиться в ее честности, и предложила ей определиться в няни к ее сыну. Но тем не ограничилась должность доброй француженки, и мадам Бувье приняла еще в доме роль модистки, экономки и, наконец, друга.
Путешествие длилось; дороги были плохие, и полки шли медленно. Приближаясь к Смоленску, остановились в какой-то деревушке, чтобы переночевать. Тучковым была отведена тесная, грязная, удушливая изба, но все рады были возможности немного отдохнуть. Поужинали наскоро и улеглись полуодетые на сене, разостланном по полу. Маргарита Михайловна, утомленная долгой дорогой, скоро заснула, и ей приснился сон.
Она видела висящею пред нею рамку и прочла резко начерченную кровавыми буквами надпись на французском языке: «Твоя участь решится в Бородине». Крупные капли крови отделялись от букв и струились по бумаге.
Бедная женщина вскрикнула и вскочила с постели. Ее муж и мадам Бувье, разбуженные криком, бросились к ней. Она была бледна и дрожала, как осенний лист.
— Где Бородино? — спросила она мужа, едва переводя дух. — Тебя убьют в Бородине!
— Бородино? — повторил Александр Алексеевич, — я в первый раз слышу это имя.
И, действительно, маленькое Бородинское село было тогда неизвестно.
Маргарита Михайловна рассказала свой сон. Тучков и мадам Бувье старались ее успокоить. Бородино — небывалое место и, наконец, в сновидении не было сказано, что Александр Алексеевич будет убит, и объяснение Маргариты Михайловны совершенно произвольно.
— Вся беда в том, что твои нервы расстроены, — заметил в довершение ее муж, — ложись опять, ради Бога, и постарайся заснуть.
Его хладнокровие успокоило ее немного. Утомление преодолело остаток страха, и она легла и заснула. Но ей приснился опять тот же сон: опять та же роковая надпись, обнесенная рамкой, и те же капли крови, которые отделялись медленно одна за другой от букв и струились по бумаге. На этот раз она увидела еще: стоящих около рамки священника, брата своего Кирилла Михайловича и, наконец, своего отца, держащего на руках ее маленького Колю.
Она проснулась в таком взволнованном состоянии, что Александр Алексеевич испугался не на шутку. На его слова она отвечала одними рыданиями и вопросом: «Где Бородино?» Наконец, он предложил ей взглянуть на военную карту и убедиться, что имени Бородина на ней нет.
Он послал немедленно разбудить одного из офицеров штаба и попросить у него карту. Офицер, испуганный неожиданным требованием, принес ее сам. Тучков развернул ее не без тайного, может быть, страха и раскинул на столе. Все стали искать роковое имя и не отыскали его.
— Если Бородино действительно существует, — заметил Александр Алексеевич, обращаясь к жене, — то, судя по его звучному имени, оно находится, вероятно, в Италии. Вряд ли военные действия будут туда перенесены: ты можешь успокоиться.
Но она не успокоилась: зловещий сон продолжал преследовать ее, и совершенное отчаяние овладело ею, когда настала минута расставания с мужем. Тучков, обняв и благословив в последний раз ее и сына, стоял на большой дороге и смотрел на удалявшуюся карету, пока она не скрылась с его глаз.

IV

Маргарита Михайловна доехала благополучно до Москвы. Нарышкины уже собирались в свое Костромское имение, откуда посылали за почтой в уездный городок Кинешму. Молодая женщина пожелала тут, в Кинешме, и остаться, чтоб иметь возможность получать без замедления известия от мужа, и наняла маленькую квартиру, где поселилась с сыном и мадам Бувье.
Тучков писал часто к жене. Она ждала почтовых дней в лихорадочном нетерпении, и ее одолевала постоянная тоска. Наступило 1-е сентября, день ее именин. Она отслушала обедню и, вернувшись из церкви, села к столу, задумалась, оперлась руками на стол и опустила голову на руки. Вдруг ее окликнул голос отца. Она подумала, что Михаил Петрович приехал из деревни, чтобы провести с ней этот день, и подняла тотчас голову. Перед ней стоял священник, а рядом с ним ее отец, с маленьким Колей на руках. Все страшные подробности ее сна промелькнули мгновенно в ее памяти, одного лишь брата не доставало к дополнению картины.
— А Кирилл? — крикнула она иступленным голосом.
Кирилл показался на пороге.
— Убит! — молвила Маргарита Михайловна и лишилась чувств.
Когда она пришла в себя, брат и отец стояли около нее.
— Было дано сражение под Бородиным, — сказал ей сквозь слезы Кирилл Михайлович.
Он был адъютантом Барклая-де Толли, спешил в армию и заехал к своим для того только, чтобы сообщить ей горькое известие о смерти мужа. В продолжение нескольких лет Маргарита Михайловна не могла его видеть, чтобы не вспомнить об их встрече в Кинешме, и с ней делалась дурнота при его появлении.

V

Тяжкий удар разразился над семейством Тучковых. Александр Алексеевич был младшим из пяти братьев. Их мать Елена Яковлевна (рожденная Казаринова) благословила на войну четырех сыновей. Один из них участвовал в турецком походе и не успел еще возвратиться, а старший, Алексей Алексеевич, был предводителем в Звенигороде. После Бородинской битвы он узнал, что брат его Александр убит, что обоз с ранеными потянулся к Ярославлю, что в числе раненых брат его Николай, и выехал к нему навстречу. Когда добрались до Ярославля, Тучковы нашли самое радушное гостеприимство в стенах монастыря. Там были поданы раненому все пособия, но не оказалось возможности его спасти. Алексей Алексеевич, похоронив его, поехал немедленно к матери: ему предстояла тяжкая обязанность объявить ей об общем их несчастии.
Старушка жила в своем Тверском имении с двумя дочерьми, невесткой и внучатами. Как скоро Наполеон стал приближаться к московским пределам, Алексей Алексеевич отправил к ней свое семейство, состоявшее из жены, четырех дочерей и двух сыновей. Когда же он приехал в Тверь после Бородинского погрома, Елена Яковлевна не получала уже давно известий из армии и была в сильном беспокойстве. Не повидавшись еще с ней, он прошел прямо к сестрам, и с ними общим советом решили, что надо объявить ей разом обо всех несчастиях, поразивших семейство, а не истощать постепенно ее силы продолжительной пыткой.
Необходимо было, однако, приготовить ее к тяжкому испытанию, и дочери сказали ей, что ходят плохие известия, что было дано сражение под Москвой, что надо ожидать брата Алексея, которому все должно быть известно, и не старались скрывать от нее своих раскрасневшихся от слез глаз. Она слушала молча и не торопила горького объяснения. Наконец одна из дочерей ей сказала:
— Матушка, брат приехал.
Он вошел, и Елена Яковлевна, не дав ему времени с ней поздороваться, остановила на нем пристальный взгляд и сказала:
— Говори правду: что Николай? — Николай был самым любимым из ее сыновей.
— Он ранен... — отвечал Алексей Алексеевич, — очень тяжело ранен...
Она сильно побледнела и повторила:
— Говори правду: он жив?
Ответа не было.
— А Павел? — спросила она, помолчав не-много.
— Он попал в плен под Смоленском... он ранен.
— А Александр?
— Убит, — промолвил едва внятно Алексей Алексеевич.
Наступило гробовое молчание, потом послышались сдержанные рыданья. Не плакала одна только старушка. Вдруг она поднялась медленно со своего кресла, но была не в силах сойти с места и опустилась на колени там, где стояла. Присутствующие слышали глухо произнесенные слова:
— Да будет Твоя святая воля!
Потом она провела руками около себя, как будто отыскивая чего-то ощупью, и, наконец, сказала:
— Подымите меня, я не вижу.
Все бросились ее подымать; она встала и молвила твердым голосом:
— Ослепла, и слава Богу, не на кого больше смотреть.
Паралич поразил глазные нервы. Несколько лет спустя императрица Мария Федоровна, посетив Москву, прислала своего окулиста Елене Яковлевне. Но старушка не позволила ему даже осмотреть ее глаза.
— Передайте, пожалуйста, мою искреннюю благодарность ее величеству, — сказала она, — но я не горюю о потере зрения, смотреть мне уже, и верно, не на кого.

VI

Не скоро пришла в себя Маргарита Михайловна после известия, сообщенного ей братом. Лишь только возвратились ее силы, она поехала на Бородинское поле отыскивать тело мужа. Уже наступила вторая половина октября, когда ее дорожная карета остановилась у скромной усадьбы знакомой ее, доброй женщины, жившей около Можайска. Путешественница, не давши себе времени отдохнуть от тяжелой дороги, послала в Лужецкий монастырь просить священников прийти немедленно на место битвы, чтоб отслужить панихиду по убиенным, а между тем поехала сама на поле, где, по выражению Ф. Н. Глинки, «лежали трупы, валялись трупы, страшными холмами громоздились трупы». Все дополняло ужас картины: ночь уже наступила, небо было сумрачно, дул по временам холодный ветер и воздух был заражен тысячами тлевших тел. По распоряжениям начальства приступили к их сожжению, и на берегах Огника пылали костры, над которыми подымался в сыром воздухе густой дым. Здесь Маргарита Михайловна опустилась на колени и слушала панихиду по «убиенном болярине Александре и всем воинам на сем месте погибшим». Когда клир умолк, повторив за дьяконом «вечная память», Тучкова встала и спросила, кто поможет ей отыскать тело мужа. На этот подвиг вызвался старый схимник.
Место, где пал Александр Алексеевич было приблизительно известно. Один из бородинских
воинов, граф Коновницын, друг Нарышкиных, прислал Маргарите Михайловне план поля битвы, где батарея, на которой сражался Тучков была означена около ручья Огника и деревни Семеновской. Кроме того, узнали от солдата Ревельского полка , что у генерала оторвало обе руки, и он упал. Солдаты подняли его, чтоб унести с места сражения, но лишь только они прошли несколько шагов со своею ношей, у него оторвало ноги и, наконец, ядро, попавшее в грудь, прекратило его страдания .
Отшельник, держа в одной руке факел, а в другой фиал со святой водой и кропильницей, шел вперед по указаниям вдовы. Они останавливались, на каждом шагу прокладывая себе медленно путь между разбросанных тел и отсеченных членов. Старик творил вполголоса молитву и окроплял святой водой убиенных, а она нагибалась к каждому обесчлененному трупу и старалась узнать сквозь признаки тления дорогие для нее черты. Лихорадочная надежда поддерживала ее силы, и во всю ночь продолжалось ее странствование по Бородинскому полю. Наконец она убедилась, что ее усилия напрасны и возвратилась в отчаянии на квартиру, где оставила сына и верную свою мадам Бувье. Но, переступив через порог комнаты, она упала без чувств, и когда пришла в себя, с ней сделался сильный нервный припадок.
Оправившись немного, она поехала в свое тульское имение. Тупое отчаяние овладело ею, и мадам Бувье опасалась не только за ее здоровье, но даже за рассудок. Уже наступили сильные морозы, а Маргарита Михайловна находилась в таком возбужденном состоянии, что жаловалась постоянно на нестерпимый жар и не выносила ничего, кроме кисейного платья. Пораженные нервы и бессонные ночи доводили ее иногда до бреда. Она старалась себя убедить, что муж ее не умер, но попал в плен, точно так же, как старший его брат.
Раз в холодный зимний вечер она вдруг сказала мадам Бувье:
— Кто ручается, что этот солдат говорит правду? Если бы он был убит, я нашла бы его тело: я осматривала все трупы. Павел в плену: верно и он в плену.
— Не обманывайте себя, — отвечала со слезами добрая француженка, — если б он попал в плен, это было бы известно.
— А я вам говорю, что он в плену... Может быть, ему удалось уйти из плена... Он, вероятно, придет сюда, может он не далеко, его надо поискать... один... ночью...
Мадам Бувье посмотрела на нее с грустью и не отозвалась, а Маргарита Михайловна вышла поспешно из комнаты. Через несколько минут француженке пришло в голову, что, может быть, и в самом деле Тучкова пойдет отыскивать мужа и бросилась в спальню. Спальня была пуста.
Мадам Бувье обошла весь дом и не нашла никого, кроме прислуги.
Бедная женщина не помнила себя от страха: отойти от ребенка, которого она уложила уже спать, было невозможно, но она позвала людей и разослала их во все стороны отыскивать свою госпожу. Они запаслись фонарями и долго бродили, пока им удалось, наконец, встретить ее в лесу. Она быстро шла по тропинке, хрустевшей под ее ногами, и оставляла на обнаженных кустах клочки своего кисейного платья. Ее лишь с трудом уговорили возвратиться домой.
Она оставалась в этом тревожном состоянии, пока не убедилась окончательно в своем несчастии. Время смягчило постепенно ее горе, но сердце ее было разбито. Трогательны ее свидания со свекровью, которой она привозила своего маленького Колю и говорила ей, что он становится с каждым днем все более похож на отца. Тогда слепая старушка брала на колени ребенка, целовала его и плакала. Часто поддерживала она силы неутешной вдовы и останавливала порывы ее отчаяния смиренным словом, в котором таится столько геройского мужества: «Да будет Его святая воля!»

