Цвет фона:
Размер шрифта: A A A

Изограф

Информация о первоисточнике

При использовании материалов библиотеки ссылка на источник обязательна.
При публикации материалов в сети интернет обязательна гиперссылка:
"Романов-на-Мурмане" (romanov-murman.narod.ru).

Преобразование в форматы epub, mobi, fb2
"Православие и мир. Электронная библиотека" (lib.pravmir.ru).

 

И ныне чего ожидать мне, Господи? Надежда моя на Тебя.

Псалом 38, стих 8

(Инвалидам-колясочникам посвящаю)

 

 

 

В полутемной избе, освещаемой мигающим огнем лучины, за столом сидели сродники Марьи Журавлевой. Муж ее был забран еще на Успенье в солдаты и служил на далеком и опасном Кавказе, где участвовал в усмирении бунтующего Дагестана и Чечни. Сама Марья, взятая в село Утевки из богатой крестьянской семьи, лежала на чистой хрустящей соломе, постланной на полу в хорошо протопленной баньке, и маялась третьими родами. Банька освещалась тремя маслеными коптилками, а роды принимала повивальная бабка Авдотьюшка, да еще тут была замужняя золовка Дашка, которая грела воду и раскладывала на лавке чистые тряпки и пеленки. Хотя роды были и третьи, но подвигались туго, и бабка уже применяла и мыльце, и выманивала ребеночка на сахарок, и даже послала девку к батюшке Василию открыть в храме Царские Врата и сотворить молебен с водосвятием преподобной Мелании Римляныне, которая благопоспешествует в родах. То ли мыльце, то ли отверзание Царских Врат, но что-то помогло, и банька вскоре огласилась пронзительным криком младенца. Но вслед за этим криком раздался отчаянный вопль Авдотьюшки. Золовка схватила коптилку, поднесла ее ближе к новорожденному и тоже завизжала.

Ребенок родился без рук и без ног.

Двери избы распахнулись, и вбежала запыхавшаяся Дашка. Сродники, сидевшие за столом, все повернулись к ней с вопросом:

         — Ну что там?

 

 

Дашка всплеснула руками и заголосила. Все всполошились.

Что, Манька померла?!

Все вскочили из-за стола и бросились в баньку смотреть. В избу из церкви пришел отец дьякон за получением требных денег. Узнав такое дело, он раскрыл от удивления рот и стоял так минуты две, крестясь на образа. А потом сам побежал к баньке, подобрав края рясы. 

Пропустите отца дьякона, пропустите, — расталкивая локтями сродников кричала Дашка. Дьякон завернул полу рясы, достал черепаховый очешник, степенно одел очки и тщательно оглядел ребенка. М-да, — произнес он, — комиссия. Действительно, конечности отсутствуют, даже культяпок нет. Срамной уд в наличии и мужеского пола. Значит это мальчик. Эфедрон — сиречь задний проход — имеется. Вона, и орет-то во всю мочь, пузцо надувает, губами плямкает, значит к трапезе
приступать желает.

— Отец дьякон, как же это могло случиться?
И девка наша Манька здоровая и крепкая как репка. Да и мужик ейный был как жеребец, а дите получилось бракованное? -— в недоумении спрашивали Манькины сродники.

— М-да, православные, вопрос этот сложный. Здесь только докторская наука в состоянии на него ответить. Но что касается моего мнения, то я как церковнослужитель могу сказать, что здесь сам сатана поработал. Без него, проклятика, здесь дело не обошлось. Видно, Господь усмотрел в этом младенце великого человека. Может быть он назначен Господом быть генералом, а может быть даже архиереем. А дьявол по злому умыслу взял, да ручки и ножки-то отнял у младенца. Вот тебе и архиерей. Впрочем, может быть, я ошибаюсь, так простите
меня Христа ради. А от требных денег мы отказываемся, и в таких скорбных обстоятельствах не бе рем.

Родительницу с ребенком из баньки привезли в избу и поместили в углу, отгородив его ситцевой занавеской. Сродники толпились около кровати и подавали советы:

 — Ты, Манька, тово, титьку ему не давай, —

говорил дядя Яким, — он денька два покричит, похрундучит, да и окочурится. И тебя развяжет, да и сам в Царствии Небесном будет тебя благодарить. Нет ему места в энтой жизни, такому калеч-ке. Ты вот сама раскинь умом-то: ведь он вечный захребетник, ни рук, ни ног. Один только рот для еды, да брюхо. Куда он сгодится такой, разве что цыганам отдать, чтобы на ярмарках за деньги показывали.

Но все же через восемь дней младенца принесли в церковь.

— Крещается раб Божий Григорий. Во имя Отца. Аминь. И Сына. Аминь. И Святаго Духа. Аминь.

— Эк, какой он гладкий, — ворчал батюшка Василий, — не за что ухватиться. Едва не утопил в купели.

Дядя Яким был восприемником. Принимая окрещенного Гришу в сухие пеленки, он ворчал:

 

И что это за робенок такой, один только рот.

Батюшка Василий, укоризненно посмотрев на восприемника, сказал:

Мы, Якимушка, еще не знаем, какой Божий промысел об этом ребенке. А что касается рта, то этим ртом он может сотворить еще большие дела.
Ведь рот служит не только для вкушения ястий, но сказано в Писании: “В начале было Слово”. Погоди, погоди, еще не ты, а он тебя будет кормить. У моей матушки об этом ребенке был интересный промыслительный сон. Хотя и сон, но ты, батюшка Василий, ты это не тово, не тово толкуешь. Н
y как такой калека будет мне, здоровому мужичище, пропитание предоставлять? Нет, не может быть такой возможности.

— Что человеку невозможно, то Богу возможно, — сказал отец Василий, приступая к ребенку со святым миром.

А сто лет спустя, в 1963 году, в Югославии, сербский историк живописи Здравко Кайманович, проводя учет памятников культуры Сербской Православной Церкви, в селе Пурачин, около Тузлы, обнаружил икону, на оборотной стороне которой имелась надпись по-русски: “Сия икона писана в Самарской губернии, Бузулукского уезда, Утевской волости, того же села, зубами крестьянином Григорием Журавлевым, безруким и безногим, 1885 года, 2 июля”.

Государственный архив СССР дал подтверждение.

 



Плохо бы пришлось маленькому Грише, если бы не старшие брат и сестра. Особенно сестра. Крестный, дядя Яким, сработал для Гриши особую низкую колясочку, которую привез во двор со словами: “Для моего будущего кормильца”. И где бы братик и сестра не ходили, они везде возили с собой Гришу, который рос смышленым мальчиком и смотрел на мир Божий ясными вдумчивыми глазами. Обучать его грамоте и закону Божиему приходил сам отец дьякон. Гриша, сидя на лавке, навалившись грудью на стол и держа в зубах карандаш,
старательно выписывал на бумаге буквы: аз, буки, веди, глаголь, добро. Вся деревня его жалела, и все старались для него что-нибудь сделать, чем-то услужить. Дети, обычно безжалостные к юродивым, дурачкам и калекам, никогда не обижали и не дразнили Гришу. Отец Гриши так и не вернулся с Кавказа. Видно где-то сразила его лихая чеченская пуля. Но нужды в семье не было, потому что мир взял на себя заботу о ней. Распахивал и засевал земельный надел, собирал урожай и помогал общинными деньгами. Помогал и настоятель храма, батюшка Василий, помогал и барин — предводитель уездного дворянства, отставной генерал князь Тучков.

Рисовальные способности у Гриши проявились рано. И создавалось такое впечатление, что через свои страдания он видел многое такое, чего другие не видели. Своим детским умом он проникал в самую суть вещей и событий, и порой его рассуждения удивляли даже стариков. По предложению барина Гришу каждый день возили в колясочке в усадьбу, где с ним занимались учителя, обучавшие генеральских детей. Но особенно притягательной для Гриши была церковь. Село Утевки было обширное, и народу в нем жило много, а вот храм был маленький и тесный и всегда наполненный прихожанами. Гриша постоянно просился в храм Божий, и терпеливые братик и сестра, не споря, всегда отвозили его ко всенощной, к воскресной обедне, а также на все праздники. Проталкиваясь с коляской через народ, они подвозили Гришу к каждой иконе, поднимали его, и он целовал образ и широко открытыми глазами всматривался в него, что-то шепча, улыбаясь, кивая головой Божией Матери, и часто по щекам его катились слезы. Его с коляской ставили на клирос позади большой иконы Димитрия Солунского, и он всю службу по слуху подпевал хору чистым звонким альтом. Барин, князь Тучков, не оставлял Гришу своей милостью и, с согласия матери, отправил его учиться в Самарскую гимназию. Вместе с ним поехали его брат и сестра. Перед тем князь был у самарского губернатора и все устроил.

Городской попечительский совет снял для всех троих квартиру неподалеку от гимназии, внес плату за обучение, а барин оставил деньги на прожитье и на извозчика. Брат отвозил Гришу в гимназию и оставался с ним в классе, а сестра хозяйничала дома, ходила на рынок, готовила нехитрую снедь. На удивление всем Гриша учился хорошо Одноклассники вначале дичились его и сторонились, как губернаторского протеже и страшного калеку, но со временем привыкли, присмотрелись и даже полюбили его за веселый нрав, недюжинный ум и способности, но особенно за народные песни, которые он пел сильным красивым голосом.

— Надо же, никогда не унывает человек! — говорили они. — Не то что мы — зануды и кисляи.

Кроме гимназии Гришу возили в городской кафедральный собор на богослужения и еще в иконописную мастерскую Алексея Ивановича Сексяева.

Когда Гриша оказывался в мастерской, он был просто сам не свой. Вдыхая запах олифы, скипидара и лаков, он испытывал радостное праздничное чувство. Как-то раз он показал хозяину мастерской свои рисунки на бумаге карандашом и акварелью. Рисунки пошли по рукам, мастера покачивали головами и, одобрительно пощелкивая языками, похлопывали Гришу по спине. Вскоре они, не ленясь, стали учить его своему хитрому мастерству тонкой иконной живописи, с самого изначала.

— Хотя и обижен он судьбой, но Господь не оставит этого мальца и с нашей помощью сотворит из него мастера, — говорили они.

Хозяин, Алексей Иванович, специально для него поставил отдельный столик у окна, приделал к нему ременную снасть, чтобы пристегивать Гришу к столу, дал ему трехфитильную керосиновую лампу и от потолка на шнурке подвесил стеклянный шар с водой, который отбрасывал на стол от лампы яркий пучок света. А Гришиного брата учили тому, чего не мог делать Гриша: изготовлению деревянных заготовок для икон, грунтовке и наклейке паволоки, накладке левкаса и полировке коровьим зубом, а также наклейке сусального золота и приготовлению специальных красок. Самого же Гришу учили наносить на левкас контуры изображения тонкой стальной иглой — графьей, писать доличное, т. е. весь антураж, кроме лица и рук, а также и едми лики, ладони и персты. Брат давал ему в рот кисть, и он начинал. Трудно это было поначалу, ой как трудно. Доска должна была лежать на столе плашмя, ровно, чтобы краска не стекала вниз. Кисточку по отношению к доске нужно было держать вертикально. Чем лучше это удавалось, тем тоньше выходил рисунок. От слишком близкого расстояния ломило глаза, от напряжения болела шея. После двух-трех часов такой работы наступал спазм челюстных мышц, так что у Гриши не могли вынуть изо рта кисть. Ему удавалось раскрыть рот только после того, как на скулы накладывали мокрые горячие полотенца. Но зато успехи были налицо. Рисунок на иконе выходил твердый, правильный. Иной так рукой не сделает, как Гриша зубами. Молодой мастер, заглядывая на Гришин стол, кричал другим: “Эк, Гришка-подлец, ворона-то с мясом как ловко отработал! Гля, братцы, как живой, право же, к Илье Пророку летит!” В иконных сюжетах Гриша ориентировался на “Лицевой подлинник” — сборник канонических иконных изображений. Начал он с простых икон, где была одна фигура святого, но потом понемногу перешел к более сложным сюжетам и композициям. Хозяин, Алексей Иванович, его поучал:

— Гриша, ты икону пиши с Иисусовой молитвой. Ты человек чистый, в житейских делах не запачканный, вроде как истинный монах. Пиши истово, по-нашему — по-русски. Мы бы хотели так писать, да не получается. Опоганились уже, да и водочкой балуемся, и бабы в нашей жизни как-то путаются. Где уж нам подлинно святой образ написать! У нас не обитель монастырская, где иноки-изографы перед написанием образа постятся, молятся, молчат, а краски растирают со святой водой и кусочком святых мощей. Во как! Святое послушание сполняют. А у нас просто мастерская, с мирскими грешными мастерами. Нам помогает то, что иконы после наших рук в храмах Божиих специальным чином освящают. Тогда образ делается чистый, святой. Ну, а ты — совсем другое дело. У тебя совсем по-другому — благодатно получается. Но только не забывай блюсти канон, не увлекайся. Будет бес тебя искушать, подстрекать добавить какую-нибудь отсебятину, но держись канонического. Потому как каноническое — есть церковное, а церковное — значит соборное, соборное же — всечеловеческое. Не дай тебе Бог допустить в иконе ложь. Ложность в иконописании может нанести непоправимый вред многим христианским душам, а правдивость духовная кому-то поможет, кого-то укрепит.

Шли годы, и многому научился Гриша в мастерской Алексея Сексяева. В двадцать два года закончил он Самарскую гимназию и возвратился в родное село Утевку, где стал писать иконы на заказ. Написанные им образа расходились в народе нарасхват. Мало того, что иконы были хороши и благодатны, особенно в народе ценили и отмечали то, что это были не обычные иконы, а нерукотворные. Что Сам Дух Святый помогает Григорию-иконописцу, что не может так сработать человек без рук и без ног. Это дело святое, это — подвиг по Христу. Очередь заказчиков составилась даже на годы вперед. Гриша стал хорошо зарабатывать, построил себе просторную мастерскую, подготовил себе еще помощников и даже взял на иждивение своего дядю Якима, который к тому времени овдовел и постарел.

К 1885 году, в царствование благочестивого Государя Императора Александра Александровича, в богатом и хлебном селе Утевки начали строить соборный храм во имя Святыя Живоначальныя Троицы, и Гришу пригласили расписывать стены. Для него по его чертежу были сделаны специальные подмостки, где люлька на блоках могла ходить в разных направлениях. По сырой штукатурке писать надо было быстро, в течение одного часа, и Гриша, опасаясь за качество изображения, решил писать по загрунтованному холсту, наклеенному на стены. Около него все время находились брат и еще один помощник, которые его перемещали, подавали и меняли кисти и краски. Страшно тяжело было расписывать купол храма. Только молитвенный вопль ко Христу и Божией Матери вливал в него силы и упорство на этот подвиг. Ему приходилось лежать на спине, на специальном подъемнике на винтах, страдать от усталости и боли, и все-таки он сумел завершить роспись купола. От этой работы на лопатках, крестце и затылке образовались болезненные кровоточащие язвы. Работа со стенами пошла легче. Первым делом Григорий начал писать благолепное явление патриарху Аврааму Святыя Троицы у дуба Мамврийского, стараясь, чтобы вышло все, как у преподобного изографа Андрея Рублева. Прослышав о таком необыкновенном живописце, из Петербурга приехали журналисты с фотографом. Стоя у собора, они расспрашивали работающих штукатуров: “Как это Григорий расписывает собор, не имея конечностей?” Псковские штукатуры ухмылялись, свертывали из махорки толстые цигарки и окуривали едким густым дымом любопытных журналистов.

— Как расписывает? Известно как — зубами, — говорили мужики, попыхивая самокрутками, — берет кистку в зубы и пошел валять. Голова туды-сюды так и ходит, а два пособника его за тулово держат, передвигают помалу.

Чудеса! — удивлялись журналисты. — Только на Руси может быть такое. А пустит он нас поснимать?

Несколько лет подряд расписывал храм Григорий. От напряженной работы и постоянного вгля-дывания в рисунок почти вплотную испортилось зрение. Пришлось ехать в Самару заказывать очки. Очень беспокоил рот. Постоянно трескались и кровоточили губы, основательно стерлись передние резцы, на языке появились очень болезненные язвочки. Когда он, сидя после работы за столом, не мог есть от боли во рту, сестра, вытирая ладонью слезы и всхлипывая, говорила:

— Мученик ты, Гришенька, мученик ты наш.

 


Наконец, храм был расписан полностью, и на его освящение прибыли сам епархиальный архиерей, самарский губернатор, именитые купцы-благодетели, чиновники губернского правления и духовной консистории. Из окрестных деревень собрался принарядившийся народ. Когда начальство вошло во храм и оглядело роспись, то все так и ахнули, пораженные красотой изображений. Здесь в красках сиял весь Ветхий и Новый Завет. Была фреска “Радость праведных о Господе”, где праведные, ликуя, входят в Рай, было “Видение Иоанна Лествичника”, где грешники с лестницы, возведенной на воздусях от земли к небесам, стремглав валятся в огненное жерло преисподней. Изображение настолько впечатляло, что две купчихи так и покатились со страху на руки своих мужей и без памяти были вытащены на травку. Было здесь и “Всякое дыхание да хвалит Господа”, и “О Тебе радуется Обрадованная всякая тварь”, где были изображены всякие скоты, всякая тварь поднебесная, дикие звери и красавец павлин, а также само море с гадами и рыбами, играющими в пенистых волнах.

Освящение было торжественное. Пел привезенный из Самары архиерейский хор. Ектений громовым гласом произносил соборный протодьякон, к радости и восторгу его поклонников, самарских купцов -толстосумов.

А Гриша в это время был болен и лежал у себя дома на коечке. Перед ним на полу сидел, звеня цепями, юродивый Афоня и по-собачьи из миски со щами хватал зубами куски говядины, крестился и утробно икал, жалобно прося согреть душу водочкой. Примерно через месяц после освящения собора из Самары в Утевку в щегольской коляске, запряженной парой гнедых гладких лошадей, приехал чиновник по особым поручениям при губернаторе с толстым большим конвертом, запечатанным гербовыми сургучными печатями. В конверте было письмо от министра двора Его Императорского Величества с приглашением Григория Николаевича Журавлева в Санкт-Петербург и с приложением пятисот рублей ассигнациями на дорогу.

Провожали Гришу к царю в Петербург всем селом. Отслужили напутственный молебен, напекли пирогов-подорожников. Осенним светлым днем бабьего лета, когда к югу потянулись треугольные стаи птиц, а в чистом, пахнущем вялым листом воздухе полетели легкие паутинки, соборный дьякон выпевал ектению: “О еже послати им Ангела мирна, спутника и наставника сохраняюща, защи-щающа, заступающа и невредимо соблюдающа от всякаго злаго обстояния, Господу помолимся”.

Григория сопровождали брат и сестра. От Самары вначале плыли на пароходе “Св. Варфоломей”, а потом ехали чугункой во втором классе. В купе заглядывали праздные зеваки, чтобы поглазеть на необыкновенного урода, которого, как они полагали, везли на ярмарку на показ. Петербург их встретил резким западным ветром и холодным дождем. На вокзале встречали посланные от графа Строганова люди с каретой. Григорию было известно, что граф — большой ценитель русской старины и обладатель самой большой коллекции древних русских икон. Карета подкатила к Строгановскому дворцу на Невском проспекте, и приезжих поместили во флигеле для гостей. Они расположились в трех комнатах. Кроме того, для Григория была приготовлена иконописная мастерская со всем набором кистей и красок. Буквально с первого дня к Григорию стали приходить посетители. Первым явился именитый первогильдейный купец Лабутин — антикварщик и обладатель крупной, правда бессистемной, коллекции икон. Он осмотрел Гришу своим немигающим совиным взглядом, легкий, поджарый сел в кресло, потер сухие ладони и предложил Грише заключить контракт на изготовление пятидесяти икон за хорошую плату. Тут же выложил на стол крупную сумму задатка.

— А если помру, — сказал Гриша, — что тогда будет?

Лабутин опять потер руки и пожелал ему многая лета, но, если все же будет такая Господня воля, то он неустойки не потребует, а просто понесет убытки. Вслед за этим потянулся нескончаемый поток посетителей. Были здесь студенты Академии художеств, были любопытные великосветские дамы, были газетчики и журналисты, были ученые — профессора медицины Бехтерев, Греков, Вреден и даже один известный академик анатомии. Навестил его и земляк, приехавший с Поволжья, — знаменитый иконописец Никита Савватеев, писавший образа для Царской семьи. Он подарил Грише икону Преподобного Сергия Радонежского, кормящего в лесу хлебом медведя. Гриша икону принял с удовольствием и долго рассматривал подарок, дивясь тонкому строгановскому письму. При этом он припомнил, что блаженный Афоня — юродивый из его села Утевки — как-то говорил ему, что звери без страха, с любовью идут к святому, потому что чуют в нем ту воню, которая исходила от Праотца нашего Адама до его грехопадения.

 


Как-то раз к Грише зашел сам граф Строганов и предупредил, что ожидается высокое посещение Государя Императора Александра III и его супруги Императрицы Марии Федоровны. Что им угодно познакомиться с Гришей и посмотреть его в работе.

И вот, в один прекрасный солнечный зимний день, во двор Строгановского дворца въехала карета Государя в сопровождении казачьего конвоя. Казачий сотник и хорунжий первыми вошли в помещение и тщательно осмотрели его. Гриша сидел на диване в ожидании высоких гостей и смотрел на входную дверь. И вот, дверь открылась, и вошел Государь с Императрицей.

Государь был видом настоящий богатырь. Приветливое широкое лицо его было украшено густой окладистой бородой. Одет он был в военный мундир с аксельбантом под правый погон и белым крестом на шее, широкие шаровары заправлены в русские сапоги с голенищами гармошкой. Государь сел рядом с Гришей. Напротив в кресла села Императрица. Взглянув на Гришу, она сказала Императору по-французски: “Какое у него приятное солдатское лицо”. Действительно, на Гришу приятно было смотреть: глаза у него были большие, ясные и кроткие, лицо чистое, обрамленное темной короткой бородкой. Волосы на голове недлинные и зачесаны назад.

Окружавшие Гришу люди засуетились и стали показывать иконы его письма. Иконы были безукоризненно прекрасны и понравились Августейшей чете. Императрице особенно приглянулся Богородичный образ — “Млекопитательница”, который тут же и был ей подарен.

Ну, а теперь посмотрим, как ты работаешь, — сказал Государь, вставая с дивана. Гришу перенесли в мастерскую, посадили на табурет и пристегнули к столу ремнями. Брат дал ему в зубы кисть. Гриша оглядел свою недоконченную икону, обмакнул кисть в краску, немного отжал ее о край и начал споро писать лик святого. Вскоре его кисть сотворила чудо, и с иконы глянул благостный образ Святителя Николая Чудотворца.

— Шарман, шарман, — посмотрев в лорнет, сказала Императрица.

 


Ну, спасибо, брат, уважил, — сказал Император и, отстегнув золотые карманные часы с репетицией, положил их на столик рядом с Гришей.

Затем обнял его и поцеловал в голову.

На следующий день из Канцелярии двора Его Величества принесли указ о назначении Грише пенсии — пожизненно, в сумме 25 рублей золотом ежемесячно. А также еще один указ самарскому губернатору о предоставлении Григорию Журавлеву резвого иноходца с летним и зимним выездом. Пробыв в Петербурге до весны, когда с полей стаял снег, а по Неве прошел лед, Гриша с сопровождающими вернулся назад в родные Утевки. И там жизнь пошла по-старому. С утра звонили в соборе, и изографа на иноходце с летним выездом везли на раннюю и сажали в кресло на клиросе, где он от души пел весь обиход обедни. Как почетному лицу и благодетелю на серебряном блюдце в конце службы дьякон подносил ему антидор и, в ковшике, сладкую винную запивку. После службы тем же путем ехали на иноходце домой, где он вкушал завтрак, смотря по дню, скоромный или постный. Помолившись в Крестовой комнате, он перемещался в мастерскую и с головой уходил совсем в другой мир, где не было кабаков, пьяных мужиков с гармошками, вороватых цыган, бранчливых краснощеких баб и усохших сплетниц-старух. А был там мир удивительных красок, которыми он на липовых и кипарисовых досках буквально творил чудеса. На поверхности этих досок его Богоданным талантом рождалось Святое Евангелие в красках. Там был и радостный плач, и умиление, и неистовый вопль, и неутешные скорби.

Когда он уставал, то просил кликнуть блаженного Афоню, который не всегда — “шалам-балам” — нес всякую непонятную чушь, но мог говорить и удивительные речи. Обычно он садился на пол и, обсмоктав принесенную из кухни большую говяжью кость и выбив из нее жир, начинал разговор о том, что бывает мир праведный и неправедный. Мир — грешный повселюдный и прелюбодейный -— принадлежит людям и бесам и пишется через десятиричное “и” — М1РЪ, а мир праведный Божий, по-древнежидовски называемый ШАЛОМ, пишется через букву “иже” — МИРЪ. Так что ты, Гришуня, в надписании титлов на образах не дай промашки.

Удивлялся Гриша: и где это блаженный Афоня успел набраться премудрости такой?

Гриша часто задумывался о иконописном каноне. Иногда у него возникало искушение добавить что-то от себя, но совесть и религиозное чувство удерживали его от этого. Он знал, что иконописный канон создается, во-первых, святыми, через мистические видения и через их духовный опыт, во-вторых, через откровения Божиим людям в чудесах наитием Святаго Духа, и, в-третьих, он черпается из сокровищницы Священного Писания и Предания. Иконописцы были только ревностными исполнителями, но при этом они обязательно должны были быть людьми праведной жизни. Что касается последнего условия, то как раз оно-то соблюдалось довольно слабо, если, конечно, не считать богобоязненных монастырских изографов. Еще можно было поручиться за старообрядческие иконописные мастерские, откуда были изгнаны табак, водка, и вообще все было строго и по чину. У Гриши в Самаре был знакомый иконописец — выкрест Моисейка. Таланта у него было хоть отбавляй. Учился в Московском училище живописи и ваяния, стипендиат фабриканта миллионера Рябушинского. Но был Моисейка человеком неукротимой плоти, силой и ростом походил на Самсона, сына Маноева, и жил, как говорится, “нога за ногу”. То он как одержимый запирался в мастерской и писал иконы, то целый месяц бражничал по кабакам с непотребными девками, пока не пропивался дотла. Иконы его расходились больше по дворянству, интеллигентам-русофилам, а также по богатым кабакам и гостиницам. Так, все больше для антуража, или, как сейчас говорят, — интерьера. Православный народ их не брал, и не потому, что цена на них была высока, а потому, что они были безблагодатны, лишены высокого духа святости. Бесспорно, они были красивы и эффектны, но какие-то приземленные, портретные. А все потому, что Моисейка был блудник и пьяница. Много раз его Гриша укорял за эти пороки, но Моисейка, ухмыльнувшись, возражал:

— Тебе, Гриша, легко быть праведником: рук нет, ног нет, девку обнять нечем, а мне-то каково?! Если во мне два беса сидят лютых — пьяный бес и блудный? Они меня долят (одолевают), и я ничего не могу с собой поделать.