VII

Оправившись немного, она поехала в свое тульское имение. Тупое отчаяние овладело ею, и мадам Бувье опасалась не только за ее здоровье, но даже за рассудок. Уже наступили сильные морозы, а Маргарита Михайловна находилась в таком возбужденном состоянии, что жаловалась постоянно на нестерпимый жар и не выносила ничего, кроме кисейного платья. Пораженные нервы и бессонные ночи доводили ее иногда до бреда. Она старалась себя убедить, что муж ее не умер, но попал в плен, точно так же, как старший его брат.
Раз в холодный зимний вечер она вдруг сказала мадам Бувье:
— Кто ручается, что этот солдат говорит правду? Если бы он был убит, я нашла бы его тело: я осматривала все трупы. Павел в плену: верно и он в плену.
— Не обманывайте себя, — отвечала со слезами добрая француженка, — если б он попал в плен, это было бы известно.
— А я вам говорю, что он в плену... Может быть, ему удалось уйти из плена... Он, вероятно, придет сюда, может он не далеко, его надо поискать... один... ночью...
Мадам Бувье посмотрела на нее с грустью и не отозвалась, а Маргарита Михайловна вышла поспешно из комнаты. Через несколько минут француженке пришло в голову, что, может быть, и в самом деле Тучкова пойдет отыскивать мужа и бросилась в спальню. Спальня была пуста.
Мадам Бувье обошла весь дом и не нашла никого, кроме прислуги.
Бедная женщина не помнила себя от страха: отойти от ребенка, которого она уложила уже спать, было невозможно, но она позвала людей и разослала их во все стороны отыскивать свою госпожу. Они запаслись фонарями и долго бродили, пока им удалось, наконец, встретить ее в лесу. Она быстро шла по тропинке, хрустевшей под ее ногами, и оставляла на обнаженных кустах клочки своего кисейного платья. Ее лишь с трудом уговорили возвратиться домой.
Она оставалась в этом тревожном состоянии, пока не убедилась окончательно в своем несчастии. Время смягчило постепенно ее горе, но сердце ее было разбито. Трогательны ее свидания со свекровью, которой она привозила своего маленького Колю и говорила ей, что он становится с каждым днем все более похож на отца. Тогда слепая старушка брала на колени ребенка, целовала его и плакала. Часто поддерживала она силы неутешной вдовы и останавливала порывы ее отчаяния смиренным словом, в котором таится столько геройского мужества: «Да будет Его святая воля!» 

VIII

Маргарите Михайловне запала в душу мысль посвятить молитве место, на котором погиб ее муж. Земля трех владельцев соединялась клином там, где стояли его полки, и Тучкова думала купить у каждого его участок для постройки церкви, но они пожертвовали свою землю в пользу благого дела. Император Александр I прислал десять тысяч на основание храма, и Маргарита Михайловна, продав свои бриллианты, чтобы пополнить сумму, приступила немедленно к постройкам. Она любила следить сама за работами и поставила около начатой церкви небольшой домик или сторожку, — как ее называют до сих пор, — где помещалась с сыном и мадам Бувье, когда приезжала в Бородино из Москвы или из своего Тульского имения.
Маленькая четырехугольная церковь поражает простотой своей архитектуры и убранства. На стенах, отделанных под белый мрамор, нет ни украшений, ни даже икон. Живопись бронзового иконостаса принадлежит кисти киевских иконописцев. После удаления неприятеля от наших границ Ревельский полк, почти совершенно истребленный под Бородиным, был снова сформирован, и его начальник явился к Маргарите Михайловне, чтобы принять от нее церковную утварь, вверенную ей Александром Алексеевичем. Но вдова не решилась расстаться с иконой Спаса Нерукотворного, пред которою сотворила последнюю молитву вместе с мужем, и просила у нового командира позволения оставить ее у себя, обязуясь доставить ему верную с нее копию. Он согласился тем охотнее, что иконостас полковой церкви был возобновлен и образ не подходил под его размер.
Этот образ сделался предметом особенного поклонения и веры Маргариты Михайловны. Пред скорбным ликом Спасителя она любила изливать свое горе и учила осиротевшего сына молиться пред ним за убиенного отца. Спасо- Бородинский храм был отстроен и освящен в 1820 году, и она внесла в него сама драгоценную для нее икону, которую поставила над правым клиросом.
За алтарем церкви возвышается регулярная насыпь; на ней растет береза, к которой прибита доска с надписью: «На сей батарее убит Александр Алексеевич Тучков 1812 года 26-го августа». Внутри церкви, налево от входа, стоит белый мраморный крест: на его темном подножии, также из мрамора, выбиты слова: «Помяни Господи во царствии Твоем Александра на брани убиенного». В середине креста золотое сияние, и пред ним горит постоянно лампада. 

IX

Свою жизнь Маргарита Михайловна посвятила памяти мужа и воспитанию ребенка. Она схоронила отца и мать, и с каждой новой утратой росла ее привязанность к сыну. Вечная ее грусть имела на него сильное влияние, и он был не по летам тих и задумчив. Первые его воспоминания относились к Бородинскому полю, где мать, гуляя с ним, рассказывала ему о пророческом своем сне, о страшной битве, о смерти его отца, о темной октябрьской ночи, когда она отыскивала его труп. Мальчик живо помнил, что раз, когда ему было лет шесть, она сказала ему:
— Эта батарея — могила твоего отца, посади на ней дерево в его память: неси за мной этот маленький тополь.
Она взяла лопату и пошла на батарею, где стала рыть землю, заставляя ребенка помогать ей по мере его сил, и слезы ее капали на корни дере-ва, которое его ручонки поддерживали с усилием над вырытой ямой.
Вся обстановка, среди которой рос Коля, усиливала врожденную наклонность к грусти, наследованную им от отца. Он не знал шумных и резвых игр, все его любили за сердечную его мягкость и доброту, но скромный и тихий мальчик умел уже внушать к себе уважение. В семейных преданиях сохранился анекдот, который дает понятие о нем. Он был записан в Пажеский корпус и лишь по слабости здоровья жил при матери. Но ему следовало выдержать довольно трудные экзамены, и, чтобы приготовиться к ним окончательно, он должен был провести несколько месяцев в корпусе. Тогда Маргарита Михайловна переехала на время в Петербург, где она сама и мадам Бувье могли часто навещать свое сокровище. Появление француженки вызвало смех пажей.
— К Тучкову ездит его няня! — закричали несколько голосов, и насмешки посыпались на него со всех сторон.
Слово няня оскорбительно для четырнадцатилетнего мальчика, однако, честное чувство взяло верх над детскою обидчивостью. Коля покраснел, но сказал твердым голосом:
— Да, она моя няня, но любит меня как сына, и я прошу, чтобы никто над ней не шутил.
Смех и шутки действительно замолкли. Про-шло дня два, и дети играли на дворе, когда увидели приближающуюся коляску, в которой сидела мадам Бувье. Коля побежал навстречу няни, помог ей выйти из экипажа, расцеловался с ней, и, взяв ее под руку, провел мимо своих товарищей. С тех пор молодежь оказывала особенное уважение и ему и мадам Бувье.
Радовалась и не могла нарадоваться на него Маргарита Михайловна. Коля был целью ее жизни, единственной ее отрадой и постоянной заботой. Она писала для него свои записки, где высказывается вся ее материнская нежность. Но, к сожалению, от них сохранился лишь небольшой черновой отрывок, который мы здесь приводим:
«6 апреля 1817 года. Тебе сегодня минуло шесть лет, сын мой. С этой минуты я буду выписывать все, что ты говоришь, все, что делаешь. Я хочу передать главные черты твоего детства: ты начинаешь уже рассуждать, чувствовать, и все, что ты говоришь, приводит уже меня в восторг: ты много обещаешь. Да поможет мне небесное милосердие воспитать в твоем сердце все добродетели твоего отца. Твой отец! При этом имени все существо мое потрясается. Ты не знаешь, милое дитя мое, что мы потеряли в нем, и сколько страдает твоя мать с тех пор, как лишилась этого друга своего сердца. Ты ознакомишься из наших писем, — которые я сохранила как драгоценность, — с историей нашей жизни, ты увидишь, сколько чувство, соединяющее нас, усилилось с тех пор, как мы вступили в брак; казалось, что каждый год скреплял наши узы, которые становились нам все дороже. Твое рождение было последним пределом нашего счастья, омраченного, однако, частыми разлуками, — необходимое последствие деятельности, которую твой отец был принужден избрать. Как описать тебе нашу радость в минуту твоего рождения? Я забыла при твоем первом крике все страдания, все утомления, которые испытала, пока носила тебя. Чтоб не расставаться с твоим отцом, который должен был сопровождать свой полк, я подвергалась трудности тяжких переходов, и родила тебя, дорогой. Все было забыто при твоем рождении, чтобы думать лишь о счастье иметь тебя, чтобы тебя любить и чтобы любить друг друга еще более. Твой отец хотел, чтобы я выполнила священную обязанность матери, в настоящем смысле этого слова: он тем угадывал желание моего сердца, потому что я решилась не уступать другой радости, быть твоей кормилицей, — и я кормила тебя.
Опишу ли тебе всю заботливость, которой твой отец окружил твое детство? Когда он возвращался, утомленный своими военными обязанностями, он бежал к твоей колыбели, чтобы покачать тебя, или вынимал из нее и клал к моей груди. С каким восторгом он любовался нами обоими, и сколько раз я видела в его глазах слезы счастья! Но не долго оно продолжалось. Тебе было лишь год и четыре месяца, когда ты потерял отца. Но отец Небесный не оставил тебя, потому что бедная твоя мать была так поражена своим несчастьем, что утратила возможность заботиться о своей собственной жизни и о твоей.
Когда в 1812 году французы вторглись в наш край, твой отец был убит. Это случилось 26-го Августа, а 1-го Сентября, в день моих именин, мой брат приехал из армии, чтобы известить нас о нашей утрате... Я не помню, что сталось со мной при этом известии: пускай другие тебе об этом расскажут... Молю моего Спасителя простить мне мой бред; он доходил до того, что когда мать говорила мне о блаженствах рая и о возмездии, обещанном тому, кто умеет нести крест, посланный Богом, я отвечала, что самый рай мне не нужен без моего Александра и что не существует возмездия для души, уничтоженной несчастьем. В один вечер ты спал, — четыре месяца после известия, — и, во время сна, ясно произнес слова: «Боже мой, отдай папа Кокоше!» С этой минуты я увидела в тебе моего ангела-хранителя: мне показалось, что ты разделял мое горе, как скоро оно занимало тебя даже и во сне. Я подумала, что Бог тебя видит, слышит тебя, что неотразимы молитвы такого ангела, как ты, и ослабевший мой ум омрачился до такой степени, что я стала сомневаться в моем несчастий. В продолжение целого года я надеялась, и когда, желая спасти меня от грустных последствий мечты, старались меня возвратить к сознанию печальной истины, ничто не ставило меня в более жестокое положение. Я переехала в это имение, которое твой отец купил в надежде, что после похода он будет наслаждаться здесь семейным счастьем и займется твоим воспитанием. Там я никого не видала и отрывалась лишь с трудом от моего уединения, чтоб навестить моих родителей, которые приходили в отчаяние от моего состояния. Бедные мои сестры! Они такие добрые, такие на-божные, и сколько раз я отталкивала их, когда они обращались ко мне со словами утешения и мира: они мне говорили о блаженстве в будущем, а я жила в настоящем. Я очнулась от этого состояния лишь, когда ты занемог. Не забывая своего горя, я думала о предстоящей опасности, и обратилась к Тому, который не оставляет никогда существо, молящее его. Сердце мое почуяло Бога, и я научилась покорности, но рана моя не заживала никогда, она свежа...»
Ее часто тревожила слабость его здоровья, однако доктора уверяли, что он окрепнет с годами, что его изнуряет рост. И действительно, мальчик, высокий и гибкий, как пальма, начал поправляться, когда ему минуло пятнадцать лет. Но он простудился и занемог. Медик, лечивший его, пользовался тогда большою репутацией в Москве, однако Маргарита Михайловна потребовала консилиум, на который был приглашен Мудров. Осмотрев Колю, он подтвердил, что опасности нет, и прибавил, что ручается головой за выздоровление. Обрадованная мать, проводив его, возвратилась с успокоенным сердцем в комнату больного, а через несколько часов ее выносили без чувств из этой же комнаты, где сын умер на ее руках.
Прошло несколько дней, и Спасо-Бородинская церковь опередила глухим ударом своего колокола появление траурной колесницы, которая медленно приближалась, сопровождаемая Маргаритой Михайловной. Вид храма, воздвигнутого над прахом мужа, смягчил на минуту жгучее горе матери. Когда гроб был поставлен против царских дверей, она подняла глаза к местной иконе Спасителя, который изображен во весь рост поддерживающим Свой крест, и произнесла сквозь слезы слова пророка: «Вот я и дети, которых дал мне Господь» (Исаии, гл. VIII, ст. 18). На правой стороне от входа в этой церкви лежит, параллельно с мраморным крестом, обнесенная позолоченной решеткой плита, на которой вырезано имя Николая Тучкова. Пред ней стоит аналой, а на нем, в золотом окладе, икона «Всех скорбящих Радость». Этой иконой Александр Алексеевич, собираясь в поход, из которого не вернулся, благословил сына. Вечная лампада теплится перед ней. 

X

Не мирилось наболевшее сердце Маргариты Михайловны с ударом, разбившим окончательно ее жизнь. Точно так же, как больной, который переходит с одного места на другое, в надежде облегчить свои страдания, она переезжала из Бородина в Москву и из Москвы в Бородино. То она утомляла себя долгой молитвой, то не находила возможности принудить себя к молитве. Она пробовала искать успокоения в вере других и обращалась за утешительным словом к людям, отрекшимся от мира. Раз она приехала к митрополиту Филарету в ту минуту, когда с ним прощалась пожилая женщина и трое молодых людей. Как скоро они вышли из комнаты, митрополит сказал:
— Тоже Бородинская вдова и ее сироты.
— Три сына! — воскликнула она. — А у меня все отнято! За что?
Он взглянул на нее строго и отвечал:
— Вероятно, она более вас заслужила своею покорностью милость Божию.
Маргарита Михайловна не отозвалась, и рыдала, прислонясь к стене. Молчание продолжалось несколько минут. Наконец она вышла из комнаты, спустилась с лестницы и села в карету. Возвратившись домой, она приказала отказывать всем и заперлась в свою спальню.
Через час черный цуг митрополита остановился пред крыльцом ее дома. Лакей отворил дверь и доложил, что Маргарита Михайловна не принимает.
— Но меня она, вероятно, примет, — отвечал Филарет,— скажи ей, что я желаю ее видеть.
Когда он вошел, она встретила его в гостиной.
— Я оскорбил вас жестким словом, Маргарита Михайловна, — сказал он, подходя к ней, — и приехал просить у вас прощения.
Эти слова глубоко ее тронули и положили начало искренней дружбе между ней и митрополитом. С тех пор он имел на нее большое влияние. Его ли советами руководясь, повинуясь ли новой потребности своего горя, она переселилась окон-чательно на Бородинское поле. 