И когда он, по своему обыкновению, напился в Утевках и подрался с кабатчиком, Гриша велел его связать и везти к Владыке в Самару, чтобы тот его упек в монастырь на исправление и покаяние. Конечно, изографы были только исполнителями воли святых. Так, преподобный Андрей Рублев никогда бы не написал своей знаменитой “Троицы”, если бы не наставил его преподобный Сергий Радонежский. В сравнительно недавние времена, в конце XIX века, преподобному старцу Амвросию Оптинскому было явление Божией Матери на воздусях, благословляющей хлебную ниву. И вот, по этому случаю стали писать новый Богородичный образ — “Спорительница хлебов”. Правда, икона эта пока еще мало распространена, но впоследствии, благодаря своей благодатной идее напитать всех труждающихся и обремененных хлебом духовным и хлебом ржаным, по милости Божией распространится она по всей Руси Великой.

Итак, минуту за минутой отстукивал маятник старинных часов в Гришиной келье, день за днем раздавался мерный колокольный звон с собора Святыя Живоначальныя Троицы. Год за годом с шумом шел по реке ледоход, предвещая приход Пасхи и унося в Вечность времена и сроки. И вот, наступил новый, двадцатый век, век, в котором человечество опозорило себя неслыханно кровавыми войнами, чудовищными злодеяниями, наглым и гордым богоборчеством, глумливым и гордым прорывом в космос — этим современным аналогом Вавилонской башни.

Хотя у Григория были средства, но иконописную мастерскую он не заводил, а по-прежнему писал образа сам. За его иконами приезжали не только с далеких окраин России, но даже из других православных стран. Гриша всегда был в ровном мирном расположении духа, ничто не колебало и не омрачало его души. Всегда веселый, остроумный, жизнерадостный, как огонек светил он людям, поддерживал их как мог в трудные времена. Очень любил ездить на рыбалку, где часами просиживал на берегу реки с легкой удочкой в зубах. Но в 1916 году, когда шла тяжелая кровопролитная война с Германией, он заскучал, стал часто болеть. Во время одной трудной болезни ему в сонном видении было откровение: что скоро наступят лихие времена, когда и он сам, и его иконы никому не будут нужны. Церкви начнут закрывать, закроют и Утевский собор во имя Святыя Троицы, осквернят и запоганят его, как говорится в Откровении Иоанна Богослова, и превратят в овощной склад. А через три года так и случилось. И слава Богу, что Гриша этого не видел, потому что уже лежал в могиле.

Умер он в конце 1916 года, перед самой революцией. До самой своей кончины он все писал Богородичный образ “Благоуханный цвет”. За этой иконой несколько раз приходил недовольный заказчик, но Гриша по болезни никак не мог дописать ее. Накануне из храма пришел батюшка, исповедал Гришу, соборовал и причастил Святыми Дарами. Всю ночь шел проливной холодный дождь, тяжелые капли, как слезы, ползли по стеклу. Мерно стучали ходики, где-то скреблась мышь и трещали потолочные балки. Огоньки лампадок в святом углу трепетно освещали отходящего страдальца, который беспокойно метался по постели и все кричал, чтобы Ангел Божий пришел и дописал икону “Благоуханный цвет”. К утру, когда нарождался новый день, Гриша предал дух свой Богу. Пришли старухи. С молитвой обмыли, опрятали покойника и положили на столе с иконкой на груди

Он лежал маленьким, коротким обрубком, исполнивший в жизни этой меру дел своих. Лицо его было спокойно и выражало какую-то солдатскую готовность, как заметила когда-то Императрица Мария Федоровна. Наверное, там, в другом измерении, в неведомых нам областях он приступил к каким-то новым неземным обязанностям. Монахиня в черном размеренно читала Псалтирь, на Славах поминая покойного. Ровными желтыми огоньками горели свечи. У изголовья на полу, обняв ножку стола, сидел и плакал блаженный Афоня. Народ приходил прощаться, крестясь на иконы и на покойного. ХоронИли его торжественно. Народу собралось много, приходили из соседних деревень и даже из Самары. Преосвященный Владыка распорядился, чтобы Гришу похоронили в церковной ограде, у алтаря. Гробик был маленький, короткий, наподобие раки, в которой покоятся мощи святых. Пропели “Вечную память”. С пением “Святый Боже, Святый Крепкий” понесли к могиле.

Время было суровое, шла тяжелая война, в которой Россия терпела поражение. Было много убитых, раненых, отравленных газами. По базарам, прося милостыню, ползали в кожаных мешках безногие калеки. Но близились времена еще страшнее и ужаснее. Времена Гражданской войны, голода, сыпного тифа, разрушения Православного уклада жизни и семидесяти лет царства Хамова.

А когда в очередной раз пришел заказчик за своей иконой “Благоуханный цвет”, она оказалась законченной, и даже была покрыта олифой.

Кто завершил икону — неизвестно.

А на могиле Гриши поставили простой Православный Крест и написали на нем: “Се, Человек”.   

Изгнанница

август 1999 г.

Полковник Дроздов, бывший начальник жандармского управления города Баку, был расстрелян чекистами без суда и следствия в ночь на пятнадцатое июля.

 

— Был полковник, а стал покойник, — сказал чекистский расстрельщик Сенька Грач, передернув затвор винтовки и циркнув слюной через щербатый зуб в сторону лежащего под стеной трупа.

— Тебе, Сенька, человека убить — все одно, что муху прихлопнуть, — закуривая, сказал черня вый в кожаной куртке большевистский комиссар.

Пхе, это, товарищ комиссар, не человек, а белая контра, и поэтому никаких последствий для моей одесской совести нет.

А дом, где с семьей жил полковник Дроздов, уже грабила местная босота. Жену, сына и дочь еще раньше увели вооруженные чекисты, и в доме хозяйничали все, кому не лень. Окна и двери были распахнуты настежь, и через них выкидывали и выносили во двор мебель и все “буржуйские вещи”, как сказала одна грабительница.

Младшая же дочь полковника, Варенька, была заблаговременно уведена и спрятана у надежных людей своей горничной Ксюшей.

Пожалуй, Варенька — двадцатилетняя красавица, невеста гусарского ротмистра князя Волкова, до сего дня счастливейшая девушка с живым веселым характером, ныне осталась одна из всей семьи Дроздовых. Большевистские отряды, захватив Баку, свирепствовали, подсекая под корень дворянское сословие, бывших царских чиновников и церковное духовенство. На следующий день утром пришла Ксюша и принесла своей барышне узел с одеждой для простолюдинки. Они вместе помолились перед иконами, потом пили чай. Варенька еще не знала о том, что вся ее семья погибла, но на сердце у нее была тяжесть и все помыслы были только о родных.

Но Ксюша все знала, потому что с утра пошла справиться в городское чека о судьбе своих хозяев. Ее там приняли приветливо и даже поздравили с тем, что она освободилась от своих паразитов — эксплуататоров, а потом, посмотрев в толстую амбарную книгу, сообщили, что полковник и его семья пущены в расход как враги революции и трудового народа. Вареньке же Ксюша сказала, что ее родные вывезены в Россию и сидят где-то в тюрьме. А отец перед разлукой строго наказал Вареньке не объявляться властям и немедля бежать из Баку. Хозяйка квартиры, старая гречанка Мелания, помогала Вареньке переодеваться, говоря ей:

Ты, милая барышня, платком-то обвяжись, надвинь его пониже на глазки, да и рот им прикрой. Такую красоту твою надо спрятать, скрыть, чтобы лихой человек не высмотрел ее, чтобы этот Божий дар чудный не сгубил тебя по дороге. Да ручки твои белые почаще пылью натирай и не мой их.

На следующий день, рано утром, Варенька распрощалась с Ксюшей. Та дала ей бумагу, заверенную еще царским чиновником рекомендацию от хозяев, что Ксения Захарова — честная, добросовестная прислуга и может служить горничной и на кухне. 

 

Вот Вы, милая барышня, в случае чего покажите эту бумагу властям вместо паспорта, и как-нибудь сойдет.

И Варенька пошла по горячим пыльным дорогам Закавказья. И Господь хранил ее от всех врагов, пока она шла по тюркским землям. На ночлег в селениях она просилась к русским семьям, а если таковых не оказывалось, то устраивалась на ночь в рощах и на виноградниках. Добрые люди давали ей хлеба, а вода здесь была на каждом шагу, из горных холодных источников. Это была мусульманская страна, и в селениях она видела только белые мечети и постоянно слышала призывное пение муэдзинов, взывавших с минаретов к народу, чтобы не забывали совершать уставной намаз. Но вот, в одном городке к своей великой радости она увидела Православный храм.

Ветхий старичок-священник с матушкой ласково приняли ее, накормили и уложили спать. Утром она была на службе в церкви. Исповедалась, причастилась. На исповеди батюшка внимательно выслушал и пожалел ее и дал совет идти в Православную Грузию и остановиться около городка Сигнахи, где есть женский монастырь, и там спасаться до лучших времен. На границе с Грузией, на “Красном мосту”, ее остановила грузинская стража и, повертев в руках и так и сяк ее бумагу, пропустила в благословенную Православную страну.

Когда Варенька добралась до городка Сигнахи, солнце уже клонилось к закату. Достав рубинового стекла лампадный стаканчик, она напилась из горного родничка холодной воды и, расспросив людей, направилась в селение Кидели, где был монастырь. Дорога шла под уклон, изгибаясь по основанию горы, поросшей мелким кавказским дубняком, кустарниками ежевики и лавровишни. По другую сторону дороги был глубокий откос, и там, внизу, в буйстве зелени поднимались к солнцу мощные платаны, темно-зеленые кипарисы и пирамидальные тополя. Слева под горой уже были видны трехэтажные массивные монастырские корпуса и белая многоярусная колокольня храма во имя Великомученика Георгия. Навстречу из-за поворота дороги вышел босой странник. Это был седой лохматый старик с красными воспаленными веками глаз, в черном засаленном подряснике, через дыры которого виднелись железные цепи, опоясывающие тело. Он показал клюкой в сторону монастыря, похлопал себя руками по бокам и прокричал хриплым голосом:

Курка кудахчет, а уже в супе, а цыплят коршун унес. Плачет Рахиль о детях своих и не может утешиться, потому что их нет.

Поднимая ногами тучи пыли, он, звеня веригами, обскакал вокруг Вареньки и побежал дальше, унося с собой тяжелый дух пота, грязного тела и чеснока.

Когда она подошла к монастырю, то не увидела обычного благочиния и спокойствия, какие бывают в монастырях. В раскрытых окнах везде были видны обвязанные бинтами солдаты, курящие цигарки, слышались звуки гармошки и бренчание по струнам грузинской пандури. Во дворе стояли кони, телеги, санитарные фуры. Посреди двора лежал срубленный на дрова для кухни красавец кипарис. Густо дымила полевая кухня, и усатый кашевар, ворочая в котле громадной поварешкой, засыпал туда желтое пшено

Варенька остановила скачущего на костыле красноармейца и спросила:

А где же монахини?

Черный айсор осклабился на красивую девушку и, показывая ослепительно белые зубы, махая рукой, закричал:

Монашка совсем бежал! Здесь, значит, лазарет! Ходи мала-мала на кладбище, там несколько штук монашка живет.

За древним храмом Великомученика Георгия находилось старое грузинское кладбище, обнесенное каменной оградой. У этих каменных стен непроходимо разрослись кусты дикой розы, терновника, барбариса и лопухи татарника. Среди этих колючих зарослей жило и размножалось множество мелких грызунов, время от времени оттуда выползали греться на могильных камнях крупные пестрые змеи. Местами заросли были расчищены, и к забору жались маленькие глинобитные кельи, в которых ютилось с десяток изгнанных из монастыря монахинь. Около келий никого не было видно, и Варенька в недоумении остановилась, оглядываясь кругом. Солнце уже скрылось за горами, стало темнеть, и на бледном сумрачном небе стали появляться неяркие звезды. Грустно закричала ночная птица-сплюшка: “Сплю, сплю, сплю”. Затрещали в траве цикады, и легкий ветерок пробежал по вершинам деревьев. В остальном все было тихо: кладбище есть кладбище. Варенька за день очень устала и присела отдохнуть на теплую, разогретую солнцем надгробную плиту. Темнота сгущалась, и в окнах келий засветились огоньки. Эти огоньки словно бы звали к себе, и Варенька встала и подошла к ближайшей келье. Перекрестившись, она тихо постучала в двери. За дверью послышался кашель и шаркающие шаги. Открыла пожилая невысокая монахиня с темным апостольником на голове и наперстным крестом на груди. Это оказалась игуменья Марионила. Варенька перекрестилась и попросилась на ночлег. Хозяйка широко открыла дверь и пригласила странницу в келыо. Келья была маленькая, с глиняным полом, с маленькой железной печуркой посредине, сбитым из досок топчаном, полкой для посуды и висящим на стене под простыней монашеским облачением. В святом углу виднелись большая икона Спасителя, образа Иверской Божией Матери, Николы Чудотворца и святой равноапостольной Нины, просветительницы Грузии. Перед иконами теплилась лампадка и стоял узкий аналой с раскрытой славянской Псалтирью. Игуменья по древнему восточному обычаю сама омыла ноги страннице, несмотря на ее протесты. Когда гостья сняла с головы платок и золотистые волосы волнами упали на плечи и спину, игуменья, всмотревшись Вареньке в лицо, ахнула:

Да какая же ты красавица, дева! Кто ты и откуда? Но сначала садись к столу и поешь, что Бог послал.

Она поставила на стол миску с холодной кашей, кусок грузинского хлеба — пури, сыр-сулугуни и кружку с чистой холодной водой. Пока Варенька ела, игуменья всматривалась в ее нежное белое лицо, в большие голубые глаза, перебирала пряди золотистых волос, бормоча про себя:

И создаст же Господь такую красоту.
 Поужинав, Варенька рассказала все о себе, о своей прошлой жизни, об аресте семьи и своем бегстве из Баку. Игуменья, слушая, вытирала набегавшие слезы.

Мне казалось, по малодушию моему, — говорила Варенька, — что все в жизни прочно и всегда так будет, а того я не знала, что в этом мире нет ничего прочного. С милым женихом мы уже были обручены, а где он теперь, я даже и не представляю себе. Видно, навеки мы с ним расстались.

— Не горюй, девонька, все мы здесь изгнанницы и все обручены Жениху Небесному — Христу. Наш монастырь древний, с восьмого века, во имя святой Нины. В нем сестер было до двухсот, да в училище еще было 120 девочек. Сам Император Российский Александр III опекал наш монастырь. На открытие второго храма сама Императрица приезжала к нам. При монастыре были две школы для девочек, мастерские, где их обучали разным ремеслам: живописи, ковроткачеству, швейному делу, огородничеству, виноградарству. Все у нас было. В храмах беспрестанно шли службы, читалась неусыпаемая Псалтирь. А сейчас большевики монастырь разорили, обокрали, все поломали, изгадили, сестер разогнали. Нас осталось всего десять старых монахинь, которым некуда деваться. Вот и живем здесь, на кладбище. Да и слава Богу за все! И ты живи с нами пока. Мы тебя укроем от злодеев, а там —- что Бог даст. Здесь нас никто больше не тревожит. Про нас все забыли, и никому мы не нужны, кроме Господа Иисуса Христа. Бывают у нас и церковные службы. Служит грузинский батюшка, отец Мелхиседек, и раза два в месяц из Цители-Цкаро приезжает русский иеромонах, отец Василиск. Он и окормляет нашу общинку, а я — игуменья общинки. Вот и все, что осталось от богатого и славного монастыря. Монастырь наш был общежительный. В нем и трапеза, и все достояние было общее. Ну, а теперь наша общинка — своекоштная. Каждая монахиня о своем пропитании заботится сама. Прихожане здесь — грузины, но есть и местные русские люди, поэтому служба в храме идет на грузинском и русском языках. А по будням мы все собираемся в келье-часовенке и там молимся. Вот, девонька, сейчас ложись спать, а в 12 часов ночи я тебя подниму, и будем читать “Полунощницу”. Пока будешь у нас послушницей. Я тебе дам черное платье и черный платок. Да завязывайся платком получше, чтобы лица твоего не было видно. Уж больно ты красива, не обидел бы кто тебя здесь. Рядом-то совсем дикие солдаты-большевики, да и грузинские мужики очень охочи до русских блондинок.

На следующий день в храме правил службу грузинский священник, отец Мелхиседек. Был праздник — “Казанская”. В этот день на клиросе пели все монастырские сестры. Пели хорошо, согласно, жалостным монастырским распевом. Пели по-русски: “Господи пом-и-и-луй”. И по-грузински: “Упалоше ми цале, Упалоше ми цале...”

Народу в храме стояло много, все больше грузинские крестьянки, которые молились по-восточному бурно, со слезами и воплями, воздевая к иконам руки. Были и русские, и даже несколько красноармейцев. После службы Варенька зашла в правый придел и приложилась к чудному, из белого резного мрамора надгробью Святой Равноапостольной Нины.

Матушка Марфа — ветхая худенькая старица — была в великой схиме. Она имела дар молитвенных слез — большая молитвенница и постница. Ей было предсказано свыше о времени и дне ее кончины, и посему в келье был уже приготовлен некрашеный гроб с черным крестом на крышке, и в дальнем углу кладбища вырыта могила, прикрытая досками. Ее келейница — матушка Мария — была у нее в послушании и вела хозяйство схимницы. К матушке Марфе часто приходили окрестные крестьянки за наставлением и советами, оставляя у Марии корзины с приношениями, которые матушка Марфа раздавала сестрам.

Матушка Елизавета — еще крепкая жилистая старуха — несла послушание по заготовке для общинки дров, которые на себе таскала из леса. У нее хранились частично спасенные от разграбления и уничтожения церковные сосуды, священнические ризы и богослужебные книги. Она же знала, как построить новую келью или поправить старую. Хорошо знала Богослужебный устав и на клиросе была канонархом.

Матушка Олимпиада, как и Марфа, тоже была в великой схиме. Пожилая, полная, всегда с улыбкой на добром лице. У нее был какой-то благодатный легкий характер, исполненный любви ко всему сущему. Двери и окна ее кельи с самой весны были открыты, и залетавшие в них ласточки свили в келье под потолком несколько гнезд и даже выводили птенцов. И матушка уже не обращала внимания на беспрерывное мелькание перед глазами прилетающих и улетающих птиц. Господь ей дал редкий дар прозорливости. Она предсказала грузинке, что младший ее сын утонет. Мать не пускала его на реку, а мальчонка утонул в громадном кувшине из-под вина, врытом в землю и наполненном водой. Другой грузинке она сказала, что у нее под кроватью поселилась змея. И действительно, муж грузинки в тот же вечер убил эту змею. Она же предсказала, что коммунисты продержатся почти до конца века, а потом уйдут в преисподнюю, так же неожиданно, как и появились.

И к ней, как и к Марфе, всегда шел народ за наставлением и советом, и оставленные приношения она тоже раздавала сестрам.

Матушка Фомаида была слепой от рождения. Сестры приходили к ней по очереди читать Псалтирь, жития святых и Библию, в то время как Фомаида, быстро мелькая спицами, вязала на всю общину шерстяные носки и кофты. Были у нее заказчицы и из соседних сел и городка Сигиахи, которым она, в свою очередь, рассказывала то, что слышала от сестер. Научившись по слуху, матушка Фомаида пела на клиросе по памяти нежным, приятным голосом.

Матушка Иулиания была строга, великолепно знала Церковный устав и на клиросе значилась го-ловщицей или, как теперь говорят, — регентом. Она была великая молитвенница и постница и достигла силы запрещать бесам. Поэтому ее часто приглашали в крестьянские дома, если что-то по этой части там было нечисто.

Прошло время, и из монастырских корпусов ушел военный госпиталь. В округе стало спокойнее и безопаснее. В корпусах теперь обосновалась районная больница. Варенька, которая несла в общине послушание быть всем слугой, пошла работать санитаркой в больничную аптеку. Мать игуменья благословила ее на это послушание, так как там давали продуктовый паек и небольшую зарплату.

Прошла зима, с гор в долины ручьями сошел снег, но советская власть не сошла вместе с ним, наоборот, еще больше укрепилась. Раза два в монастырскую общину приходила милиция. Монахини подносили веселым усатым милиционерам вина. Они пили за здоровье монахинь и во славу Святой Нины и, не обнаружив ничего подозрительного, уходили с миром.

А сегодня игуменья имела с Варенькой длительный разговор о постриге в рясофор. Варенька так втянулась в ритм монашеской жизни, что ничего не имела против пострига. Она чувствовала, что осталась на свете одна-одинешенька. Что было раньше, она старалась не вспоминать, потому что это вызывало тоску и душевную боль. Наводить какие-либо справки о семье игуменья не благословляла, так как это было опасно. Отец Вареньки, жандармский полковник Дроздов, однажды участвовал в аресте опасного государственного преступника Иосифа Джугашвили, который теперь стал верховным правителем СССР. И если бы кто из местных властей узнал, что она дочь того самого полковника, то Вареньке было бы несдобровать.

В назначенный день пострига Вареньки из Цители-Цкаро приехал иеромонах Василиск. Он исповедал ее, поговорил с ней и хотел было начать постриг, но Варенька вдруг встрепенулась, схватила его за руку и попросила немного обождать. Она выбежала из, храма, обогнула кладбищенскую ограду и спустилась в глубокий овраг, где протекала горная речка. Там она встала на плоский камень, и, дыша полной грудью, смотрела на чистые хрустальные струи, смотрела, как в речке играет пятнистая форель, смотрела, как из леса вышла горная коза и напилась воды, а в небе над ней проплывали белые облака и кружили орлы. Затем девушка вынула из кармана завязанное в платочек золотое обручальное кольцо, взглянула на него, прижала к губам и опустила в быстрый поток. Блеснув золотой рыбкой, кольцо сразу же ушло на дно. С ним ушли все молодые надежды на счастье, воспоминания о разлуке с милым, гонении, странствовании и обо всем, всем, что было. Как пели гусарские офицеры: “Все, что было, все, что мило, все давным-давно уплыло”. Она вернулась в храм, и иеромонах Василиск в присутствии всех сестер совершил монашеский постриг, оставив ей имя Варвара.

Вошла во храм дворянка, невеста ротмистра князя Волкова Варенька, а вышла из храма смиренная инокиня — невеста Христова матушка Варвара. После трудов в аптеке, где она до одурения делала порошки и мыла аптечную посуду, матушка Варвара несла еще послушание в храме у свечного ящика. Храм пока еще власти не закрыли, хотя неоднократно пытались это сделать. Но горячий грузинский народ не давал закрыть свой храм, который был национальной святыней. Храм был очень древним, ему было около 1700 лет. В горах обычно темнеет рано, и в древнем храме с крохотными оконцами, в сумраке, окрашиваемом только трепетными огоньками горящих перед иконами свечей и лампадок, какие-то тени загадочно играли на стенах и стояла удивительная тишина. В будние дни к вечеру народа здесь почти не бывало. И каждый раз, когда храм пустовал, матушка Варвара сподоблялась видения Святой Нины, которая являлась в мантии с посохом, медленно обходила храм и скрывалась в стене правого придела, где под спудом покоились ее мощи. Варвара об этом никому не говорила, даже самой игуменье, потому что сама сомневалась, было ли это хождение с посохом на самом деле или это была только игра теней от трепетных свечных огоньков на сквозняке. Однажды, когда матушка Варвара особенно устала от аптечных трудов и, задумавшись, сидела за свечным ящиком, она внезапно увидела в храме синие вспышки света, переплетающиеся зигзаги молний и медленное неясное просветление церковного пола. Каменные плиты становились прозрачными как стекло. И перед ее глазами открылось удивительное подполье — усыпальница со стенами, украшенными древней цветной майоликой с цветами неземной красоты, корсунскими крестами и ликами херувимов. На высоком каменном ложе, покрытом ветхой золотой парчой, вечным сном спала святая равноапостольная Нина, просветительница Грузии и другиня Божией Матери. Нетленная, с бледным прекрасным ликом, с сомкнутыми апостольскими устами, в мантии из голубого виссона, левой рукой прижимающая к сердцу Святое Евангелие, украшенное яркими кроваво-красными лалами, а в правой держащая чудотворный Крест, сплетенный из виноградной лозы — дар Пресвятой Богородицы. Вкруг каменного ложа стояли три высоких золотых светильника с горящими и несгорающими свечами. Из усыпальницы поднимался к церковному куполу и распространялся по всему храму чудный аромат, несказанное благоухание. Затем все стало темнеть, и видение, потускнев, исчезло. И опять во мраке мелькали только огоньки лампад. Матушка Варвара очнулась и не могла сразу понять, то ли это было во сне, то ли наяву, хотя на следующий день вся деревня ходила в храм вдыхать чудный аромат, почему-то внезапно появившийся там.

Шли годы. Наконец, больница ушла из монастырских зданий, но богоборческая власть сразу же устроила там музей достижений сельского хозяйства. Матушка Варвара была уже манатейная монахиня. Она постарела, и ей уже не надо было закрывать черным платом свое прекрасное лицо. Под рясой на теле она тайно носила из грубой шерсти связанную белую власяницу, а еще она имела молитвенный слезный дар. Не один десяток лет работая в больнице, она многому научилась от врачей и медсестер. Искусство исцеления страждущих пришло к ней как Божий дар и давалось ей очень легко. К тому же она была образованная девушка, в прошлой своей жизни окончившая Смольный институт для благородных девиц. Когда закрылась больница, матушка осталась без работы, но ей по возрасту и большому стажу дали скромную пенсию. Теперь она больше находилась в своей келье, куда приходили жители окрестных селений и даже приезжали из Армении и Азербайджана, прослышав про монахиню-якими, то есть искусную лекарку при храме Цминдо-Нино. За ее праведную жизнь Господь послал ей благословение исцелять и взрослых и младенцев. Молитвой, святой водой, маслом из лампады от Святой Нины, целебными горными травами и хорошим мудрым советом матушка Варвара исцелила многих людей, в том числе и свою бывшую горничную Ксюшу, приехавшую из Баку, чтобы получить исцеление от праведницы. Когда в старой монахине она узнала свою барышню, то с плачем кинулась ей в ноги и рассказала матушке, что вся семья ее тогда была расстреляна чекистами. Они вместе поплакали, вспоминая давно ушедшее прошлое. Князь Волков остался жив и приезжал даже в Баку из Франции, разыскивая свою Вареньку, но Ксюша ничего не могла ему сказать, кроме того, что Варенька бежала из Баку. Погоревав, он, сам уже старенький, уехал к себе куда-то в Нормандию.