XI

Около церкви и сторожки скоро образовалась маленькая усадьба с необходимыми надворными  строениями. Их давно уж нет, но сторожка уцелела, и мы введем в нее читателя .
Несколько ступеней и замыкающая их небольшая площадка окружены стеклянными стенами, которые образуют род галерейки. Кругом стоят растения. Тут Маргарита Михайловна сиживала в жаркие летние вечера около маленького столика. В углу стоит шкап с образами, осененными иерусалимской пальмой, и пред ними теплится лампада. Рядом с образницей — аналой; на нем лежат крест, Евангелие и выточенная из слоновой кости голова Иоанна Крестителя. С другой стороны образницы после кончины игуменьи поставили небольшой стеклянный шкап, где хранятся ее ряска, мантия, камилавка, четки и посох.
За этой комнатой — другая, с одним только окном, у которого любила заниматься Маргарита Михайловна пред небольшим столиком из красного дерева. На одной стене большое Распятие, у другой поставец, где стоит детский умывальник, и, наконец, кровать за дверью: это спальня.
Службу в Спасо-Бородинской церкви отправляли лишь по праздникам и поминальным дням, а одинокой женщине хотелось слушать ежедневно обедню над прахом мужа и сына, и она внесла в Опекунский Совет довольно значительный капитал. Его проценты были предоставлены братии Лужецкого монастыря, с тем, чтоб иеромонахи обители отправляли поочередно службу в Спасо - Бородинском храме. Вдове воина хотелось также устроить для инвалидов богадельню на шесть кроватей. Но этот план не осуществился, и один только несчастный нашел приют около ее церкви. Его звали Горленко. Семейство его состояло из двух сыновей, которые пали под Бородиным. Семидесятилетний старик желал посвятить молитве остаток одинокой жизни и ходил в Иерусалим, где принял схиму. На возвратном пути он посетил Бородинское поле и поклонился со слезами умиления серебряной главе церкви, выстроенной для вечного поминания «воинов на сем месте убиенных». Маргарита Михайловна пригласила его поселиться на этом пустынном уголке и молиться вместе с ней за дорогих им покойников. Он согласился с радостью, прожил три года в Бородине и умер на ее руках.
Колокольный звон будил ее каждый день с восходом солнца. Она вставала, одевалась без помощи горничной и спешила в церковь, где пела на клиросе, а Горленко читал кафизмы и канон. Время проходило однообразно, и она писала к одной из своих приятельниц:
«Не могу сообщить никаких подробностей о себе: день походит на день. Утреня, обедня, потом чай, немного чтения, обед, вечерня, незначащее рукоделье, а после краткой молитвы долгая ночь. Вот вся жизнь! Скучно жить, страшно умереть, — вот предмет для размышлений. Милосердие Господне, его любовь, — вот мое упование, тем и кончу».
Она никогда не ложилась спать до полуночи. В этот час умер ее сын, и она помнила, до последнего дня своей жизни, как в роковую ночь, когда руки ребенка хладели в ее руках, пронзительный звон часов отозвался в ее сердце, словно двенадцать ударов ножа. В летние дни она сидела иногда под тополем, посаженым Колей в память своего отца. От корня пошли два другие ствола, и Маргарита Михайловна видела в этих деревьях эмблему: себя, мужа и сына, и любила их, как воспоминание обо всем, что ей было дорого .
Вечера она проводила вдвоем с мадам Бувье, которая хлопотала целый день по хозяйству и готовила иногда сама очень вкусный обед. Они вспоминали о прошлом, о милом своем Коле... Осенью дождь стучал по тесовой кровле, и свист ветра смешивался с завыванием волков, которые ходили стаями по полю, и можно было видеть из окон их глаза, сверкавшие, как угли в темноте. Но пустынницы продолжали, не смущаясь, свою грустную беседу. Маргарита Михайловна вышивала воздухи или церковную пелену, а мадам Бувье трудилась над вязанием. Свою работу она продавала и на вырученные деньги покупала масла для лампады, висящей пред надгробною плитой Николая Тучкова. Добрая женщина, душой преданная католической церкви, не уступала никому права содержать лампаду в православном храме, где молилась за ребенка, которого так горячо любила.
Маленькую Бородинскую колонию одушевляло общее чувство любви к отжившим. Женщина, исправлявшая должность горничной, прислуживала некогда в детской и помогала мадам Бувье присматривать за ребенком. Она была лютеранка, родом из Дерпта, но приняла православную веру и впоследствии постриглась под именем Девворы. Она искажала по-своему, а мадам Бувье по-своему, русский язык, но они понимали друг друга, потому что их соединяли дорогие воспоминания. А церковным сторожем был дядька Коли, и ему жилось грустно, но мирно, у могильных памятников Александру Алексеевичу и «молодому барину». Старик любил содержать в порядке церковь, где покоился их прах, но Деввора выговорила себе право надзора над могилой Коли, и каждое утро запасалась метелкой и ручником, обметала до последней пылинки плиту и решетку, оправляла лампаду пред аналоем и клала свой усердный поклон у гробницы. 

XII

В окрестностях Бородинского поля распространилась скоро молва о «доброй барыне, что живет в Боге и любит нищую братию», и не было дня, чтобы под окно пустынного домика не проходили больные и нуждающиеся. Маргарита Михайловна оделяла одних лекарством, других деньгами или хлебом и всех добрым словом.
Раз, на возвратном пути из Москвы, куда ездила иногда для свидания с семейством, она услыхала умоляющий голос и велела остановить лошадей. На дороге стояла телега, которой правил крестьянин, а в телеге лежала худая, бледная женщина. Тучкова расспросила о ней мужичка.
— Горькая ей выпала доля, родимая, — отвечал он. — У нее две девочки, глупенькие как есть, и говорят плохо, да муж недобрый: с утра до ночи пьян и бьет их всех без жалости. Иной раз так девчонок напугает, что они в лес убегут, да там и пропадают целые сутки. Как еще Господь их от беды спасает! А она, горемычная, побиралась, пока сил хватало, а теперь руки и ноги отнялись.
Маргарита Михайловна велела ему ехать за ее каретой. Добравшись до Бородина, где оставила больную у себя, она навела справки и убедилась в истинности слышанного рассказа. Тогда она выписала исправника, объявила ему, что желает приютить несчастную женщину и ее детей, приписанных к казенному селу, и просила доставить ей девочек. Исправник привез их на другой же день. Одна из них, дряхлая уже старуха, живет до сих пор в обители.
Призрение бедного семейства положило начало Спасо-Бородинской общине: за расслабленною требовался уход, и к ней была приставлена молодая крестьянка из соседнего села. Но умножившимся жителям Бородинского поля стало тесно в маленькой усадьбе, и Маргарита Михайловна воспользовалась летним временем, чтобы выстроить еще дом, разделенный на две части. В одной из них были комнаты, назначенные для посетителей, туда же переселилась и мадам Бувье, а уголок, который она занимала в сторожке, превратился в столовую. Другая половина нового дома была назначена для богадельни. Число ее жильцов быстро умножилось. Кроме того, многие, же-лавшие удаляться от мира, просили у Тучковой позволения поставить домики на ее земле. Отказа не было никому, и около Спасо-Бородинского храма селились одинаково бедные и богатые, женщины, принадлежавшие к образованному классу общества, и неграмотные крестьянки. Но расширение колонии потребовало новых условий для жизни. Закипела везде работа: появились огороды, был вырыт колодезь, пробежали по лугу тропинки. Все лето стучал топор и скрипела пила, осенью новые строения обсаживались сиренью и кленами, а на Егорьев день пастух стал выгонять в поле небольшое стадо, и ожила пустыня.
Одинокая вдова была призвана к новой жизни: спокойная жизнь погибла для нее безвозвратно, но горячий по природе характер требовал деятельности. По своей развитости и своему положению Тучкова стала главой общества, образовавшегося около нее: все обращались к ней за советами и все ее любили. Она воспользовалась своим влиянием и привлекла каждого к посильному труду. Между тем как одни работали на огородах или хлопотали по хозяйству, которое сделалось общим, другие учили грамоте детей. А Маргарита Михайловна являлась поочередно на постройках, в учебной комнате, на земляных работах. Ее черное платье мелькало везде, и везде раздавался ее звучный голос. Она всех ободряла, назначала каждому его дело, и дело спорилось всюду. Молодым девушкам она давала уроки пения и выписала из Москвы музыканта. Он помог ей сформировать духовный хор, который стал в последствии знаменит. 

XIII

Маргарита Михайловна подумала первая о том, чтобы почтить соборными молитвами годовщину великой битвы и упрочить воспоминание о ней в памяти потомства. С этой целью она стала приглашать духовенство окрестных сел собираться 26 августа в Спасо-Бородинский храм. Там служили за всех воинов, погибших в этот скорбный для России день, панихиду, вошедшую, наконец, в обычай, и мало-помалу образовался крестный ход, который был впоследствии утвержден.
В селе Бородине стоит старинная двухъярусная церковь, которая сильно пострадала в день битвы. Престол нижнего яруса, посвященный когда-то Рождеству Спасителя, был вскоре после удаления неприятеля возобновлен во имя Сергия Радонежского. Выбор этого посвящения легко объясняется: когда Наполеон перешел через русскую границу, митрополит Платон прислал в наше войско икону с изображением Сергия, который благословил Дмитрия Донского на битву с татарами. Во все время войны эта икона находилась постоянно при Кутузовской армии.
Духовенство соседних сел собирается 26-го августа в Бородино, где служит раннюю обедню. По ее окончании идут крестным ходом в монастырь, и с 1839 года1 останавливаются у памятника, чтобы пропеть литию. Лишь только духовенство выходит из села, начинается колокольный звон в обители, где другой крестный ход с архимандритом во главе встречает шествие у Святых ворот. Потом начинается соборная обедня, за которой следует панихида.
В 1833 году считалось уже до сорока человек в Бородине, и Тучкова обратилась к императору Николаю с просьбой утвердить Спасо-Бородинскую общину. Ее желание было немедленно исполнено. Тогда она дала крестьянам своего тульского поместья права вольных хлебопашцев, с тем, чтоб они ей платили ежегодно две тысячи ассигнациями. Половину ярославского своего имения она продала за двадцать тысяч и проценты с этого капитала, точно также аренду с крестьян и генеральскую пенсию, которую получала после смерти мужа, она употребила на устройство своей общины.
Но в Бородине было более бедных, нежели богатых, и средства начинали скудеть. Маргарита Михайловна не позволяла себе удобств, которыми не пользовались все сестры, и, несмотря на роскошь, к которой была приучена с детства, садилась за общую трапезу, где приходилось часто пробавляться исключительно овощами с собственных огородов. Хлеб был покупной, а рыбу из-за ее дороговизны и отдаленности от известных мест ловли доставляли с трудом.
Но лишения переносились бодро. Нравственное влияние настоятельницы на сестер начинало уже сказываться, и посетителей поражал дух любви и мира, который господствовал в общине. Все связывало между собой ее членов: общее призвание, общие труды и молитвы, общая привязанность к матушке. К тому же матушка поддерживала бодрость духа в своих «птенцах», как она их называла, и если кого-нибудь из них смущал недостаток средств, она говорила:
— Господь не оставит, да и нам ли жаловаться? Трапеза не затейлива, а зато каков хор! 

XIV

Однако стал распространяться далеко слух об отшельницах, и прибавлялось постоянно число посетителей Спасского общежития. Кого не манил его храм? Предания о Бородинском поле были еще так свежи, что вряд ли нашлось бы в России семейство, где они не пробуждали бы воспоминаний славы или горькой утраты. Многие предложили новорожденной общине свое посильное пособие. Их имена поминаются до сих пор за каждой обедней Спасо-Бородинской церкви, и благодаря их щедрости община могла содержаться безбедно.
Спустя три года после ее утверждения Маргарита Михайловна поехала в Троицкую Лавру, где застала митрополита Филарета. Она пожелала его видеть, и пошла в его келью. Митрополит предложил ей принять малое пострижение, прибавляя, что синод и император согласятся, несомненно, обратить Спасское общежитие в монастырь. Неожиданность предложения ее смутила: она не рассчитывала на свои духовные силы, но Филарет ее ободрил и вызвался постричь ее сам. Она возвратилась на свою квартиру в сильном волнении, но время было дорого; следовало приготовить все необходимое для пострижения. К счастью, собираясь в Лавру, она взяла с собой для подарка несколько кусков китайского черного крепа, и с помощью монахинь, пришедших за сбором к Троице, сшила апостольник, а митрополит дал ей на благословение свою рясу и келейную камилавку.
Совершился чин пострижения, и Маргарита Михайловна возвратилась в Бородино как инокиня Мелания, а в начале 1838 года община была переименована в Спасо-Бородинский общежительный монастырь, возведенный в степень второклассного. Основательница просила также покойного императора утвердить в вечный монастырский доход ее пенсию, которую называла иногда ценою крови. Государь согласился и сверх того пожертвовал 25.000 р. ассигнациями на каменную ограду и на церковь с трапезой.
Быстро преобразовался монастырь: около него возвысилась кирпичная стена с четырьмя башнями. В одной из них была поставлена церковь, посвященная имени Филарета Милостивого, а трехъярусная колокольня заменила столбики, которые поддерживали колокол. В конце июля 1839 года митрополит приехал на освещение нового храма и обошел с крестным ходом весь монастырь. 