В восьмидесятых годах матушка Варвара еще была жива и через паломников передавала мне поклон, но, как мне писали из Грузии, в девяностом году смиренно и тихо предала свою душу Богу. На смертном одре матушка была в памяти, все крестилась и шептала: “Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас”. Потом вздохнула три раза и уснула вечным сном до радостного утра Воскресения. Она была ровесница века. Отпевал ее архиепископ Бодбийский Афанасий. После, громадный, в черном облачении, с древней грузинской панагией на груди, он стоял перед раскрытой могилой, веером держа в руке старинные фотографии. Эти фотографии Варенька захватила с собой из Баку. Вся крышка гроба была уже устлана ими, и из могилы смотрели светлые глаза ребенка, и светящиеся счастьем глаза красавицы-невесты рядом с гусарским ротмистром князем Волковым, и жандармский полковник Дроздов с женой и детьми, братом и сестрой Вареньки. Владыка бросил в могилу последнюю фотокарточку и повелел зарывать. Таков грузинский обычай. Жизнь — кончена. Может быть, она могла быть другой, но история сослагательного наклонения не знает. Видно, так было угодно Господу Богу. Аминь.

У них оставалась одна надежда

Высокопреосвященный Владыка Алексий и так не отличался ни ростом, ни дородностью, но теперь, после трех месяцев блокадного голода, он стал походить на подростка, особенно сзади. Только впалые щеки, седая бородка и большой с залысинами лоб указывали, что это старик. А глубокий, утомленный страданием взгляд говорил, что это не простой старик, а умудренный большим духовным и жизненным опытом старец.

Сегодня был особенно сильный артобстрел города. Немцы стреляли с Дудергофских высот, и тяжелые снаряды, выпущенные из стальных жерл крупповских пушек, рвались неподалеку с ужасающим грохотом, сотрясая храм. Из окон с жалобным звоном вылетали последние стекла и сыпались на церковный пол. Закутанные в одеяла, обвязанные платками, грязные, опухшие, с серыми лицами прихожане, пришедшие на Всенощную, из-за продолжающегося обстрела не решались выйти на улицу, спасаясь под кровом Матери-Церкви. Не то чтобы они надеялись на толстые стены елизаветинской кладки, на мощные сводчатые перекрытия потолка, но надеялись они на Спасительный Покров Божией Матери, милость Сына Ее Иисуса Христа и на доброго дедушку святителя Николу Чудотворца, во имя которого стоял этот собор. Дождавшись, когда стихнет канонада, они все понемногу разошлись. Тогда Владыка бережно, трясущимися руками, вынул из киота Чудотворный образ святителя Николая и, вполголоса произнося тропарь, кондаки и икосы из сладкозвучного акафиста ему, начал обходить собор. Сзади ковылял старый церковный сторож с керосиновым фонарем в руке. Фонарь раскачивался, и странные причудливые тени плясали по покрытым сверкающим инеем стенам, по сводчатому потолку, по тусклой позолоте иконостаса.

— А завешены ли окна? — осведомился митрополит.

— Завешены, Владыко, не беспокойтесь, —ответил сторож дядя Вася.

Хождение с иконой чудотворца стало для Владыки традицией, и он свято верил, что Божий угодник отведет полет смертельных зарядов от собора.

После Владыка помогал сторожу заколачивать фанерой окна, подавая ему, стоящему на стремянке, куски старой фанеры и гвозди. Сторож дул на замерзающие пальцы и говорил, что на дворе метет поземка, и где-то на Неве пускают в небо ракеты.

Что это действуют немецкие диверсанты — сигнальщики, показывая своим самолетам, куда кидать бомбы. Что норму хлеба пока не прибавили, да и хлеб совсем стал никудышный, невесть из чего сделанный. А вражеские самолеты уже шли в ночной вышине, натужно гудя, тяжело нагруженные смертоносными бомбами. И Владыке было неприятно слышать этот характерный прерывающийся моторный вой. Бешено стреляли зенитки, ведя заградительный огонь. Затем задрожала земля, и послышались мощные взрывы фугасных бомб где-то в заводских районах.

Сторож пошел закрывать на ночь церковные двери. Вскоре он вернулся.

— Там какой-то человек лежит на ступеньках.

—  Живой?

— Нет, кажись померший.

Они пошли посмотреть на крыльцо. Покойник на коленях склонился на ступеньки, положив голову на паперть. Окоченевшая рука сжимала облезлую меховую шапку. Сторож перевернул покойника и полез во внутренний карман пальто, достал оттуда потрепанный паспорт.

Посвети-ка мне спичкой. 

Пока горела спичка, Владыка прочел: “Платонов Николай Федорович”. Рука Владыки задрожала и болезненно сжалось сердце. “Так вот где мы встретились”, — подумал он.

— Посвети еще на лицо, Василий. Да, это он, — сказал Владыка, разглядев худое мертвое лицо.

— Что, знакомый что ли Вам?

— Знакомый, знакомый. Да и ты, Василий, должен его знать по Андреевскому собору. Ведь это бывший обновленческий митрополит — Платонов.

Сторож нагнулся:

— Аи, батюшки, да и взаправду он! И валенки худые. Видно, пришел с покаянием, да и помер на паперти.

Действительно, перед ними лежал бездыханным бывший обновленческий митрополит Платонов. В парчовом облачении, с драгоценной митрой на голове он блистал своими проповедями в начале двадцатых годов, привлекая в Андреевский собор, что на Васильевском острове, множество народа. Неукротимый противник Владыки Алексия, он много крови попортил ему своим кознями, клеветой и проклятиями с амвона, провоцируя Владыку на полемику. Но пришло время, когда коммунисты добрались и до обновленческого духовенства, стали сажать в тюрьмы, а некоторых и расстреливать. Тогда митрополит Платонов, ничтоже сумняшеся, снял с себя сан, отрекся от Бога и объявил себя атеистом, устроившись лектором в Общество безбожников. Но вот пришла всенародная беда: война, голод, блокада. Вероятно, от всех этих бедствий, от зрелища массовой гибели населения города пробудилась у него совесть, и он пришел в церковь, чтобы принести покаяние. Но, видно, не выдержало старое сердце, и бывший митрополит умер на паперти, в нескольких шагах от входа. Владыка сотворил над умершим краткую литию и повелел сторожу положить покойного в сарае, где скапливались умершие около церкви. Сторож впрягся в ноги покойного и поволок его по заснеженному двору к сараю. Руки покойника завернулись за голову, волочились по снегу, и левая, крепко вцепившись, не выпускала облезлую меховую шапку. Владыка в темноте обогнул правый клирос и, с трудом открыв набухшую от сырости дверь, вошел в небольшую, с закопченными стенами и потолком пономарку, где ему был поставлен диван и топилась печка. На табуретке стояло ведро с водой, о которое он споткнулся, разыскивая спички. Найдя коробок, он зажег керосиновую лампу и приготовил себе скудный ужин, состоящий из нескольких ложек каши и кусочка блокадного глинистого хлеба. Отрадой и утешением его был настоящий, еще довоенных времен чай — “Слоновка”, как его называла одна бабуля за изображение индийского слона на пачке. Чай он пил с сахарином, который тоже принесли прихожане. Они, сами истощенные от голода, чем могли поддерживали своего архиерея.

Днем еще жилось и так и сяк, но ночи — эти темные блокадные ночи — были жуткими. Немецкие самолеты, прежде чем бомбить, подвешивали в небе на парашютиках осветительные ракеты, которые, сгорая, давали дрожащий мертвенный свет. Всю ночь бухали зенитки, а когда они замолкали и воцарялась тишина, было слышно, как с неба падают осколки зенитных снарядов, гулко ударяя по кровельному железу и с тупым звуком врезаясь в землю. Этот железный дождь угнетал Владыку больше, чем сухой стук метронома или сигналы воздушной тревоги, вызывая в душе какое-то томление. Он думал о тленности всего земного и о невозможности основывать человеческую жизнь ни на чем, кроме Господа и Его вечной Правды. Наверное от голода, усталости и постоянного напряжения в момент засыпания у него перед глазами мелькали какие-то образы живых и давно ушедших из жизни людей. Они вели с ним бесконечные разговоры о своих злосчастных судьбах, о жизни и смерти, чего-то просили, о чем-то торговались. С мертвыми он говорить не хотел и, ограждаясь от них крестным знамением и Иисусовой молитвой, просил их уходить по своим местам, в вечный путь всей земли. А живым, не сознавая во сне или наяву, говорил с укоризной, что не следовало бы им забывать, что впереди нас ждет не только могила, но и воскресение, и Суд: справедливый и нелицеприятный. Как истинный монах, Владыка каждую ночь вставал и служил Полунощницу, читал чин Двенадцати псалмов. При этом, стоя на коленях и кладя земные поклоны, он горячо молился перед образом Вседержителя, испрашивая у Него милость и прощение всему Православному народу, а отходящим в эту ночь в ледяных квартирах Ленинграда в мир иной — вечного покоя и Царствия Небесного.

“Господи, дай нам утвердиться в Имени Твоем. Причасти всех страшным и радостным причастием Твоей Истины. Открой ее глазам невидящим”.

А бомбежки и артобстрелы становились все злее, и прямые попадания бомб и снарядов в кирпичные ленинградские дома превращали их в пирамиды мусора с погребенными под ними людьми. Морозы делались все крепче и лютее, а еды с каждым днем становилось все меньше и меньше. И поэтому прихожане все чаще просили Владыку совершать заочные отпевания. Но больше приходилось совершать отпеваний над телами, которые, иногда, плотными рядами лежали на полу по всему храму. Кто в гробах, кто завернутый в простыни, и даже в узких кухонных шкафах. Владыка в валенках, ватных армейских штанах, в ватнике, с надетой поверх всего этого рясой и фелонью, с кадилом в руке обходил эти скорбные ряды, творя заупокойную службу. А сторож нес за ним медный тазик с песком, которым Владыка посыпал мертвые тела, символически предавая их земле. Жалостно и негромко пел хор, состоящий из истощенных, закутанных в шерстяные платки старушек, изо ртов которых вырывались легкие струйки пара.

Несмотря на голод, лютый мороз, кромешную тьму, артобстрелы и бомбежки, народ в храм приходил каждый день. И не только на литургию, которую Владыка служил по священническому чину без дьякона, но и на вечерню и всенощное бдение. Одному Богу было ведомо, как они добирались потом до дому в кромешной уличной тьме, слабые и истощенные дистрофики. Медленно плелись они по узким, протоптанным в снегу тропинкам, спотыкаясь о лежащие на пути обледеневшие мертвые тела и не обращая внимания на грохот рвущихся снарядов и бомб. Но иногда улица была освещена пожарищем горящих домов, и они останавливались и, кашляя от дыма, грелись у этого зловещего костра. Большая проблема была у Владыки с водой. Но кроткие полуживые прихожане, узнав, что Владыка сидит без воды, безропотно ставили бидоны на сани, впрягались в них и пускались на поиски проруби в реке или на канале. Иногда возвращались не все из ушедших. Кто-то падал замертво и оставался лежать на дороге. В то время блокадные дистрофики обычно так и умирали, на ходу. Владыка, вытирая слезы, благодарил своих добрых водовозов. Они же безголосо что-то шептали синими потрескавшимися губами и старались улыбаться, хотя с трудом можно было разглядеть улыбку на их опухших мучнистых лицах. Люди любили Владыку, потому что он был прост, смиренен и доступен. Он принимал всех, кто хотел с ним поговорить и получить благословение. Всегда кроткий и приветливый в обращении, всегда пребывающий в смиренном расположении духа — таким запомнился Владыка Алексий Симанский старым, пережившим блокаду ленинградцам. Владыка умел поговорить и с именитым профессором университета, и с солдатом, и с замученными ужасающей нуждой и блокадными страстями молодыми и старыми горожанками, хотя в 1942 году трудно было определить, кто молодой, а кто старый, под слоем копоти па опухших лицах. В особенно тяжелом положении оказались беженцы из области и из Прибалтики.

У них практически не было никаких средств для поддержания жизни. В городе их было великое множество, и они первыми стали умирать от голода и холода. Владыка тайно раздавал им милостыню и сам, и через прихожан.

В эту блокадную зиму 1941/42 года многое обесценилось, высоко ценились только хлеб и тепло. Прихожане опускали в церковную кружку не только деньги, но и золотые вещи: обручальные кольца, серьги, царские десятки, которые Владыка складывал в ведерко и держал в сейфе. Однажды в середине зимы, поздно вечером, обходя с образом Николы Чудотворца храм, Владыка едва не упал, споткнувшись об узелок, лежавший на полу перед иконой Божией Матери “Умягчение злых сердец”.

— Ну-ка, посвети сюда, Василий, — сказал он.
Сторож поднял узелок:

— Однако, тяжелый, шут его побери.

Ты отнеси ко мне в келью этот узелок, после посмотрим, что в нем.

После обхода и закрытия храма, они сели за стол и развязали узелок. Там сверкнуло золото и синими вспышками заиграли в свете огня бриллианты.

 

М-да, — произнес Владыка, — целый набор семейных драгоценностей, и никакой записки при сем.

Сторож равнодушно посмотрел на это богатство и проворчал:

Лучше бы там было немного ржаных сухарей.

Владыка задумался, глядя на эти шедевры ювелирного искусства, и, наконец, сказал: 

Вот что, Василий, сходи-ка ты завтра на Галерную улицу и приведи ко мне ювелира, что делал мне митру, если, конечно, он жив.

На следующий день сторож привел ювелира. Это был сухонький старичок с накинутым на пальто одеялом, в старомодном пенсне на толстом носу. Он снял шапку, сбросил на пол одеяло и поклонился Владыке.

Многая лета Вам, Владыко. Я удивлен, зачем Вам понадобился ювелир?

 Здравствуй, Семен, все ли у тебя живы?

Ювелир поник головой:

— Нет, Владыко, у меня в семье три покойника. Жена и две дочери были убиты осколками снаряда, когда пошли выкупать хлеб. Я их так и не дождался. Пошел искать, и мне сказали, что вот, мол, так и так. Я их даже не видел. Увезли куда-то
и похоронили в братской могиле.

— Прими мое соболезнование, дорогой. У всех у нас скорби, потери и несчастья. Господь испытывает нас. Надо терпеть. Будет и на нашей улице праздник. А у меня, Семен, есть к тебе дело.

— Говорите, Владыко, я для Вас все сделаю.

— Значит так, у нас в храме собралось порядочно пожертвований от прихожан, на большую сумму. Ты составь опись и сделай оценку каждой вещи. Мы все это от имени прихожан Православной Церкви передадим в фонд обороны на танковую колонну.

— С радостью, Владыко, с превеликой радостью. 

Ну, действуй. Василий, выгребай все из сейфа на стол.

Ювелир принес из дома специальные весы, лупу и работал три дня.

Один день выдался особенно тяжелый. Еще вчера Владыка послал Василия к старому священнику, который уже не мог выходить из дома, чтобы отнести ему банку с кашей, пакетик чая и десять поленьев дров. Ушел Василий и не вернулся. А в то время, если кто не вернулся, то уже не возвращался никогда. Тем более, что и вчера и сегодня город вздрагивал от рвущихся на улицах снарядов. Владыка привык к своему старому ворчуну и очень скорбел. Вечером он один ходил по храму с иконой Николы. Сам запирал на ночь церковную дверь и растапливал печку. Но поминать за упокой воздержался. А утром Владыка проснулся от настойчивого стука в двери. Когда он открыл их, перед ним стоял — весь заиндевевший, посиневший от холода, но улыбающийся — его верный слуга Василий.

Слава Богу! — сказал митрополит и перекрестился. Василий поведал ему, что банку с кашей и дрова доставил по назначению. Батюшка благодарил и велел кланяться. А когда он шел назад, вблизи рванул снаряд, и его отбросило, ударив о
стену дома. Когда Василий пришел в себя, то не мог понять, кто он и где он. Понемногу опомнился и кое-как добрался до батюшки. Батюшка напоил его чаем, положил на диван, где он пролежал двое суток, пока не перестала кружиться голова. Вечером Владыка написал обращение в Фонд обороны. Он писал, что прихожане Православной Церкви жертвуют на танковую колонну Святого Александра Невского три с половиной миллиона рублей и еще, кроме этого, золотые украшения и драгоценные камни на крупную сумму. Опись прилагается. Наутро сторож Василий, в сопровождении нескольких прихожан, отнес в военкомат чемодан с пожертвованиями и все сдал военкому под расписку. На следующий день Владыке позвонили из Смольного и просили передать благодарность прихожанам от Городского комитета обороны. Поинтересовались, не нужно ли чего? Владыка ответил, что кончилось красное виноградное вино для Богослужения, и с дровами тоже плохо. Сказали, что все будет доставлено. Предложили прикрепить его к столовой Смольного. Но он отказался. “Как все, так и я”, — сказал он. Тогда, после короткого молчания, голос в трубке сказал: “Мы будем вам кое-чем помогать с продуктами и дровами”. Владыка поблагодарил.

Как-то на неделе, через военную почту, он получил письмо из Ульяновска, где тогда располагалось Управление Православными церквями страны. Местоблюститель Патриаршего Престола Митрополит Московский Сергий писал, что он состарился, что с каждым годом усиливаются возрастные изменения, удручен многими болезнями и немощью, и поэтому вынужден составить завещательное распоряжение, в котором наследником местоблюстителя Патриаршего Престола объявляет его — Алексия, митрополита Ленинградского. Узнав об этом, сторож Василий заулыбался и сказал:

— Ну, Владыко, теперь Вам и умирать ни в коем разе не полагается.

— На все воля Божия, — сказал Владыка и перекрестился, — как Ему, Милостивцу, угодно, так и да сотворит с нами.

И Господь вознаградил Владыку за его смирение, доброту и преданность Церкви и Православному народу, который он не оставил в страшные дни 900-дневной блокады, хотя и имел возможность улететь на самолете из окруженного врагами города. Однажды пришлось ему все же отлучиться на неделю из блокадного города по вызову Митрополита Московского Сергия. И многие запомнили в Ульяновске, как Владыка Алексий с удивлением сказал: “Боже, как вы все здесь много едите!”

И ему, родившемуся в 1877 году и поставленному в епископы еще дореволюционным николаевским Синодом, Бог даровал многая и многая лета жизни, и долгие годы Патриаршего служения, и умер он в глубокой старости, насыщенный жизнью. И мы помянем его добрым словом, смиренного служителя Божия, предстательствующего за нас, грешных, перед Святым Престолом Божиим. И до сих пор можно пойти и посмотреть его убогую келью на колокольне Князь-Владимирского собора, и тесную комнатку в Никольском соборе, где он долгие 900 дней и ночей молился, прислушиваясь к взрывам снарядов. И ушла, наконец, эта бесконечная страшная зима смерти, унесшая многие сотни тысяч жизней. Вместе с весенним ледоходом по Неве, вмерзшие в льдины, медленно проплывали трупы. А кто остался жив, радовался весеннему солнцу, прибавке нормы хлеба, зеленой травке, которую стригли ножницами и поедали, спасаясь от цинги. Кончилась война, народилось новое поколение, потом от них еще одно поколение, от которых эта война отодвинулась далеко и стала легендой. Но они не должны забывать, что живут в городе, на земле, где совершались великие дела и были великие страдания народные. Где на кладбищах покоятся сонмы мучеников блокады, безвинные жертвы ужасной войны, освятившие своей кровью и своими страданиями эту землю, эти улицы, по которым сейчас ходит молодежь.

Не оскверняйте этот город грехами преступлений и беззакония, потому что ленинградцы отстояли его от врага страшной и дорогой ценой своей жизни, почему и свят этот город всегда и во веки веков. 

Аминь.

Человек на воине

Михаила Ивановича Богданова призвали в действующую армию только в начале 1943 года. Его не забирали раньше, потому что, во-первых, он не подходил по возрасту: ему было под пятьдесят, во-вторых, он служил в пожарной команде, а пожарники в блокадном Ленинграде были ой как необходимы, и, в-третьих, у него была многодетная
семья — восемь детей мал мала меньше. Но все же и его взяли, потому что к 1943 году немцы порядочно обескровили нашу армию, и уже убитым, раненым и плененным счет шел на миллионы. Поэтому и стали брать стариков. В основном-то они и вернулись с войны, в то время как цвет нации — молодежь — полегла в землю или томилась в немецком плену. Еще в предвоенные времена все пожарники обязаны были пройти медицинские курсы по оказанию первой доврачебной помощи пострадавшим. Михаил Иванович когда-то эти курсы прошел и, отправляясь на сборный пункт военкомата, захватил с собой это свидетельство о медицинской подготовке. Он был глубоко верующим православным человеком. И вера эта была не просто приложением к жизненному укладу, это был воистину Православный образ жизни. Вся его многочисленная семья, состоящая из простых немудреных людей от мала до велика, вся она жила в ритме Православного недельного и годичного церковного круга. Утренние и вечерние молитвы справляли всей семьей, мясоеды сменялись постами, тихо и благоговейно отмечали все церковные праздники и события.

И когда в военкомате отцы-командиры, посмотрев его медицинский документ, зачислили Михаила Ивановича в санинструкторы, то он был вне себя от радости, что ему не придется убивать, а потому он не нарушит Божию заповедь — НЕ УБИЙ. Но война есть война, и ему волей-неволей пришлось убивать, чтобы самому не быть убитым.

Хотя Михаил Иванович уже успел побывать на двух войнах, Первой мировой и Гражданской, но его все равно заставили пройти курс молодого бойца. В том году призывались молодые ребята 1925 года рождения — поколение, впоследствии почти полностью погибшее в огне войны, и старый солдат не столько сам учился, сколько учил эту молодежь выживать на войне.

В начале лета Михаил Иванович со своей дивизией оказался на Орловско-Курском направлении. Был он сметливым и расторопным русским человеком, и поэтому перед каждым боем старший врач полка вызывал его к себе и вместе с ним прикидывал санитарные и безвозвратные потери живой силы, т. е. тех, которые еще пили, ели, писали домой письма, смеялись, курили или читали Зощенко или “Как закалялась сталь”. Кто-то из них завтра, расчлененный взрывом, превратится в разбросанные грязные куски мяса, которые будет собирать в пятнистую плащ-палатку похоронная команда, кому-то оторвет ногу, кому-то голову, кого-то хрипящего, с кровавой дырой в боку, понесут на носилках. И все это на казенном языке называется “санитарные потери”. Вот для этих самых санитарных потерь, которые сегодня еще были веселы, живы и здоровы, старший врач полка планировал с Михаилом Ивановичем, сколько надо заготовить перевязочного материала, сколько развернуть хирургических палаток полкового медицинского пункта, сколько понадобится транспорта для эвакуации раненых, а также какие требуется дать инструкции похоронной команде.

Сражение летом 1943 года на Орловско-Курской дуге было сущим адом. Земля буквально кипела и вздымалась от разрывов снарядов и мин и бурно перепахивалась гусеницами тысяч сшибающихся русских и немецких танков. И среди этой скрежещущей и взрывающейся стали в лавине огня металась слабая человеческая плоть, такая уязвимая, страстно желающая жить, но в этом дьявольском огненном котле предаваемая только смерти. Даже солнце скрылось в эти дни в тучах пыли и дыма, словно и оно не в силах было взирать на эту чудовищную бойню, которую устроили на Богом созданной земле люди. И так изо дня в день, то ведя бои, то маршируя в походном строю по грязным болотистым дорогам, оставляя лежать в земле погибших товарищей, дивизия, в которой служил Михаил Иванович, пройдя с боями Белоруссию, вошла в пределы Польши. И в Польше также продолжались ожесточенные бои со стойкими солдатами вермахта, которые все еще были твердо верны присяге, генералам и своему “великому” фюреру. Это была одна из лучших армий мира, но все же сила силу ломит, и немецкая армия, бешено сопротивляясь, медленно откатывалась на запад.

А Михаил Иванович, уже с широкой лычкой на погонах, в звании старшего сержанта, все по-прежнему вызволял раненых с поля боя.

В один из тяжелейших дней жесточайших боев с противостоящей отборной дивизией СС “Галичина” наша контратака захлебнулась и наступило затишье. Над полем кружило воронье, крадучись, обшаривали трупы несколько мародеров, то здесь то там кричали раненые, по полю, пригибаясь, побежали санитары. Михаил Иванович где по-пластунски, где перебежкой передвигался по полю боя. Миновав обширную воронку, он приметил ее для гнезда, куда можно будет стаскивать раненых. Он подползал то к одному, то к другому лежащему телу и быстро определял, кто жив, а кто мертв. Наскоро остановив кровотечение и перевязав, он вместе с оружием стаскивал раненых в воронку. Сделав десять ходок, он заполнил ее ранеными бойцами. Отдышавшись, весь в испарине, он открыл свою фельдшерскую сумку и, достав всякую медицинскую снасть, начал кого подбинтовывать, кому поправил жгут, кому, прямо через одежду, сделал укол обезболивающего.

— Эй, дядя, смотри, эсэсовцы идут! — хрипло прокричал один из раненых.

— Кто может стрелять, ко мне, — скомандовал Михаил Иванович. Таковых нашлось только двое. Михаил Иванович подтянул к себе автомат Судаева, положил рядом два полных рожка и не сколько лимонок, которые собрал у раненых, и приготовился. Группа эсэсовских автоматчиков, пригнувшись, быстро приближалась к воронке.

“Ох, грех, грех! Сейчас учиню смертоубийство, — лихорадочно думал он. — Вот ведь держался доселе, а теперь надо их отогнать, надо спасать своих”. — Сколько раз он видел расстрелянных в гнезде раненых вместе с санитаром. — “Господи, прости меня, окаянного”, — прошептал он, прилаживая к плечу приклад автомата. Эсэсовцы уже успели подойти довольно близко. И он полоснул по ним длинной очередью. Некоторые упали, сраженные, остальные залегли. Началась перестрелка. Михаил Иванович, собрав все силы, метнул в сторону врага две лимонки. После взрывов немцы ответили тоже гранатой, которая точно упала в воронку. Граната была удобная для броска, с длинной деревянной рукояткой, она зловеще шипела. Санитар быстро швырнул ее назад. Граната, не долетев, взорвалась в воздухе.  

 

 

Выручайте, выручайте, братцы! — тоненько кричал один из раненых.

Сейчас вызволят, — успокаивал их Михаил Иванович.

— Гля, братцы, уже отползают, вот уже побежали назад!

Вот и наш взвод на помощь бежит!
Когда была возможность, Михаил Иванович

уходил помолиться в небольшую рощицу. Он ставил на пенек медный складень Деисусного чина и горячо, со слезами, молился — и за живых, и за убиенных, и за наших, и за немцев.