XV

Маленькая Филаретовская церковь устроена на углу восточной и северной стены, к которому примыкают две небольшие галереи или залы. Они составляют часть самой церкви, так как иконостас ничем не огорожен. Одна из этих зал была превращена в трапезу, другую называют «слушательною», потому что старшие сестры и больные слушали отсюда церковную службу, а в трапезной, куда обращены царские двери, молились младшие монахини.
У одной стены, «слушательной», стоит и теперь плащаница, над которой возвышается Распятие, около другой стояли шкапы с монастырской библиотекой. Эта комната примыкает стеклянной дверью к зимним настоятельским кельям. Маргарита Михайловна, теперь - мать Мелания, не могла уже по слабости здоровья ходить морозной ночью в церковь и переселялась, обыкновенно, после Воздвиженья в Филаретовский корпус. Там, за исключением поминальных дней, правили службу зимой. А в мае, лишь только показывалось теплое солнце, настоятельница переходила опять в свою любимую сторожку, и сестры собирались в Спасский храм для ежедневных молитв.
Обитель была не богата, но мать Мелания умела вести хозяйство, и, благодаря водворенному ей порядку, сестры нуждались редко. Бедные получали от нее холст, обувь, одежду, дрова, свечи, мыло, чай и сахар. Были устроены хутор и скотный двор на земле, пожертвованной монастырю. Многие из монахинь обучались разным мастерствам: пряли, ткали, красили холст и сукно, шили рясы, теплые одежды, обувь, переплетали книги, занимались малярной работой и даже иконописью. Каждая служила другим своим посильным трудом, но принимать друг от друга денежную плату было строго запрещено. Сестры жили между собой как члены одной семьи. Настоятельница образовала, в полном смысле слова, христианскую общину. Число инокинь умножилось до двухсот, и нет сомнения, что не все между ними были достойны духовного звания, но общий дух обители напоминал времена первых христиан. Бородинские монахини, переселившиеся теперь в другие монастыри, долго не могли сродниться с новым образом жизни, как мне случалось слышать от некоторых из них. Между прочим, одна мне говорила: «Там мы жили душа в душу, не даром называли друг друга сестрами: у кого горе, так и всем горе, у кого радость, так и всем радость. А здесь всякая сама по себе; послужит ли чем друг дружке, так сперва в цене уговариваются, а нам это дико». Настоятельница поняла в ши¬роком смысле и свое и их призвание, и несла долю искушений, скорбей и лишений тех, которые называли ее матерью.
«Мне ли дерзать словом апостола изъяснять мои чувства, — пишет она к одной из сестер, которая была в отъезде и которая поверяла ей всегда свои душевные тревоги, — но воистину, кто из вас изнемогает, и я изнемогаю с той».
Свято исполняла она материнские обязанности, внося в свое новое призвание всю присущую ей душевную горячность. Она была главой монастыря и требовала строгого соблюдения монастырских правил, но во всем знала меру и не запрещала монахиням невинных удовольствий и бесед. Многие обвиняли ее в излишнем снисхождении к сестрам, и она отвечала, обычно:
— Насколько любим начальник обители, настолько он и полезен. Излишняя строгость не исправляет никого, но ожесточает и учит лукавству и лжи. Грех находит прощение у Бога, но злоба и ненависть отдаляют от Него человека, и горе тому, кто внушил их другому.
Когда ей доводилось делать строгий выговор кому-нибудь из своих духовных дочерей, она объяснялась с провинившейся в своей кельи, с глазу на глаз, при запертых дверях.
— А мы к ней шли, словно на исповедь, — говорят сестры, — ив голову не приходило что- нибудь от нее утаить.
Во время ее игуменства несколько монахинь, чересчур неуживчивых, оставили монастырь, но возвратились в него почти все. Не с гневом и не с жестокими словами отпускала их настоятельница, а со слезами и благословением. Она их снабжала советами, а если требовалось, и деньгами, и старалась не терять их из виду, где бы они ни находились. Одна из них, встретившись в Москве с бородинской послушницей, уведомила о том настоятельницу, и настоятельница пишет ей в ответ: «Ничего я так не желала и не желаю, как видеть ее счастливою. Обними ее за меня». А какая была радость, когда они возвращались под крылышко матери настотельницы!
— А! Вернулась-таки, беглянка, — говорила она, весело обнимая ее, — вернулась на пригретое местечко!
Она уводила ее к себе, угощала, расспрашивала, как жилось ей на чужбине, и требовала, чтобы сестры приняли ласково «беглянку», и чтобы никто не оскорбил ее неуместным намеком. Иные уходили из монастыря и возвращались до двух и даже до трех раз и находили всегда в его стенах тот же радушный прием.
Трогательное поверье образовалось между монахинями по поводу этих приливов и отливов:
— Если которая-нибудь из нас уходила, — говорят они, — мы знали наперед, что не надолго, что нигде не придется ей свить себе гнездышка, а все будет ее тянуть в родимое Бородино, потому что молитвы матушки о каждой из ее духовных дочерей крепко нас связывали с обителью.
Для слабостей и прегрешений других мать Мелания искала извинений, которых не находила для своих собственных, и была строга лишь только к себе. Приведем здесь остроумное замечание митрополита Филарета по поводу ее скромного отношения к себе. Раз, бывши уже игуменьей, она приехала к митрополиту. Он осведомился о монастыре и спросил, довольна ли она сестрами.
— Слава Богу, Владыка, — отвечала она, — такие они у меня славные, такие добрые! Жаловаться мне не на кого, да в том беда, что я-то такая грешная!
Он взглянул на нее с улыбкой, потом обратился к образу, висевшему в углу его комнаты, и перекрестился.
— Благодарю Господа, — сказал он, — наконец-то в моей епархии нашлась грешная игуменья, а то с кем ни поговори — все святые.
Выше других христианских доблестей она ставила любовь и милосердие, не карала падшего, но протягивала ему руку помощи. Раз вошла в ее келью и встала молча у дверей женщина не первой уже молодости, но замечательной еще красоты. Настоятельница спросила у нее, чего она желает.
— Я пришла к вам, — отвечала незнакомка,— может, вы одни меня не отвергнете... Может быть, вы примете меня в вашу обитель.
— Очень охотно приму: сядьте, и мы переговорим.
— Но вы не знаете, — начала опять бедная женщина, не двигаясь с места, и голос ее задрожал, — вы не знаете, что я грешница... даже мое семейство отказалось от меня.
Она зарыдала. Мать Мелания бросилась к ней и обняла ее.
— Спаситель пришел призвать к покаянию грешников, а не праведников, — сказала она,— и помилует вас. Останьтесь с нами.
Она посадила ее возле себя, ободрила ласковыми словами, выслушала ее грустную исповедь и потребовала, чтобы тайна этой исповеди осталась между ними. Всеми отвергнутая женщина поселилась в монастыре и приняла пострижение, а впоследствии — схиму. Настоятельница сделалась ее другом, руководительницей, матерью, и кающаяся грешница воскресла к новой жизни, под благотворным влиянием любви и веры. Свою спасительницу она пережила несколькими годами и пред кончиной поверила другим печальную повесть прошлого.
В первые годы своей пустынной жизни мать Мелания носила вериги, но здоровье ее начало сильно страдать, и митрополит потребовал, чтоб она их сняла. Она повиновалась, однако оговорила за собой право возлагать их на себя в некоторых случаях. Если между сестрами возникал раздор или какая-нибудь из них приходила к ней с тяжким признанием, она говорила: «Молитесь, и я буду с вами молиться», — и надевала опять вериги, и казнила себя за чужие прегрешения. На эти прегрешения она смотрела как на свои собственные: между детьми и матерью все общее, а она была мать.
Все подчинялись ее нравственному влиянию и готовы были на все, лишь бы порадовать матушку. Отношения ее к сестрам ясно высказываются в письмах матери Мелании. Голоса начальницы в них решительно не слыхать, но, как мать, она журит и ласкает. По выражению лиц она угадывала, если что-нибудь тревожило или огорчало кого- нибудь из монахинь, и когда не могла за недосугом объясниться с ней немедленно, писала ей из своей кельи несколько дружеских слов. Приводим здесь одну из ее записок.
«Дунюшка, я тебя звала, приметя в тебе что- то необыкновенное, но ты, не знаю почему, осталась при себе...
Завтра непременно приди ко мне после утрени».
Была в обители послушница очень еще молоденькая, которая позволяла себе разные детские выходки. Матушка к ней пишет:
«Друг мой, не хорошо, вопреки монахини, которая тебя останавливала, класть поклоны, где не показано, ты как будто нарочно не переставала их метать и в пояс и в землю. Сие не есть дело скромной послушницы, а шалун кадетского корпуса мог бы сие допустит, но и того бы за уши выдрали. И еще не хорошо, что в трапезу не ходишь. Разве ради Христа и это трудно? Мне казалось, что ради Его и дурное покажется сладким, а хлеб трапезный не дурен».
Она просит больную монахиню, которая ездила в Москву, чтобы посоветоваться с доктором, не жалеть денег на лечение и беречь себя: «Довольно, — говорит она, — сердце болит, смотря на страждущую Смарагду, не прибавляй ему новой скорби». Она посылает ей денег, обещает прислать еще, как скоро сама получит, и вопрошает: «Не знаешь ли ты издавна, что моя твоя суть?»,— а в другом письме добавляет: «Ты знаешь, что я ваша, что я вам всем принадлежу, что я тебя люблю. Ты все это постигаешь, следовательно, будь покойна». Она сообщает отсутствующей больной монастырские известия и передает ей поклоны сестер. Везде материнский голос, везде та же заботливость, та же любовь. 

XVI

По мере того, как умножалась община, застраивался монастырь. Густо разрослись в нем деревья, и пред каждою келейкой красовались кусты розанов, жасмина и сирени. Заглянем в обитель среди жаркого летнего дня. Отошла обедня; многие сестры работают, сидя на крылечках или балконах своих келий, и раздаются звонкие голоса клирошанок, которые спеваются в трапезной. Около палисадников бродит общая фаворитка, старая гнедая лошадь, и на зов: «Любимец! Любимец! » — идет то к одному, то к другому окну и принимает из рук монахинь хлеб, который приносят нарочно для нее из трапезы. Это верховая лошадка Коли: она также доживает свой век у его могилы.
Мадам Бувье хлопочет около огромной клетки, или птичника, в котором прыгает и поет обширное семейство канареек.
— Я иду тоже взглянуть на мое гнездо, — говорит ей по-французски мать Мелания, спускаясь с крылечка своего домика, — и у меня есть больные птенцы
И она идет по широкому монастырскому двору таким быстрым шагом, что келейная монахиня с трудом за ней поспевает. Погладив поседевшую морду Любимца, она останавливается около девочек, которые играют у тропинки.
— А что же, выучили Отче наш? — спрашивает она, и, выслушав от них молитву, разделяет между ними просфору и идет к больным.
На возвратном пути она вдруг останавливается: клирошанки продолжают спеваться, и фальшивая нота неприятно поражает ее чуткий слух.
— Фальшиво! Фальшиво! — кричит она и подбегает к окну трапезной. — Начните опять.
Раздается снова пение, на минуту прерванное, а матушка стоит под окном и слушает. Поют псалом по Турчаниновскому напеву, который она ввела в монастырь. Вдруг она вбегает в трапезу, сердито хватает и теребит за рукав клирошанку.
— Опять! — кричит она: — Точно мне ножом по ушам провела! А все от лени, от нерадения! Голос у тебя хорош и слух верен, да поработать над собой не хочешь, вот в чем дело. Начните опять!
И она поет с ними сама; голос ее еще мягок и звучен. Концерт оканчивается благополучно, и настоятельница обращается к провинившейся монашенке:
— Что нос-то повесила? — говорит она.— Приходи ко мне вечером хорошенького чаю на-питься: он голос очищает.
У крыльца сторожки ждут просители. Настоятельница обители объявляет одному, что Бог ей помог пристроить в богадельню его отца, другому,
— что писала об его деле в Москву и ждет ответа. И, выслушав новые просьбы, спрашивает у мужичка, стоявшего позади других:
— А ты что, Михаил?
— Уж очень я доволен твоей милостью, — отвечал он, — ходил я в Москву и принес тебе гостинца: не побрезгай.
И он подает ей бумажный клетчатый платок.
— Какой славный! — говорит мать Мелания и, повязав его поверх своей шапочки, продолжает, обращаясь к монахиням, проходящим мимо:
— Посмотрите-ка, какой я подарок получила!
Просияло лицо Михайлы.
— Вот еще я тебе принес, — начинает он опять, вынимая из-за пазухи связку бубликов, — кушай на здоровье.
— И за бублики тебе спасибо: я до них охотница, да не забудь поклониться от меня своей жене, а теперь милости прошу вас всех к нам на кухню пообедать.
С этими словами она входит в свои комнатки, и ее провожают благословения и молитвы об ее здравии. 