Как-то раз, направляясь в рощицу, в канаве у проселочной дороги он заприметил лежащий труп немецкого солдата. Это был совсем еще молодой паренек. Он лежал навзничь, широко раскинув руки, стальная каска свалилась с его головы, и легкий ветерок шевелил его белокурые волосы. Лицо солдата, уже чуть тронутое тлением, было искажено предсмертным страданием, по губам и глазам ползали крупные зеленоватые мухи. Сапоги с него были сняты, карманы вывернуты.

Михаил Иванович сходил за лопатой и стал копать рядом могилу. Свалив труп в яму и бросив на него каску и винтовку, он засыпал тело, аккуратно подровнял могильный холмик, прочитал над ним краткую заупокойную литию и пошел прочь.

Через полчаса, когда он на пеньке выпрямлял проволочные шины, необходимые для раненных в конечности, его вызвали к батальонному комиссару.

Богданов, мне доложили, что ты похоронил фрица.

— Да, товарищ комиссар, было дело.

— А твое ли это занятие? И зачем ты его закопал, из санитарных соображений или из жалости?

— Из жалости.

— Так, значит, ты пожалел врага?

— Значит, пожалел.

— Так ведь это враг! Пусть его вороны расклюют и волки растащат, а ты пожалел.

Это уже не враг, это убиенный человек, и его надо погребсти, предать земле, ведь он тоже Божие создание.
 

Ты что, верующий?

— Да, верующий!

— Так ведь Бога нет!

— Товарищ комиссар, что нам об этом говорить. Смерть витает над нами. Сейчас мы живы, а завтра нас тоже, может быть, уже закопают.

— Ну, ладно, Богданов, чтоб это было в последний раз. Солдат должен всегда ненавидеть врага — и живого, и мертвого. Ты понял?!

— Так точно, понял.

— Но все же ты должен понести наказание. За спасение от врага десяти раненых бойцов ты был представлен к ордену “Слава”, но за твой недостойный поступок придется представление к ордену отменить. Можешь идти.

Михаил Иванович шел, грустно размышляя: “Бог с ним, с этим орденом, зато доброе дело сделал, убитого похоронил”.

Около санитарной палатки рядком на бревне сидели и курили легкораненые. Перед ними с винтовкой за спиной стоял незнакомый мордастый солдат и о чем-то оживленно с ними разговаривал.

Михаил Иванович подошел и прислушался. Разговор шел о вере.  

 

 

Так вот она, — говорил мордастый, — Богородица, была простая баба. Ну, родила она Христа, выполнила свое предназначение и шабаш! А вот православные ее в Царицы небесные зачисли ли.

От этих слов и поношения Владычицы у Михаила Ивановича все закипело в груди.

— Постой, постой, что ты мелешь, дурак ты этакий?! Ты что — баптист? —- наскочил он на нечестивца.

— Ну чо ты, чо, иди своей дорогой. Ну, хотя бы и баптист, а что такое?

— А вот, что такое!

Старый пожарник, размахнувшись, так вломил обидчику Богородицы, что тот, громыхая винтовкой, покатился по земле.

Ну что ты пристал, что пристал-то? — вытирая красные сопли, заскулил баптист.

 

Михаил Иванович поднес к его носу кулак величиной с небольшую дыньку и прокричал:

— Ах ты, гнида, убирайся отсюда, если я тебя еще раз здесь увижу, то все кости переломаю! А вы, ребята, сидите, уши развесили и врага Христова слушаете. Нехорошо, нехорошо.

— Да мы, дядя Миша, так ведь, от скуки.

В Польше, в районе реки Вислы, продолжались тяжелые, изнурительные бои. Михаил Иванович до того замотался, что спасался только тем, что, когда было немного времени, садился где-нибудь в сторонке и творил Иисусову молитву. Если бы не эта молитва, то он, доведенный до предела ежедневным зрелищем страдающей человеческой плоти, изуродованной и умирающей юности, наверное тронулся бы умом. Хотя и теперь его часто мучила бессонница, да и во сне посещали видения и странные мерцающие зыбкие образы. Сам он уже не выносил раненых с поля боя. Ему присвоили звание младшего лейтенанта, и он теперь уже сам был старшой, имея под своей командой взвод санитаров. Его делом была теперь сортировка и эвакуация раненых. Целый день, обходя шеренги лежащих на носилках бойцов, стараясь не смотреть в умоляющие о помощи глаза, он занимался сложным делом: оценкой их состояния. В сумке у него имелся целый набор цветных карточек, которые он прикреплял к повязкам: красные — срочная хирургическая помощь, желтые — во вторую очередь, синие — в третью.

Его полк, неоднократно почти полностью терявший весь свой личный состав, постоянно пополнялся. Бывало и так, что от полка оставалось полковое знамя, командир полка и фельдшер Богданов. Видно, по его молитвам Господь и Ангел хранитель берегли его, так что он даже ни разу не был ранен. За тяжкий труд на поле боя, за спасение около сотни раненых он получил два ордена Славы, Красную звезду, орден Отечественной войны и медали. Начальство благоволило к нему и даже разрешило носить бороду. Как-то, предельно утомленный, он заснул в палатке, на носилках с пятнами заскорузлой крови. И вот во сне видит, как из урочища Волчий ляс, вблизи немецких позиций, выходит ветхий старец — схимник с посохом, с куколем на голове. Он тихо ступает по минному полю и, встав около пенька, говорит Михаилу Ивановичу:

Рабе Божий Михайло, прииди завтра сюда на сретение со мной, и я поведаю тебе, как спасти свою душу и сохранить жизнь.

Михаил Иванович как бы ему отвечает:

— Честный старче, как же я приду на сретение с тобой, если там, в урочище Волчий ляс, минное поле?

— Приходи, сынок, не бойся. Эти мины не про нас поставлены.

— А кто ты, старче?!

— Когда придешь, скажу.

— А вот, я тебя сейчас ожгу крестным знамением и посмотрю: от Бога ты пришел или от лукавого! — Михаил Иванович во сне три раза крестит старика, но тот не исчезает. — Значит, от Бога ты пришел. Ну и я тогда завтра приду в урочище Волчий ляс.

На следующий день в боях случилось затишье, и Михаил Иванович отправился в урочище Волчий ляс. Вот здесь начинается минное поле, а вот, вдали, и полянка с пеньком, которую он видел во сне. Жутко было ему идти через минное поле. Мины, в основном, были противопехотные, но, вспомнив слова старца, что эти мины не про нас поставлены, он три раза перекрестился и, откинув всякое сомнение, тихой стопой двинулся к пеньку. Ему не раз приходилось вытаскивать раненых с заминированных полей, и у него уже выработалось тонкое чутье, куда безопаснее ступить, открывалось как бы второе зрение, и он по каким-то ему одному ведомым признакам различал, где земля была тронута, а где нет.

“Вот искушение! — думал он. — И куда же я прусь? Или ноги мне оторвет, или в плен попаду. Неужели я совсем спятил? А ну, как старик не придет. Может, было мне просто сонное наваждение? Нет же, раз старец сказал, значит, я должен выполнить послушание”.

Он перестал сомневаться и стал громко творить Иисусову молитву. Так незаметно и благополучно подошел он к пеньку и сел. Ожидать пришлось недолго. Из леса появился монах. Он был точно такой, какой являлся ему во сне. Лица почти не было видно, его скрывал низко опущенный куколь, облачение схимника, в крестах и надписях, волочилось краями по земле. Монах приближался, словно бы скользя по земле и не перебирая ногами. Без всякого вреда для себя он пересек минное поле. Приблизившись, он осенил Михаила Ивановича крестным знамением и благословил его, после чего заговорил тихим гласом:

— Я пригласил тебя сюда, на это опасное поле смерти, чтобы нашему сретению никто не помешал. Я знаю, что силы твои на исходе, что ты смертельно устал от войны, что тебе, православному, во сто крат тяжелее здесь быть, чем безбожникам. Я также знаю, что ты задумал недоброе, чтобы выйти из войны. Эти помыслы у тебя возникли от отчаяния и усталости. Не делай этого! Если сделаешь, то погибнешь сам и рассеется и погибнет твоя семья. Крепко молись и терпи, войне скоро конец. И ты невредимым вернешься домой и еще долгие годы будешь жить на белом свете, хваля Господа, а перед смертью Бог для испытания веры, как Иову праведному, пошлет тебе тяжелую болезнь. Благословение Божие да почиет на тебе.

— Скажи, кто ты?!

— Я — игумен Сергий.

— Живой или дух?

— Как видишь, живой.

И монах скрылся в лесу. Михаил Иванович в оцепенении сидел на пеньке. Двое саперов с миноискателями на плече проходили по краю минного поля. Один вдруг остановился. 

 

 

Слушай, Кузьма, кто-то из наших сидит на пеньке как раз посередке минного поля. Ну-ка, дай биноклю. Так и есть. Это же наш полковой фельдшер. Але! Иваныч, ты что ли там?! Эй, слышь меня? Мать-перемать! Куда ты вперся, старый мерин! Здесь минное поле! Как ты прошел, старый бес? Ангелы тебя что ли перенесли?! Сиди себе. Не вставай, не вставай! Не вертухайся. Сейчас вызволим. Мы сейчас к тебе проход сделаем... Ну, здорово, старина! С тебя банка спирта, а то опять тебя заминируем... ха-ха-ха! Пойдем отселева. Ступай за мной шаг в шаг.

Старик улыбнулся в усы:

— Ладно уж, будет вам спиртяга. — Посмотрев искоса, с лукавинкой на своих спасителей, он заголосил: — Ой, братцы, как же это меня не разорвало?! Какое-то помрачение нашло. Красивая полянка. Увидел, сердце зашлось. Даже не подумал, что здесь минная заградзона. Поперся. Но Бог сохранил.

— Бог-то Бог, да и сам будь не плох. А сохранил тебя потому, что ты знаешь, как передвигаться по минному полю. Ну, пойдем отселева. Ступай за мной шаг в шаг. Пошли.

Слушая рассказы Михаила Ивановича о войне, я всегда становился в тупик, когда дело доходило до встречи со старцем на минном поле. Я его спрашивал: “Да было ли это въяве, или, может, это призрак какой?” Он отвечал, что в это время дошел до крайности в своем психическом и физическом состоянии. И ему уже было безразлично, погибнет он на минном поле или нет. Даже казалось, что было бы лучше ему погибнуть. Он так устал от войны, крови, смерти, что даже завидовал мертвым, которые уже отдыхали от грохочущего ужаса войны, а он все еще не мог отдохнуть. И еще, он не мог совершенно определенно сказать, что было вначале: встреча со старцем или сон. А минное поле манило его, притягивало, и он пошел туда как на первое свидание.

— Ну, а старец был?

— Старец-то был.

— Настоящий или призрак?

— Старец настоящий. После я узнал, что в урочище был Православный скит. В Польше тоже есть русские православные люди, но я до сих пор думаю, что ко мне выходил сам Преподобный Сергий Радонежский.

Я больше не стал допытываться у Михаила Ивановича, потому что сам знал, что такое война, а на войне все бывает.

Когда еще только вошли в Польшу, и ярость боев нарастала, а поток раненых увеличивался, Михаил Иванович вспомнил, что в Первую мировую войну в Галиции раненых приспособились вывозить с поля боя на двуколках. Вспомнил он об этом потому, что у одного хозяина-поляка увидел такую крепкую двуколку и договорился обменять ее на лошадь. Лошадей в обозе было много, и ему за бутылку медицинского спирта дали пару лошадей. Он оставил себе пегую мосластую кобылку, которую назвал Шваброй за ее лохматую гриву и густую челку, спадающую на глаза. Она была смирная, крепкая и послушная лошадь и хорошо ходила в двуколке, но погонять ее надо было немецким криком “И-о, о-йат!” Дело у Михаила Ивановича пошло споро. Лазая по местам боев, он собирал раненых в гнездо, подъезжал, грузил их в двуколку и быстро увозил. Не раз немецкие снайперы охотились за ним, но Господь его хранил. Один раз они отстрелили лошади ухо. Другой раз пуля попала в медаль “За отвагу”, прямо против сердца. То ли пуля была на излете, то ли Бог спас, но она только покорежила медаль, а дальше не пошла. Так и застряла в медали, вызвав на груди багровый кровоподтек. Михаил Иванович с гордостью носил эту покореженную медаль и, щелкая по ней ногтем, говорил:

— Вот вам доказательство, что Бог есть. Жив Господь!

А после любил рассказывать, как с поля боя тащил солдата, которому немецкая мина небольшого калибра, выпущенная из миномета, попала в плечевой сустав и, не разорвавшись, застряла там в мышцах. Спереди торчал стабилизатор, сзади головка. Михаил Иванович вынес солдата с поля боя с оружием и положил в стороне от гнезда. Сделав ему обезболивающий укол, он прочитал молитву: “Живый в помощи Вышнего в крове Бога Небеснаго водворится...” Перекрестился три раза, перекрестил раненого, перекрестил мину и с Иисусовой молитвой благополучно удалил взрыватель. За это его представили к ордену Отечественной войны II степени.