XVII

Через двадцать семь лет после Наполеоновского нашествия русские войска собирались на Бородинское поле для открытия памятника, воздвигнутого в честь воинов, которым оно служит кладбищем. За неделю до 26-го августа приехал сюда же император Николай с несколькими членами царского семейства и свитой. Военная музыка, пальба и вид войска, выстроенного на поле, потрясли чуткий организм матушки Мелании. Живо напоминали они ей знаменитый Бородинский день, которого она не видала, но который, в продолжение стольких лет, мерещился ей так часто во сне. В ней обнаружилось лихорадочное состояние, однако, она старалась превозмочь недуг и принимала государя и членов Императорского дома, которые осматривали монастырь и посетили ее. Они ей оказывали постоянное уважение и дружеское расположение . Государь пригласил ее присутствовать при соборной панихиде и благодарственном молебне в день открытие памятника. Она отказывалась, боясь, что испытание превысит ее силы, но император настаивал: ему хотелось видеть на предстоящем торжестве оставшихся деятелей Отечественной войны.
— Приезжайте, — говорил он, — мы помо-лимся вместе: нашу молитву услышит Бог.
Она уступила его просьбам и обещала приехать в назначенный час.
Между тем приготовления шли своим чередом. Легко понять, как действовал на воинов Две-надцатого года вид поля, на котором они отражали неприятеля четверть века тому назад. Они отыскивали со слезами на глазах те места, где заряжали свои пушки, где пали их братья. Но поле битвы до такой степени изменилось, что трудно было узнать его, и монахини указывали старым воинам остатки укреплений, на которых стояли орудия.
Воспоминания отдаленного прошлого оживляли сердца стариков: многие повторяли стихи из «Певца во стане русских воинов». Сам певец, погруженный мыслями в былое, бродил по Бородинскому полю. Он описал нам церемонию открытия памятника. Послушаем его:
«Утро Бородинского праздника было так же ясно, как утро Бородинского боя. Тогда была чувствительна осенняя свежесть; теперь теплота наполняла воздух, и от долговременной засухи по-всюду была ужасная пыль, которая при малейшем ветерке поднималась столпами. Войска (около ста пятидесяти тысяч) были рано по утру сведены на места им назначенные, они стояли колоннами по наклону покатостей, окружая с трех сторон то возвышение, на коем теперь стоит памятник Бородинский и у подошвы коего лежит Багратион, на коем тогда происходила самая жаркая битва, где дрались Раевский, Барклай, Паскевич, где ранен Ермолов, где погиб Кутайсов, на котором гремело более двухсот Наполеоновых пушек, где, наконец, все перемешались в рукопашной, убийственной свалке. Войска, видимые с вершины этого холма, представляли зрелище единственное; одним взглядом можно было окинуть стопятидесятитысячную армию, сжатую в густые колонны, которые амфитеатром, одна над другой, подымались. Пехота была неподвижна, по ружьям сверкало солнце, и штыки их казались блестящею, поднявшеюся щетиной огромного боевого чудовища. Где стояла конница, там дымилось; конские копыта подымали пыль; она колебалась над колоннами, как черная громовая туча. Позади армии расставлена была артиллерия. В средине этого чудного амфитеатра возвышался памятник, у подошвы коего, внутри ограды, были собраны все отставные, некогда участвовавшие в славной битве и из разных мест собравшиеся на ее праздник. Между ними особенно замечательны были инвалиды, кто с подвязанною рукой, кто с повязкою на голове, кто без обеих ног.
Некоторые из них, в ожидании торжества, сидели на ступенях монумента; другие, положив на землю клюки, отдыхали у Багратионова гроба, и этот гроб, один на земле Бородинской, величественно тихий, в виду армии нового поколения, казался представителем поколения прежне-го, которого воины положили здесь свои головы, которого прах вечно живая природа с такою любовью одела здесь своею свежею зеленью, своею благовонною жатвой. Другие бородинские воины, еще находящиеся на службе, сидели на конях и выстроены были фронтом вне ограды. Явился государь, проскакал мимо колонн; грянуло повсеместное ура, и вдруг все утихло: от Бородина с хоругвями и крестами потянулся ход; священники всех полков, священники столицы и позади всех преосвященный митрополит Московский, длинным строем, с торжественным пением, шли мимо армии к монументу, пред которым был воздвигнут алтарь. Когда священники стали по местам своим и митрополит приблизился к алтарю, тишина невыразимая воцарилась повсюду; ни движения, ни шороха; как будто живые слились в одно безмолвное братство с бесчисленными мертвыми, здесь под землею сокрытыми, как будто бы мертвые вышли из праха и, став в строй с живыми, вселили в них свое неземное спокойствие; одним словом, этой минуты описать невозможно» .
Тут подъехала и остановилась недалеко от памятника карета. Из нее вышла бледная, переступая чрез силу настоятельница монастыря, в ее лице не было кровинки. Две монахини следовали за ней. Брат ее мужа, Павел Алексеевич Тучков, подал ей руку и провел ее на устроенное против монумента возвышение, обнесенное решеткой и назначенное для деятелей Отечественной войны. Государь подъехал к ограде и протянул руку бородинской вдове:
— Кланяюсь вашему превосходительству,
— сказал он, — грустен для вас этот великий день. Разделяю вашу скорбь. Да поможет вам Господь.
И он прибавил, обращаясь к иностранным принцам своей свиты:
— Вот почтенная вдова храброго генерала Тучкова; она предупредила меня, воздвигнув здесь бессмертный памятник.
После водосвятия началась панихида, потом загремели пушки. Замирало сердце настоятельницы; она держала с трудом свечу, дрожавшую в ее руке. Все стихло снова, хор запел: «Тебе, Бога, хвалим», — и все опустились на колени. По окончании благодарственного молебна митрополит окропил памятник святой водой, и крестный ход удалился. Государь во главе армии проехал мимо памятника и отдал ему первый честь.
Матушка Мелания поспешила возвратиться в монастырь: силы окончательно ей изменили. На другой день у нее открылась нервная горячка. 

XVIII

Все засуетилось в монастыре: сестры с озабоченными лицами сообщали друг дружке известие о здоровье матушки. Она лежала без памяти. Им-ператор присылал к ней своего медика, который, осмотрев больную, долго говорил с Павлом Алексеевичем. Поскакали в город за лекарством. В продолжение нескольких дней она была в опасности, наконец, лихорадочное состояние ее покинуло, и матушка пришла в себя.
Она носила в сердце горе, о котором нам не довелось еще говорить. Один из ее братьев, горячо ею любимый, был замешан в заговоре, ко-торый разыгрался на Петербургской площади в 25 -м году. Суд приговорил виновного к Сибири. Мать Мелания получила известие об его ссылке в то время, когда плакала над свежею могилой сына, и пред одною скорбью побледнела другая. Но между тем как время смягчало горе матери, оно оживляло горе сестры. По мере того, как она приходила в нормальное состояние, прежние привязанности, поглощенные первыми минутами ее отчаяния, вступали опять в свои права. Сердце ее сжималось болезненно при мысли о друге ее детства, она говорила с горечью, что простилась с ним заживо, вела постоянную переписку со ссыльным и не распечатывала никогда без слез его писем.
Однако Бородинские маневры подходили к концу, и государь пожелал пред отъездом про-ститься с настоятельницей.
Между тем как монахини толпились около палисадников и келий, чтобы взглянуть на него еще раз, мадам Бувье встретила его на крылечке. Он ее приветствовал как старую знакомую и пожал ее руку.
— Ну, что у вас делается, мадам Бувье.? — спросил он по-французски.
— Благодаря Бога теперь все хорошо, ваше величество, но остерегитесь: наши низкие двери не по вашему росту.
Он низко наклонил голову и вошел в сторожку.
Больная приняла его, полулежа в постели. Император, расспросив с участием о ее здоровье, сел около нее и поцеловал ее руку, которую удержал в своих.
— Я был бы счастлив, — сказал он, — если бы мог исполнить какое-нибудь из ваших желаний: не нуждается ли в чем монастырь? Прикажите, и все будет сделано.
Слезы блеснули в ее глазах, и слабый ее голос задрожал:
— Ваше величество, — молвила она, — что вы можете сделать для монастыря, то могут сделать для него и другие, но есть у меня просьба... Вы одни в мире можете ее исполнить... Простите брата.
Эти неожиданные слова его смутили; он выпустил из своих рук ее бледную руку и отвечал после минутного молчания.
— Позвольте мне подумать, Маргарита Михайловна. 

XIX

Прошло несколько времени.
Звучно гудел монастырский колокол, и настоятельница во главе всей общины сестер вошла в храм. Лицо ее сияло выражением радости, от которого оно давно отвыкло, и та же радость, как в верном зеркале, отражалась на лицах сестер. Матушка получила известие о прощении своего брата, и все пришли семейно слушать благодарственный молебен.
Но не скоро еще довелось ей обнять ссыльного: разные обстоятельства замедлили его возвращение. Наконец пришло давно желанное письмо: Михаил Михайлович Нарышкин был уже на пути в Высокое, тульское имение своей жены . И матушка собралась в Высокое: закипели приготовления к отъезду, среди радостного говора монахинь. Матушка их торопит, помогает им укладываться и утирает от времени до времени слезы, набегающие на ее глаза. Но все готово: стоит пред крыльцом сторожки тяжелая карета, заложенная шестериком. Сестры приняли последнее благословение настоятельницы, которая уселась в экипаж с двумя келейницами. Все перекрестились, примолвив: «С Богом!» — и лошади выехали из монастырских ворот.
Долги показались путешественнице триста верст, отделявшие ее от Тульского уезда. Но вот, наконец, и Высокое; въезжают в длинную аллею, ведущую к усадьбе. «Скорей, скорей!» — повторяет мать Мелания, высовывая то и дело голову в опущенное стекло, и кучер ударил по лошадям. Но вдруг чей-то голос крикнул: «Стой!». Шестерик остановился; быстро отпирается дверца кареты, и матушка Мелания, не дождавшись пока опустится подножка, бросается в объятии брата. 

XX

С тех пор ее жизнь, разделенная между воспоминаниями прошлого и деятельностью игуменской, потекла ровно и однообразно. Мирно жилось матери Мелании среди обширной семьи сестер, и их любовь согревала ее сердце и привязывала ее все теснее к обители. Но замечательно, что под своей камилавкой и монашеской мантией она сохранила до конца жизни тип одинаково симпатичный и в молодой женщине и в старухе. Когда она покидала на время монастырь, чтобы явиться ко двору или в аристократическую гостиную, где встречала давно знакомые лица, то пленяла всех, как и в прежние годы, своей блестящей речью и изяществом своих приемов. Она была когда-то слишком тесно связана с заботами и вопросами, волнующими общество, чтобы сделаться им чуждой, и пользовалась всегда с удовольствием редкой возможностью удовлетворить те умственные способности, которые не находили пищи в стенах ее обители.
Одно из ее путешествий в Петербург памятно крестьянам деревни Семеновской.
«Дорога-то была просто бедовая, — рассказывал мне мужичок, — сугроб на сугробе, а уж у нас, как есть, проезда нет никакого. Матушкин шестерик как к нам выехал, тут и засел с возком. Мы все сбежались; а она, родимая, опустила стекло и говорит:
— Помогите, детушки, вытащите возок, а я бы в ваших санях на дорогу выехала.
— Сбыточное ли, — говорим, — дело, голубушка наша, кормилица наша, чтоб мы тебя до-пустили в наши сани пересесть? Уж ты дай нам только волю, мы все справим.
Побежали, кто за лопатой, кто за веревками, — ведь всякому тоже лестно было ей послужить, — и живо принялись мы за дело. Отложили лошадей, дорогу кое-где расчистили, вытащили возок, да сами в него впряглись и вывезли ее на себе, мою матушку, уж что она там ни говорила. А как заложили опять лошадей, и отъехала она, так долго мы тут стояли да крестились, и Бога молили, чтобы дал Он ей путь-дороженьку»
Не даром внушала матушка Мелания такую привязанность. В минуту вспыльчивости она могла сказать много лишнего, но старалась немедленно это загладить. И никогда не оскорбляла она хладнокровно кого бы то ни было. Несмотря на все свои усилия, она не могла преодолеть в себе брезгливость, за которую ее бранили еще в молодости. Но эту слабость она старалась подавить в присутствии людей, которых могла оскорбить. Если являлись к ней больные за медицинским пособием, она принуждала себя смотреть на отвратительные раны или заставляла крестьянку развязывать при ней грязные пеленки, чтобы взглянуть на сыпь, от которой страдал ребенок. «Ведь вот какая я негодная, — укоряла себя мать Мелания, — они, бедные, обращаются ко мне от доброго сердца, и как любят меня, а я смею ими брезговать!»
«Иной раз, — рассказывают монахини, — мы видим, что матушке невтерпеж, а доказать не смеем, знаем, что она за это гневаться будет, скажет:
— За что ты бедного человека обидела?» 

XXI

Около года спустя, после Бородинских маневров, она ездила в Москву, где должен был решиться вопрос о ее пострижении в мантию и о возведении в сан игуменьи. Из Москвы она писала к Бородинской общине:
«Во имя Отца и сына и Святого Духа! Аминь!
Все возлюбленные сестры и матери: Платонида, Маргарита, Исидора, Антонина, Тавифа, Екатерина, София, Пелагея, Елисавета, Серафима, Олимпиада, Мария, Паисия, Мефодия, Агния, Ангелина, Магдалина, Иулиания, Анастасия, Евпраксия, Константина, Клавдия, Любовь, Максимина, Маврикия, Маргарита, Филарета, Христофора и все прочие, которых имена все пред Богом, и поминаемы мною ежедневно, припадаю к вам, испрашивая ваших молитв. Приближается время моего пострижения, место избрано в Лавре для избежания многолюдства. Простите меня все, и от добрых сердец ваших воззовите ко Господу о спасении грешной моей души теплою молитвой. Простите ради Господа, если кого оскорбила, простите, как прощают умершему, и верьте слову моему, что всех вас ношу в сердце моем.Мелания».
На возвратном пути она пишет опять из Москвы:
«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешную.
Возлюбленные сестры!
Славу Богу о всем! Я вам теперь крепостная слуга. Пострадав несколько дней в разлуке с вами, коих люблю сердечно, вижу, наконец, приближающийся день соединения. Все совершилось. Владыка, отец мой, снял власы с главы моей. Пострижение было 28-го, во время всенощной, на день Святых Апостол . Собор был освещен, как следует в день праздничный. Митрополит сам служил. Три раза я была распростерта на земле крестообразно во все время тропаря «Объятие отча», повторяемого при каждом крестообразном полулежании. Владыка был тронут до слез, которые останавливали его речи. В соборе у раки святого угодника, при множестве святых поклонников... Я не могу описать моего душевного состояния, особенно когда после окончания Владыка взял меня за руку и привел к святому преподобному Сергию, которому отеческим словом препоручил меня! После целования святых мощей я пала в ноги отцу владыке... и осталась на всю ночь в соборе в том одеянии, как постриглась, даже на босу ногу, как была. На другой день меня посвятили в игумении, и посвящали как во диакона (по древнему чину посвящения: «Повели... повелите.., аксиос, аксиос!..») ,— подавала блюдо для омовения, с полотенцем на плече... Обыкновенно: посох дали... и все тут. Паси овцы моя!.. О, Боже! мне ли пасти? Сестры монахини, сестры старшие! София, Екатерина, Пелагея, Олимпиада, Елисавета, я у ног ваших: обнимите меня. Сестры младшие, любите любящую вас всех! Простите, немного оправлюсь и приеду к сердцу вашему, к сердцу моему.
Навсегда ваша сестра, игумения Мария, грешная».
Это письмо, адресованное на имя монахини, которая в отсутствии настоятельницы правила монастырем, было прочтено вслух за трапезою, где сообщаются, обыкновенно, сестрам все важные известия. Оно вызвало общую радость, и все пожелали единодушно отслужить благодарственный молебен. Когда же второе письмо возвестило о дне возвращения игуменьи, стали хлопотать о приеме, который ей готовили. Чтобы придать более торжества этому семейному празднику, пригласили можайского протоиерея «встретить матушку». В назначенный день монахини стерегли с утра приближение игуменской кареты. Молоденькие сестры рвали в палисадниках цветы и устилали ими путь от святых ворот до соборной церкви, где готовились отслужить молебен. Лишь только увидели издали приближающийся экипаж, монастырский колокол загудел, и духовенство в праздничном облачении вышло к воротам. Протоиерей держал крест, монастырский иеромонах икону, а дьякон кадильницу. За ними шли клирошанки, а за клирошанами остальные сестры. Мать Мелания, отныне — Мария, с посохом в руке и облеченная в длинную мантию, вышла из кареты у святых ворот. Отшельницы поклонились ей в ноги: все плакали. Заплакала и игуменья; она поклонилась им, в свою очередь, низким поклоном и хор запел: «Днесь благодать Святого духа нас собра». 

XXII

Шли годы, но, несмотря на обязанности, которые мать Мария исполняла так добросовестно, так неутомимо, ее горе не вымирало, хотя время изменило его характер. Видно, не дано забвения глубоким натурам. Когда она, казалась, отрешившись от всего, погружалась в заботы об обители, достаточно было незначащего обстоятельства или пустого слова, чтоб оживить всю ее скорбь. Отпеванья она не могла слышать, чтоб ей не мерещился белый гроб, в котором лежал хорошенький пятнадцатилетний мальчик. Когда в монастыре были похороны, она приказывала монахиням сравнивать могилы и обозначать их место кирпичами, выложенными крестом: насыпи напоминали ей слишком живо курганы, которые возвышались когда-то на Бородинском поле над сожженными костями убиенных. Лишь в последние годы своей жизни она преодолела тяжелое впечатление и привыкла смотреть на могильные насыпи.
Гроб ее сына был заколочен в ящик и поставлен в склеп, устроенный под Спасскою церковью. В этот склеп матушка сходила каждое утро и проводила там около часа. Но случалось иногда, что урочный час проходил, и время длилось, пока, наконец, монахини, испуганные ее долгим отсутствием, спускались, в свою очередь, по узкой лестнице подземного хода и находили игуменью, лежавшую без чувств около гроба. Сестры опасались, что ее организм пострадает от этих постоянных потрясений, и обратились с жалобой к митрополиту. Он воспользовался назначением ее в игуменьи, чтобы склонить на жертву, которую требовал от нее.
— Вы отвечаете теперь пред Богом и вашей совестью, — говорил он ей, — за вверенную вам паству; вы посвятили себя всецело великим обязанностям, но личные ваши чувства слишком вас поглощают: принесите их в жертву долгу. Моли-тесь за усопших, но не лелейте своего горя, а наоборот, отдалите от себя все, что вас наводит на воспоминание о прошлом.
Он потребовал, чтобы она больше не ходила на могилу сына и истребила вещи, принадлежав-шие ему и его отцу.
Не без борьбы согласилась мать Мария исполнить его желание; а согласилась, однако, хотя и не безусловно. На другой же день после своего возвращения из Лавры она спустилась в склеп для последнего прощания с гробом сына. Истребить вещи, которые напоминали ей так живо о былых скорбях и радостях жены и матери, матушка была не в силах, и она искала отраду в мысли, что они уцелели, хотя их уж не видит. Принесли в ее комнату сундук, куда она уложила платья мужа, чашку, из которой он пил чай, портфель с письмами, много раз перечитанными, и, наконец, кресла и игрушки Коли. Сундук был поставлен в глухой коридор, примыкающий к спальной. Мать Мария говорила, что оторвалось что-то от ее сердца, когда все эти сокровища были вынесены из ее комнаты, и долго не могла она смотреть хладнокров-но на пустой угол, где привыкла видеть маленький детский стул, обитый красным сукном. Но расстаться с креслами мужа она не решилась. Точно также оставила она при себе два миниатюрные портрета, изображающие его и сына, а написанный масляными красками портрет Александра Алексеевича она пожертвовала в трапезу.
Кроме этого грустного эпизода ничто не ознаменовало ее игуменства, и ничто не перемени-лось в ее жизни, ни в отношениях ее к сестрам обители. Она не позаботилась даже о том, чтобы заказать себе игуменское место, и во время службы сидела по-прежнему на маленькой скамеечке около печки. Не мало оскорблялись этим сестры.
«Уж очень нам обидно было, — рассказывала мне одна из них, — и стали мы к ней приставать:
— Помилуйте, — говорим, — матушка, чем же мы хуже других? Везде игуменье почет делают и везде у нее место в церкви, а у вас его нету. Кто войдет — и не узнает, что вы у нас игуменья, на простой скамеечке сидите, ничем от нас не отличаетесь.
Рассмеется она, бывало, и скажет:
— Не нужно мне никакого отличия, отступитесь от меня, глупые, — и прогонит нас.
А уж как она восприемницей была нынешней царицы, да вернулась из Петербурга, так мы ей просто прохода не дали. Не было дня, чтобы мы к ней с этим не хаживали.
— Матушка, — говорим, — за что ж нам такой срам? Ведь не похоже, что вы восприемница царицы, а точно вы под началом, что у вас место отнято.
Так мы ей надоели, что уж раз она рассердилась:
— Видно, говорит, вашей дури мне не переспорить; чтобы только от вас отвязаться, закажу кресло.
Как привезли его да поставили в церковь, мы в такой радости были! И матушка пришла:
— Ну что, говорит, довольны вы теперь?
— да вдруг заглянула в уголок, где всегда сиживала и спрашивает: — А где ж моя скамеечка?
Мы говорим:
— В алтарь ее убрали, матушка, уж она теперь не нужна.
А матушка говорит:
— С чего вы это взяли? Потешила я вас, заказала кресло, вы на него и любуйтесь, а я буду по-прежнему в своем уголке сидеть: мне там молиться удобнее.
Так в уголке и сидела. Уж разве в праздник иногда у нас наезжие бывают, так она нас потешить захочет и станет на игуменское место». 

XXIII

Мне пришлось слышать о матери Марии трогательный рассказ одного из французских негоциантов, поселившихся в Москве. Мы назовем его господином Д***. У него была сестра лет восемнадцати. Умственные ее способности, вследствие несчастного случая, приключившегося с ней в детстве, сильно пострадали. Она была нрава кроткого, но ею завладевали порой самые странные фантазии; переспорить ее, пока она находилась под их влиянием, было невозможно, и семейство приходило в отчаяние. Переходя от прихоти к другой, молодая девушка объявила, что желает поселиться в монастырь. Она молилась и была набожна по- своему, но различие вероисповеданий не существовало для нее, и господин Д***? На основании того, что слышал о бородинской игуменье, обратился к ней письменно. Он не скрыл от нее положение своей сестры, просил настоятельницу монастыря принять ее под свое покровительство и прибавил, что семейству было бы очень грустно, если бы Розина (так ее звали), благодаря постороннему влиянию, была отдалена от католической церкви. «Овладеть бедной девочкой не трудно, — писал он, — но мы надеемся на вас».
Через несколько дней игуменья приехала в Москву и явилась в магазин Д***. Она хотела убедиться, что Розина поедет с ней добровольно.
«Мать Мария понравилась нам с первого взгляда, — говорил мой рассказчик, — Было что- то особенно привлекательное в ее мягком голосе, в ее быстрых, необдуманных движениях. Обменявшись несколькими словами с сестрой, она обернулась ко мне и сказала:
— Дело сделано. В пять часов я заеду за ней. Будьте покойны, я не обману вашего доверия.
Я навещал несколько раз Розину, пока она жила в Бородине. Что бы ни сделала бедная де-вочка, обвинять ее было несправедливо, однако я знал, как трудно с ней ужиться, и не без тайного страха поехал к ней в первый раз. Но я скоро убе-дился, до какой степени всё, что страдало, имело право на участие и расположение матушки Марии. Розина жила у нее, как у матери: игуменья, не смотря на свою вспыльчивость, переносила с неутомимым терпением все ее капризы и старалась привязать ее к себе постоянной заботливостью.
Прошло два года. Отец мой скончался, и Розина пожелала возвратиться в семейство; я поехал за ней.
Никогда не забуду я этого последнего свидания с матушкой. Она приняла меня в своих кельях, угостила завтраком, и совершенно незаметно для меня прошли два часа в беседе с нею. Но ударили в колокол, и она встала.
— Вы можете, — сказала она, — оставаться здесь одни или идти в комнаты, приготовленные для вас, а мне пора к вечерне...
Давно уже нет ее на свете, — заключил гос-подин Д***? — но кто ее знал, хотя немного, тот не забудет ее. Несколько лет тому назад я ездил в Бородино и поклонился ее могиле». 

XXIV

Более тридцати лет жили вместе матушка Мария и мадам Бувье, которая была несколькими годами старше ее и для которой она продолжала оставаться Маргаритой Михайловной. Несмотря на различие их в воспитании, столько нитей связывали обеих женщин, что они давно сделались необходимым элементом в жизни одна другой. Однако частые ссоры возникали между ними. Мадам Бувье, приняв на себя все хозяйственные и финансовые распоряжения в доме, постоянно ворчала, когда мать Мария раздавала последнюю провизию или последние деньги, и, случалось, что игуменья, во избежание междоусобицы, уносила тайком ключи от шкапа, где хранилась разная крупа или чай и сахар и отсыпала, сколько ей было нужно для просящих. Мадам Бувье догадывалась смутно о преступном похищении съестной провизии, однако не останавливалась на предположении, до такой степени обидном для чести игуменьи, но неожиданный случай обнаружил истину.
Монахиня, к которой приехали родственники, обратилась к игуменье с просьбой дать ей немного сахара.
— Чай у меня есть, — говорила она, — а сахару ни куска.
Матушка велела ей подождать в спальне и вошла в столовую, где слышала голос мадам Бувье. Но обратиться к ней было не легко: она уже несколько дней была сильно смущена и безденежьем и недостаткам провианта, а в настоящую минуту казалась особенно не в духе.
— Ах! Прости мине, — говорила она стоявшей у дверей кухарке, которой заказывала обед,
— я не знать ти большой барин!
По уходе большой барыни, мать Мария ос-ведомилась о том, что будет сегодня за обедом. Меню пришлось ей не по вкусу: она попросила его переменить, и только что мадам Бувье ушла на кухню, принялась искать ключ от сахарницы. Найдя его, она быстро вынула несколько кусков сахара и положила их на стол. Но вдруг послышались за дверьми шаги мадам Бувье и кухарки, которая возвращалась за провизией. Матушка поторопилась запереть сахарницу и, выдергивая ключ из замка, зацепила своим длинным рукавом сахар, который посыпался к ее ногам. В эту минуту мадам Бувье показалась на пороге.
— Ах! как хорошо,— воскликнула она в припадке неподдельного негодования, — Маргарита Михайловна воровать!
Семь бед — один ответ: игуменья подобрала поспешно сахар, отнесла его монахине, потом с надеждою задобрить разгневанную мадам Бувье возвратилась в столовую и начала примирительную речь обычным вступлением:
— Ну что, мадам Бувье, возможно ли сердиться за подобные пустяки?
— О! вы в полном праве располагать вашим добром, но если мы будем идти этим путем, у нас скоро ничего не останется, кроме сумы, — сказала она по-французски.
На этот раз не без труда была заключена мировая.
Лишь безграничная ее привязанность к игуменье могла принудить старушку отказаться от латинской обедни и жить в обители русского монастыря. В римской церкви она видела единственный источник истины и света и наивно старалась убедить каждого, и даже митрополита Московского,
— когда он навещал игуменью, — в непогрешимости папы. Митрополита очень забавляли ее красноречивые речи, и мать Мария переводила проповеднице его ответы, данные по-русски. Усердная католичка не смущалась неудачею своих попыток и после отъезда Филарета говорила обыкновенно:
— Я его не убедила, но мы еще потолкуем.
Несмотря на ее ворчливость, все любили мадам Бувье за ее честный и открытый нрав и при-выкли видеть ее круглую, приземистую фигуру, снующую по тропинкам монастырского двора. Она была необходимой принадлежностью обители, возникшей на ее глазах, твердо знала все ее большие и малые события, и часто сестры слушали, утирая слезы, ее полурусские, с французским акцентом, рассказы о том, как семилетний Коля отыскивал кости своего отца около недостроенной еще церкви и играл пулями, собранными у подножия батареи.
Раз прибежала ранним утром к игуменье Марии испуганная монахиня, с известием, что мадам Бувье очень занемогла. Игуменья поспешила к ней, а между тем послала за доктором, который прописал лекарство, но не скрыл, что надежды на выздоровление очень слабы. Сама больная чувствовала приближение смерти и спросила, нельзя ли выписать из Москвы католического священника. За ним поскакали немедленно. После его отъезда она сказала слабым голосом:
— Теперь я покойна.
Мать Мария нагнулась к ней, и умирающая обвила ее шею своими бледными руками. Обе женщины плакали молча. Наконец старушка промолвила опять:
— Не забудьте, что мои тысячу рублей на масло для лампады... там, около его могилы.
На другой день матушка скорбела около тела верной своей подруги, наряженной в праздничное платье, между тем как рыли могилу около тополей, посаженых Коле.
С прискорбием нужно заметить, что мадам Бувье, при всех добрых качествах ее души, несмотря на тесное общение с иг. Марией, не присоединилась к единой истинной Православной Церкви. Остается пожалеть, что при своем бескорыстном служении ближним, эта женщина не могла разделить с любимой ею православной подвижницей вечные обители.

XXV

Вид этой свежей могилы наполнял тоской сердце игуменьи. В доброй старушке, посвятившей ей свою жизнь, она любила не одно только преданное сердце, но и живое воспоминание о том, что ей было дорого, и новая утрата расшевелила в ее душе все былое горе. Приняться немедленно за привычные занятия она не могла, но каждодневные события отрывали ее насильственно от тяжелых дум. Однако с наступлением ночи самые грустные образы преследовали ее, и она потеряла совершенно сон. Монахини придумали приходить к ней на ночь и вести между собою беседу, которая развлекла бы ее немного. Игуменья Мария согласилась на их предложение, и лишь только она ложилась в постель по окончании своей вечерней молитвы, сестры, в числе трех или четырех, являлись со своими работами, садились на пол у полуотворенной двери спальной, болтали обо всем, что им приходило на ум, и игуменья засыпала, наконец, под звук их говора.
Все, от мала до велика, старались более чем когда-нибудь выразить ей свою привязанность, и мать Мария, несмотря на то, что погибло для нее безвозвратно в жизни, сознавала, что она не одинока, что самая искренняя любовь окружает ее. Приведем здесь два случая, которые обнаружили вполне отношение монахинь к игуменьи.
Раз, во время одного из ее путешествий в Москву, экипаж ее был опрокинут, и она сломала левую руку. Это происшествие могло дойти в преувеличенном виде до обители, и мать Мария, приехавшая в Москву, приказала немедленно своей келейнице известить сестер о случившемся и успокоить их насколько возможно. Несмотря на свои страдания, она прибавила сама к письму несколько строк, где увещевала своих «птенцов» не слишком горевать, и говорила, между прочим: «надеюсь, что скоро возвращусь к вам с кривою рукой, но с прямым сердцем».
Как скоро разнеслось по монастырю известие, что матушка сломала руку, все работы были мгновенно оставлены, расстроенные монахини сбежались к казначее и объявили ей, что идут в Москву. Казначея старалась напрасно отговорить их от этого намерения. Они настаивали и на все ее увещания отвечали, что никто их не остановит, и что они уйдут сегодня же. Наконец она им сказала:
— Матушка, уезжая, приказала мне монастырь, а вы меня не слушаетесь, так делайте, как хотите. Но ей необходим теперь покой; а если ее слишком огорчит и расстроит ваше своеволие, берите это на свою совесть.
На что ни согласились бы монахини из страха расстроить и огорчить свою матушку! Они отказались от задуманного плана и обещали не вы-ходить из должного повиновения. Священник был приглашен отслужить заздравный молебен, и каждая из сестер дала обет класть ежедневно, до возвращения игуменьи, по двенадцати земных поклонов.
В другой раз она поехала Рождественским постом в Москву навестить больного брата, у которого гостила более, нежели предполагала, и написала монахиням, что возвратится непременно к празднику.
— Уж мы давно о ней тосковали, — рассказывала одна из них, — и словно ожили, когда пришло ее письмо. С самого утра ждали мы ее в сочельник. Даже из церкви то та, то другая побежит на батарейку, — ведь оттуда дорога видна: целый день ее стерегли. Иная старушка вдруг сослепу крикнет: «матушка едет!» Мы все бросимся посмотреть: глядь! чужой экипаж, либо воз с кладью. Тут уж вечер подошел, и к заутрене ударили, а мы идем в церковь, и все приуныли: праздник нам не в праздник.
Как запели: «Слава в вышних Богу!»,— и я тоже на клиросе пела, — вдруг матушка в двери. Остановились мы, разинули рты и смотрим на нее, а она погрозила нам, чтобы мы как должно стояли, а сама пошла на свое местечко. Уж кое-как мы заутреню допели, и лишь кончили, бросились к матушке, словно с ума от радости сошли. Друг дружку толкаем: которую она не успела поцеловать, та кричит: «а меня-то, матушка!» Кто ручки ее ловит, а кто на пол припадает и ножки обнимает. А она, родная наша, смеется, а у самой слезы так и текут. «Вы меня, говорит, на части разорвете: успокойтесь, глупые, ведь уж я теперь от вас не уеду». 

XXVI

Читатель не составил бы себе полного понятия о жизни Бородинских отшельниц, если бы мы не сказали несколько слов о распрях возникавших иногда между игуменьею и сестрами. Эти распри были неизбежны при некоторой вспыльчивости матушки и разнообразии окружавших ее лиц, но они носили свой особенный, чисто семейный характер, не оставляя ни в ком задней мысли или затаенной злобы, и монахини говорят до сих пор о них с чувством, которое овладевает нами при воспоминании о погибших днях дорогого прошлого.
Не надо забывать, что между сестрами были женщины совершенно неразвитые, и в минуту раздражения они не отличались отборными выражениями. Вспыхнет, бывало, игуменья Мария от дерзкого слова, и возвысит в свою очередь голос. Но дерзкое слово повторится и, выведенная, наконец, из терпенья, она схватит за плечи виновную и толкнет ее вон из дверей. Потом она примется ходить взад и вперед по келье, закинувши руки за спину, что означало в ней сильное волнение. Но скоро гнев ее остывал, и она приказывала позвать провинившуюся сестру.
«Ты мне нагрубила, — говорила она ей, — разве не грешно грубить матери? А не мать я вам, так лучше мне от вас уехать: я не хочу жить среди чужих»
Таких слов монахини не могли слышать без слез, а слезы мать Мария не могла видеть хладнокровно.
«И себе горя наделала, глупая, и меня в грех ввела, — начинала она опять, обнимая ее, — да полно, не плачь... Разве мне легко, когда вы плачете?.. Полно же: ты виновата, да и я не права пред тобой».
И за семейною ссорой следовала семейная мировая.
Матушка дожидалась всегда с нетерпением весны. В одно апрельское утро она увидела с радостным чувством, что снег, растаявший почти совершенно от ночного дождя, сошел окончательно под лучами теплого солнца, и послала свою келейницу сказать монахиням, чтоб они расчистили немедленно монастырский двор. Через несколько минут она заглянула в окно: никого не было на дворе.
— Что ж они не идут, Серафима? — спросила она.
— Я им сказывала, матушка: говорят, что сейчас придут.
— Поди опять.
Прошло еще полчаса: игуменья начинала терять всякое терпенье. Келейница побежала опять собирать монахинь, и возвратилась с ответом, что они придут, когда уберутся, но теперь им недосуг.
— А! Им недосуг! — воскликнула матушка Мария. — Видно, я одна сижу руки сложа! Так я же сама вымету двор.
Она быстро вышла из своей келейки, схватила метлу и принялась за работу со всей неловкостью новичка. Между тем келейница бросилась к монахиням и объявила им, что «матушка двор метет». Сестры пришли в ужас и сбежались со всех сторон.
— Помилуйте, матушка, — говорили они, — что ж это вы сами?.. Мы виноваты, матушка, простите нас, ради Бога.
Она не отвечала, и метла двигалась быстро, но довольно бесплодно в ее руках.
— Матушка, — продолжали монахини плачевными голосами, — ведь это вы нас срамите... уж вы лучше чем-то другим извольте нас наказать за нашу глупость.
— Так -то вы меня любите, — заговорила вдруг она, — так-то вы меня бережете на старости лет?.. Подите, Бог с вами... вы мне не нужны.
И продолжала махать вправо и влево метлой, зацепляя ею то за куст, то за дерево, но через несколько минут рассмеялась и бросила ее на дорожку.
Случалось, хотя весьма редко, что она наказывала монахинь: иных ставила на поклоны, другим придумывала наказания, сообразные с виной и обстоятельствами. Раз одна из сестер ушла в лес, за орехами, не спросивши ее позволения, и отвечала дерзко, когда игуменья побранила ее.
— А! Ты выдумала еще грубить! — воскликнула игуменья: — Так знай же, что в продолжение всего лета ты в лес не пойдешь.
На этот раз она выдержала роль начальницы. Но когда сестры уходили толпой за орехами или ягодами, она говорила своей келейнице:
— Так мне жаль бедную Дорофею! Только простить ее не могу: она мне при всех нагрубила. Какой же пример другим? А ты возьми чаю и сахару и отнеси ей, будто от себя. Сохрани тебя Бог сказать, что я ей послала.
Но игуменья знала, что все эти женщины, не исключая и тех, которые забывались иногда преднею, горячо ее любят и усердно молятся за нее, и тепло было у нее на сердце. 

XXVII

Она уже давно, по слабости здоровья, должна была отказаться от общей трапезы, однако, по праздничным дням обедала с сестрами, к великой их радости. В трапезной зале, где она садилась хозяйкой дома и матерью семейства, можно видеть и теперь написанный масляными красками портрет покойной игуменьи. Наморщенные ее черты поражают необыкновенной худобой; развивающаяся водяная, которая свела ее в могилу, придала глазам стеклянный оттенок; цвет лица безжизненный. Одна рука держит посох, с другой ниспадают четки. На той же стене поясной портрет Александра Алексеевича, который напоминает своей красотой героев романов его времени. Шинель наброшена на мундирный сюртук, георгиевский крест блестит в петлице, золотистые волосы оттеняют открытый лоб, голова задумчиво склонилась на руку, и грустная дума светится в карих глазах.
У входа в трапезную крупными буквами, по приказанию матери Марии, написаны два стиха из Апостола. В их выборе резко высказывается ее характер:
«Послушанием истине чрез Духа, очистив души ваши к нелицемерному братолюбию, постоянно любите друг друга от чистого сердца» (1Петра, гл.1, ст. 22).
«И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы» (IKop., гл. 13, ст. 3).
Зимние кельи игуменьи обители состояли из трех комнат, выходящих в коридор: столовая, маленькая спальня и небольшая гостиная или Красная комната, так называемая потому, что около стен стояли диваны, обтянутые красной шерстяной материей. Сюда собирались поочередно после вечерних правил около двадцати монахинь: большого числа посетителей красная комната вместить не могла. Старшим уступали диваны и кресла, а для младших был разостлан на полу ковер, и они оспаривали друг у дружки право сидеть «около матушкиных ног». Иногда одна из сестер читала вслух книгу духовного содержания, и чтение было часто прерываемо замечаниями или вопросами, на которые возражала игуменья. Но когда посетительницы были мало расположены к духовным прениям, завязывался разговор, иногда веселый, иногда более или менее серьезный. Мать Мария любила эти беседы, которые сближали сестер друг с другом и с ней, и где каждая говорила, не стесняясь, всё, что ей приходило на ум. Одна рассказывала сон, приснившийся ей, другая содержание письма, полученного из дома. Все работали, болтая; игуменья вязала шелковый шнурочек, предназначенный для образков, которыми оделяла бородинских посетителей. Она увлекалась иногда собственными воспоминаниями и рассказывала какое-нибудь событие из своей жизни. Тогда водворялась в комнате ненарушимая тишина, замедлялись в руках спицы и иглы, работницы опускали на колени шитье и вязанье и слушали с возрастающим вниманием.
Вдруг показывалось в дверях доброе, смугловатое лицо монахини, которой было поручено хозяйство после кончины мадам Бувье. Все звали ее в монастыре «Маша одесская». Она приносила моченые яблоки или пряники или, наконец, за неимением другого угощения, нарезанные ломти белого хлеба. И при этом незатейливом угощении скоро проходили долгие зимние вечера в маленькой келейке, скромно освещенной двумя стеариновыми свечами. Много сладких впечатлений оставили в памяти сестер эти семейные беседы. 

XXVIII

Протекло четверть века с тех пор, как матушка поселилась на Бородинском поле. Время и жизнь не пощадили ее. Она сильно сгорбилась, посох стал необходимой для нее опорой, и медленная походка изобличала усталость и страдание. Лишь в минуты душевного волнения, в ослабевшем голосе звучали прежние струны, потухший взор загорался огнем, и порывистые движения обнаруживали горячие чувства, не вымиравшие в ее сердце. Ей минуло семьдесят два года, и в груди ее развивалась водяная.
Но матушка боролась до последней минуты против старости и недуга; она продолжала вести деятельную переписку, занималась неусыпно монастырскими делами и оказывала ту же заботли-вость своим духовным дочерям. Раз, — это было в холодный зимнии вечер, — ей доложили, что одна из монахинь очень занемогла и пришла в такой испуг, что попросила немедленно священника. Мать Мария сильно страдала сама, но объявила, однако, что пойдет к больной. Сестры упрашивали ее поберечь себя и не выходить из теплой кельи, прибавляя, что на дворе подымается метель.
— Или вы совсем с ума сошли! — отвечала игуменья: — Бедная Поликсена, может быть, в опасности, а я не утешу ее ласковым словом и не помолюсь с нею, потому что на дворе метель!
Она поднялась через силу с кресел, потребовала теплые одежды, и ее повели под руку через монастырский двор, освещая, по возможности, дорогу фонарем. Ее появление сильно обрадовало больную, которая привстала на постели и целовала ее руки. Мутушка благословила ее, ободрила своей кроткой речью, дождалась священника, который пришел с Дарами, читала молитвы во время приобщения Святых Таин, и ушла к себе, лишь когда убедилась, что Поликсена совершенно успокоилась.
К прежним ее заботам прибавилась новая: община сестер умножилась до двухсот человек, и церкви были слишком тесны, чтобы вместить столько молящихся во время службы. Необходимо было соорудить новый храм: он был заложен в 1851 году и посвящен Владимирской Божией Матери, как новый памятник Бородинской битве.
Об этом храме игуменья давно уже мечтала. В продолжение зимы она занималась приготовлением материалов для построики, сводила счеты, прикидывала сметы, толковала с подрядчиками и хлопотала, не смотря на постепенный упадок сил. Она как бы желала, чтобы не пропал единый день из немногих, которые ей суждено было провести еще на земле.
Опасность своего положения игуменья сознавала вполне и приняла все меры, чтобы смерть не застала ее врасплох. Она сожгла письма родных и друзей и поручила одной из своих келейниц, к которой имела большое доверие, принести ей заветный портфель с письмами Александра Алексеевича и стихотворениями, посвященными Маргарите Михайловне Нарышкиной. Сжалось ли сердце в старческой груди при виде этих листков, которые говорили ей о давно погибшей молодости, о счастье, о любви? Дрогнула ли наморщенная рука, бросая их в огонь? Об этом никто не знает.
Ей хотелось также поклониться в последний раз мощам преподобного Сергия, к которому она питала особенное чувство благоговения и веры. Но подходил уже март, тающий снег испортил совершенно дорогу, и все уверяли, что доехать до Лавры нет никакой возможности. Пришлось матери Марии отложить свою поездку до летнего пути. Она уступила скрепя сердце лишь необходимости: каждый день был ей дорог. Но в одно утро она проснулась и приказала своей келейнице приготовить все к отъезду. Ей приснилось в эту ночь, что она молится в Троицком соборе пред мощами Сергия, и Радонежский старец вдруг приподнялся и простер к ней благословляющую руку.
Она рассказала свой сон и прибавила:
— Как ни плоха дорога, я уверена теперь, что доеду до Лавры.
И, действительно, она доехала до Лавры и сотворила свою последнюю молитву пред ракой ее основателя.
Игуменья была в дружеских отношениях с наместником и привезла ему свой портрет на память.
— Не бывать уже мне у Троицы, отец мой,
— сказала она, — я приехала проститься с нею. Близок час моей смерти: когда меня не станет, не забывайте меня в ваших молитвах.
Они долго беседовали, и матушка поверила ему свои заботы на счет будущности своей обители.
— Кому вы думаете доверить ее? — спросил он. И когда она назвала особу, которой желала бы оставить свое место, наместник возразил с удивлением: — Какой странный выбор, матушка! Вы приняли столько скорби от этой женщины!
— Потому именно я на нее и рассчитываю, мой отец, — отвечала мать Мария с той верой в людей, которая ее никогда не покидала, — она постарается изгладить прошлое своей любовью к обители и к сестрам, Да, она это сделает в память мою.
На возвратном пути она остановилась в Москве и пригласила к себе медика, с которым была давно в приятельских отношениях. Он счел долгом ей сказать, что необходимо принять против ее болезни самые энергические меры, и умолял не ездить далее, а предпринять последовательное лечение. Его совет она скрыла одинаково от родных и от Бородинской общины, но последовала бы ему, может быть, если бы не получила письма, которое заставило ее ускорить свое возвращение в обитель: ей писали, что одна из сестер безнадежно больна, и мать Мария пустилась немедленно в путь. 

XXIX

Это путешествие сокрушило окончательно ее силы. Больную, которую торопилась обрадовать своим приездом, она не застала уже в живых: отпевание началось в ту минуту, когда две келейницы ввели под руки в церковь утомленную долгой дорогой игуменью.
— Как взглянули мы на нее, — рассказывают монахини, — нам показалось, что не матушка, а смерть ее вошла в храм. Еле передвигала она ноги, лицо опухло, ни кровинки в нем не было. Мы все заплакали, а она подумала, что мы плачем о покойнице.
С этой минуты болезнь пошла быстрым ходом, и с каждым днем усиливалось беспокойство сестер. По требованию можайского медика был выписан из Москвы врач, с которым приехали также в монастырь несколько членов семейства Нарышкиных. Игуменья осталась до конца верна своему характеру, она скрывала, по возможности, свои страдания от родных и от сестер обители, и старалась успокоить всех. Монахини толпились около нее постоянно, но доктор просил, чтоб удалили ненужных лиц.
Сильно опечалились этим бедные сестры: каждой хотелось видеть хоть изредка матушку. Но больная, угадывая их горе, придумала, чем их утешить. Она переходила, обыкновенно, с утра из своей спальной в Красную комнату и садилась около запертой стеклянной двери, ведущей в «слушательную», где сестры ожидали толпой ее появление. Они следили из-за двери за ее дремотой и за каждым ее движением с более или менее грустными лицами, смотря по перемене, какую замечали в ней. С утра до ночи «слушательная» не пустела.
К исходу поста игуменья впала в такое изнеможение, что не могла уже выходить из спальной, и келейницы читали ей поочередно молитвы и Евангелие. Однако на Светлое Воскресенье она вошла в церковь с помощью двух монахинь и приобщилась. Всех сестер она была не в силах принимать в своей келье, но потребовала к себе старших и христосовалась с ними. Зная, как грустно прочим встречать без нее праздник и садиться, словно осиротевшим детям, к столу, у которого опустело место, принадлежащее главе семейства, она послала по красному яйцу каждой из них и велела им сказать, что просит их не унывать и что присутствует мысленно при их трапезе.
Однако внезапная перемена к лучшему неожиданно обрадовала всех. Матушка как будто ожила с появлением апрельского солнца, и все ожило около нее. Силы ее настолько возвратились, что она принялась опять за занятия, и сестры стали приходить по-прежнему в ее келью, кто за приказанием, кто за советом, кто за утешительным словом. Но прошло недели две, и болезнь внезапно обнаружила снова самый безнадежный характер. Игуменья поняла это первая и пожелала принять соборование. Между тем как приготовляли всё к совершению обряда, она послала сказать испуганным сестрам, что «просит соборованья не потому, что чувствует себя в опасности, а чтобы Господь исцелил ее ради них». На другой день она приобщилась Святых Даров и промолвила по окончании благодарственных молитв:
— Теперь я вполне принадлежу Богу.
Но ее связывали еще с землею святые узы любви, которой она согревала весь окружающий ее мир, и скоро сестрам сообщили, что матушка желает с ними проститься.
Она сидела между двух окон своей маленькой спальной, в креслах мужа, когда монахини стали входить к ней по две за раз. Одни тихо плакали, другие превозмогали себя, и лишь только мертвенная бледность высказывала тайну их горя, они становились молча перед ней на колени, и она благословляла их и говорила каждой задушевное слово на прощание. Внутреннее волнение поддерживало ее нравственные и физические силы. Но когда последние монахини, приняв ее благословение, перешагнули через порог комнаты, мать Мария опустила на колени утомленную руку, проводила глазами удалявшихся сестер и заплакала.  

XXX

С этого дня всё приняло в обители безотрадный, могильный характер: везде ощущалось приближение смерти. Работы были оставлены и мастерские опустели. Сестры толпились в коридоре, ожидая, чтобы вышла из спальни келейница и сообщила им известие о матушке. Иные налагали на себя обеты, а в церкви следовали один за другим заздравные молебны «о болящей Марии».
А игуменья сидела день и ночь в своих вольтеровских креслах; иногда она дремала и находилась, по большой части, в полусознательном состоянии. Но как скоро приходила она в себя, то осведомлялась о сестрах и просила, чтоб Антония, келейница, которую она горячо любила, читала ей вслух Евангелие.
Раз показалось игуменье, что заспорили две монахини, говорившие шепотом в углу ее комнаты:
— Помиритесь, поцелуйтесь, — сказала она им.
— Матушка, мы не ссорились, — отвечали они.
— Для меня... для меня... — повторяла умоляющим голосом умирающая.
Они поняли, что она не ясно сознает, что происходит около нее, и поцеловались, чтоб ее успокоить.
— Спасибо; спасибо, — молвила она, — любите друг друга: живите в мире.
За два дня до своей кончины она благословила образами бывших при ней родственников и поручила им передать отсутствующим членам семейства предсмертное свое прощание. Потом она выслала всех из своей комнаты, за исключением одной из своих любимым монахинь.
— Исполни мою последнюю просьбу, — сказала она ей, — когда меня не станет, похлопочи о бедном чиновнике, что просит о своих детях... их надо пристроить. Да еще крестьянин хотел купить рекрутскую квитанцию для сына... ему могут помочь в Москве .
Настал роковой день. Поутру она приобщилась, выпила чаю, потом заснула. Спокойное ее лицо и спокойный сон обманули всех. «Маша одесская» поторопилась сообщить добрую весть монахиням, стоявшим в коридоре.
— Слава Богу, — говорила она, — матушке, кажется, легче: она выкушала чайку и почивает. Шли бы вы обедать.
В продолжение двух последних дней никто почти не спал и не ел в обители, и обрадованные сестры пошли в трапезу, где их ожидал обед. Пробило три часа на монастырской колокольне, когда доктор вошел к игуменье, которая все еще спала, опустив голову на грудь. Пощупав у нее пульс, он сел в уголок около ее сестры, княгини Голицыной, которой шепнул что-то на ухо. Княгиня побледнела, но не отозвалась. Две келейницы стояли у двери и не спускали глаз с матушки. Не слыхать было в комнате ни шороха, ни говора. Одни боялись прервать благотворный сон, другие боялись нарушить святыню смерти. Прошло около получаса. Медик встал, подошел к игуменье, пощупал опять пульс, провел рукою по холодевшему лицу и промолвил вполголоса:
— Скончалась.
Княгиня Голицына бросилась, вся в слезах, на шею Антонии, которая оттолкнула ее, подбежала к умершей, схватила ее за плечи и закричала:
— Матушка! Матушка! Что с вами?..
Но в комнате поднялась суматоха: доктор отворил дверь и звал громко сестер... Кто-то взял за руку Антонию и вывел ее в коридор.
Игуменья Мария (в миру Маргарита Михайловна Тучкова) скончалась 29-го апреля 1852 года. 

XXXI

Между тем монахини, с повеселевшими лицами, вышли из трапезной. Одни поспешили взглянуть на покинутые работы, другие уселись около самоваров или остановились небольшими группами на дворе и поверяли друг дружке свои надежды: может, и в самом деле, Господь услышал их грешные молитвы, и матушка поправится.
Вдруг зазвучал протяжно колокол, и все вздрогнули, словно ужаленные. Двенадцать зау-нывных ударов разлились по воздуху, и им в ответ послышались рыдания со всех сторон обители. 

XXXII

Шесть суток простояло тело игуменьи Марии в Филаретовской церкви. На монастырском дворе толпились крестьяне, пришедшие из ближних и отдаленных сел поклониться праху. Священники не успевали отправлять панихид, и на бюро, где происходила свечная продажа, сыпались медные деньги: каждый хотел поставить свечку пред иконою за упокой «ее душеньки». В Спасском храме были разобраны плиты над гробом Николая Тучкова, и около него вымерено место для другого еще гроба.
Хотелось сестрам послужить в последний раз матушке и уложить ее в могилу под звуки стройного хора. Погребальную обедню они пропели на славу, но когда отпевание началось, задрожали голоса и повторились те скорбные сцены, которые случается видеть на похоронах матери семейства. Со многими монахинями сделалась дурнота, их вынесли из церкви; вместо клирного пенья раздался у гроба громкий плач, и священники одни довершили отпевание.


--------------------------------------------
Издательство им. свт. Игнатия Ставропольского, строго соблюдая авторские права других издательств и авторов, считает, однако, неуместным понятие авторского права в издании православных книг, т. к. авторство слова Божия принадлежит Богу. По традиции не принято подписывать православные иконы, т. к. их автор — Святой Дух. Летописцы и многие древние духовные писатели по смирению скрывали свои имена. Мы будем рады любым перепечаткам книг нашего издательства, кроме особо оговоренных, авторы которых против переиздания без их согласия. Если какую-либо книгу нашего издательства перепечатают, это будет свидетельствовать только о том, что книга хорошая и нужна людям. 

Информация о первоисточнике

При использовании материалов библиотеки ссылка на источник обязательна.
При публикации материалов в сети интернет обязательна гиперссылка:
"Издательство им. свт. Игнатия Ставропольского" (http://na-lazarevskom.ru/izdatelstvo-im-svt-ignatija/).

Преобразование в форматы epub, mobi, fb2
"Православие и мир. Электронная библиотека" (lib.pravmir.ru).

Поделиться ссылкой на выделенное