Лошадка очень ему помогала в деле вывоза раненых с поля боя, и об этом скромном фельдшере знал даже командующий армией. Однажды, когда он на своей двуколке ехал к передовой линии, его засекла немецкая артиллерия и обстреляла осколочными снарядами. Михаил Иванович соскочил с двуколки, поставил ее за сарай, а сам спрятался в этом добротном кирпичном сарае. Снаряды продолжали рваться снаружи. Вдруг раздался сильный грохот в дверях, двери повалились, и в сарай ворвалась обезумевшая от страха лошадь с висящими по обеим сторонам постромками. На боках и спине у нее было множество мелких ранений, по шкуре и по ногам струйками стекала кровь. Зубы ее были оскалены, уши прижаты, и она тонко и визгливо ржала. Бросившись к Михаилу Ивановичу и продолжая визжать, она, как испуганный ребенок, спрятала свою голову ему под мышку и вся дрожала. Михаил Иванович обхватил ее голову руками, гладил и целовал лошадку, бормоча в умилении:

Ну ладно, хватит, успокойся, Швабрушка, успокойся. Сейчас поедем назад, и я тебе дам овса.

 

Он ее огладил, перекрестил, и лошадь успокоилась. Ранения у нее были мелкие, поверхностные, и через неделю она уже была здорова. После присвоения Михаилу Ивановичу звания младшего лейтенанта он был поставлен на сортировку раненых и с лошадью своей расстался, отдав ее в хорошие руки одному польскому крестьянину.

Однажды, проходя мимо артиллерийской батареи, он остановился и понаблюдал, как пожилой артиллерист-наводчик отливает из олова ложки.

Ловко, брат, у тебя получается, — похвалил
его Михаил Иванович. — Сделай-ка и мне такую.

Наводчик поколдовал над своей снастью и вскоре подал Михаилу Ивановичу еще " горячую ложку.

— Знатная ложка, — повертев ее в руках, сказал тот. — Ну, что я тебе должон за нее?

— Да ничего, пользуйся на здоровье.

Ну, спасибо, дай Бог тебе со своими орудиями дойти до Берлина и живым и невредимым вернуться до дома, до хаты.

— Спасибо на добром слове, — сказал наводчик.

И вот сейчас, в 1999 году, хлебая этой ложкой щи или про довольствуясь горячей кашей, я перед трапезой всегда поминаю моего дорогого Михаила Ивановича, который учил меня доброте, наставлял в Православной вере и любил мне рассказывать жития святых или что-нибудь из Пролога. Он был из крестьян Нижегородской губернии и всем своим обликом был очень похож на Льва Толстого. А жития святых он рассказывал так:

И вот злокозненный царь Ирод воспылал яростью, нажал на кнопочку звонка и вызвал свое НКВД: “Вот что, ребята, отправляйтесь за этими волхвами и вызнайте, куда они пойдут”.

Или еще так:

И узнав о чудесах и исцелениях, которые творит Христос, прокаженный Эдесский царь Авгарь вызывает своего личного фотографа и приказывает ему: “Садись на самого быстрого ослятю, скачи в Иерусалим и сфотографируй батюшку Иисуса Христа, да быстрее, а не то голова с плеч”.

Михаил Иванович участвовал со своей дивизией в штурме Берлина, в последний раз он опять взялся выносить раненых из-под огня. Хотя он уже был старик, но силушки ему было не занимать. Был он силен и телом и духом, этот русский человек. После взятия Рейхстага, он расписался на его стенах: “РАЗУМЕЙТЕ ЯЗЫЦЫ И ПОКАРЯЙТЕСЯ, ЯКО С НАМИ БОГ! Михаил Иванович Богданов из Ленинграда”.

Старик уже упокоился на Серафимовском кладбище, неподалеку от могилы молоденького десантника, погибшего в Афгане.

Умирая, Михаил Иванович плакал и говорил:

А помилует ли меня Господь? А ну, как не помилует?

После отпевания и погребения, откушав поминальных блинов, игумен Прокл откинулся к стенке и, сложив руки на животе и повращав в одну и в другую сторону большими пальцами, сказал:

Вряд ли ему будет отказано в Царствии Небесном, напрасно он беспокоился перед кончиной.

Вечная тебе память, русский солдат, прошедший через огонь трех страшных войн. ВЕЧНАЯ ТЕБЕ ПАМЯТЬ! Помню, еще за месяц до исхода я просил Михайла Ивановича, Бог веси каким образом, дать мне знать оттуда, как и что там. Но он, строго нахмурив кустистые стариковские брови, твердо сказал, что между “вами и нами” ТАМ стоит непреодолимая преграда, и передать сообщение с того света невозможно. Но, видно, для русского солдата нет непреодолимых преград, и как только закончили по Псалтири читать Сорокоуст, так явился он мне во сне, свежий видом и полный сил, почему-то в небесного цвета иерейском облачении, поправляя которое большой крестьянской рукой, сообщил, что повышен в звании, что на новом месте все как надо, приняли хорошо, и довольствие идет как положено, и уже успели побывать в гостях у Владычицы. Проснувшись утром, я вспомнил этот сон, и мне было приятно и радостно, что ТАМ так уважили старого солдата.

Дождь

Ох, дождь! Ох уж этот дождь! Кажется, ему не будет ни конца, ни края. Мелкий, докучливый, беспрерывный, плотно накрывший всю округу, где на лесной полянке стоял небольшой бревенчатый дом лесного объездчика Василия Демьяновича Хлебникова — одинокого и угрюмого мужика, делившего свое бытие со товарищами — лохматым черно-белым кобелем Пираткой и унылым, ходившим под седлом гнедым мерином Арапом. Сам Василий Демьянович, еще крепкий, сорока с лишним лет мужик сидел у раскрытого окна за сбитым из сосновых досок столом с чистой скобленой столешницей и смотрел на стеной стоящий лес, находящийся в его ведении, ожидая, когда, наконец, появится просвет в этом дожде, и можно будет начать объезд участка. В участок его, кроме леса, входило обширное, густо заселенное комарами, лягушками и дикими утками болото, поляна-питомник, засаженная подрастающими елочками и сосенками, и еще большой сенокосный луг. Под крышей у окна роилась стая комаров — злющих, отборных, болотных. Некоторые залетали в комнату, но хозяина не трогали, потому что в кровях его постоянно ходили спирты, да и кожа на руках и лице была для комара неподходящая — темная, выдубленная солнечным жаром и зимними лютыми ветрами. Но тело под рубахой было белое, белое тело истинно русского человека, уроженца полуночных Вологодских краев. Там он, отломав срочную службу в армии, жил на окраине леспромхозовского поселка со своей молодой женой Танькой, бабой горячей, красивой, но вздорной и непослушной. Была у него своими руками срубленная просторная изба с хорошей обстановкой: городским полированным шифоньером, трюмо, широкой двуспальной на пружинах кроватью и большим, как сундук, телевизором. Хозяйственная жена развела кур, гусей, держала хороший огород, куплена была и дойная корова Зорька. А вот детей у них не было, неизвестно по чьей вине. И так, работая в леспромхозе, дожил он со своей Танькой до тридцати лет, пока однажды зимой не снарядили его на два месяца в тайгу на лесоповал. Через два месяца, вернувшись к дому, отощавший на артельных харчах, грязный и прокопченный дымом таежных костров, застал он свою красивую Таньку с любовником. Заполыхавший в груди гнев ударил в голову и помрачил сознание, и он потянулся было к висевшему на стене ружью, но опомнился и, выпив ковш ледяной воды, приказал Таньке убираться из дома вместе со своим хахалем, взяв все, что ей необходимо. Когда зареванная Танька, связав два узла своих вещей, ушла со своим любовником, Василий Демьянович присел к столу и разом осушил бутылку Московской пшеничной. Потом он пошел в сарай, вывел оттуда корову и за веревку повел ее в поселок к одной многодетной вдове, чей муж был в прошлом году задавлен упавшим деревом. Привязав корову к забору, он постучал в окно и сказал высунувшейся вдове:

— Вот, Петровна, я тебе для детишек корову
привел. Пользуйся на здоровье. Она мне теперь не
нужна.

— Ой, Вася, а как же Татьяна?!

— Да никак, я ее прогнал.

Василий Демьянович повернулся и пошел к себе в дом, где повалился на пол и заснул. Проснулся он рано утром, когда часы с кукушкой прокричали пять раз. Согрев воду, он весь вымылся, оделся в новую одежду, взял ружье, положил в карман полушубка кусок хлеба, вышел во двор и спустил с цепи черно-белого кобеля Пиратку. Потом, облив керосином бревна, поджег свой дом и, кликнув собаку, пошел к таежному тракту, чтобы на попутной машине добраться до железной дороги. Он шел и оглядывался на яркий столб пламени. Ветра не было, и дым прямо поднимался к небу.

Пусть сгорит с ним вся моя семейная жизнь, — подумал Василий Демьянович и солдатским шагом пошел по скрипучему снегу.

Осел он на западе, в псковских землях, устроившись лесным объездчиком. День за днем, месяц за месяцем, год за годом — и пролетело пятнадцать лет. Тот черно-белый кобель уже околел, и на дворе бегал другой, похожий на него, и тоже Пиратка.

Однажды, объезжая свой участок на гнедом мерине Арапе, он наткнулся на сидящего у дороги человека в одном сапоге. Человек, стеная, рассматривал свою разутую покрасневшую и опухшую ногу. Он оказался странником. В дороге у него воспалилась потертость и вот, как он выразился:

Господь стреножил, а сатана припечатал к энтому месту. И все по грехам моим.

Василий Демьянович посадил странника на лошадь и привез к себе в лесную сторожку. Странник оказался монахом из разоренного властями монастыря. Звали его отец Пафнутий. Был он крепок, жилист и годков так за пятьдесят с небольшим, с умными, внимательными карими глазами и хорошей черной с проседью бородой. Василий Демьянович посадил странника за стол, а под больную ногу, чтобы не висела, подставил табуретку. Выставил на стол перед ним снедь, какая была в печи: чугунок щей постных, Николаевских, хорошо упревшую пшенную кашу с подсолнечным маслом, зайчатинку с картошкой. Еще поставил глиняный кувшин с хлебным квасом. А сам сел напротив, с удивлением наблюдая, как странник молился и крестился перед едой, как благоговейно благословлял поставленную трапезу. Несмотря на болезнь, старец быстро управился со щами, похвалив их, и также спешно убрал пшенную кашу, тщательно дочиста обтерев кусочком хлеба миску.

По-монастырски, — сказал он.

С удовольствием испил кваску. К зайчатине не притронулся.

Монахам это не положено, — пояснил он.

После, отец Пафнутий проникновенно прочел

 

 

молитву после ужина: “Бысть чрево Твое — святая трапеза, имущи небеснаго хлеба — Христа, от Него же всяк ядый не умирает, якоже рече всяческих, Богородице, Питатель”. Василий Демьянович прислушивался к необычным умиротворяющим словам молитвы, и ему было приятно.

Тут же на глазах монаха он споро сколотил из досок топчан, набил матрасник и наволочку душистым сеном, достал легкое одеяло и предложил гостю отдохнуть.

— Ну вот, и Слава Богу, — сказал странник,укладываясь на топчан.

— Ну а теперь, отче, примемся лечить твою ножку. Значит так, — пояснил Василий Демьянович, — сейчас на твой нарыв положим ржаного хлеба с солью, и к утру все вытянет.

— Добро, — сказал монах и достал из своей торбы скляницу. — Вот, влей еще в этот состав святой водички.

К обоюдному согласию все было сделано. Монах, прочитав вечерние молитвы и келейное правило, перекрестив подушку, топчан и все четыре стороны, уклался спать. А Василий Демьянович доел зайчатину с картошкой, выпил стакан водки и повалился на кровать без креста и молитвы.

Проснулись они рано. Средство помогло, и монаху полегчало. Василий Демьянович обмыл рану и привязал к ней тряпку с соленой водой для окончательного очищения.

После завтрака отец Пафнутий, ковылявший на пятке, благодушествовал, и у них состоялся разговор.

— Спаси тебя Христос, Василий. Хотя ты и невер, но Господь за твою доброту и за то, что ты порадел для его служителя, управит твою жизнь к лучшему.

— А я, отче, и так доволен всем.

— Однако, Василий, ты мирянин, а живешь бирюк бирюком. Господь сказал: “Плохо человеку быть одному, сотворим ему жену”.

— Нет, отец Пафнутий, у меня это уже было. Жена моя загуляла, и я бросил ее, а избу свою спалил. И здесь уже пятнадцать лет. О бабах я больше и думать не хочу. Ну их к шутам!

— А не тоскливо тебе жить одному в такой глухомани? Наверняка здесь и нежити полно всякой, болото-то рядом. И бесы могут тебе докучать в разных обличиях.

— Тоска у меня бывает редко, а если приходит, то я приму стакана два и ложусь спать. Волки здесь есть, медведи тоже, а бесов и всякую нежить не встречал.

— А это, Василий, ты их не встречал потому, что ты их человек и у них на учете.

— Это почему же я их человек?

— А потому, что ты пьешь. Водка есть кровь сатаны, и пьяницы Царствия Небесного не наследуют.

— Ну, отец Пафнутий, какой я пьяница-то? Обычно один стаканчик перед ужином.

— Нет, Василий, это немало. Вот, я заметил, что тебя и комар не ест, потому как в кровях у тебя спирты гуляют. Вообще, Василий, если бы не водка, то жизнь твоя была бы праведная. А если к тому же была бы вера, то совсем бы приблизился к монашеству.

— Ну, отец Пафнутий, мне вроде бы это ни к чему.

— Это еще как сказать, Василий, еще как сказать. Благодать призывающая от Бога как дождь сходит на всех: и на праведных, и на неправедных. Только надо уметь услышать, почувствовать и понять её.

— А что, отец Пафнутий, и взаправду где-то есть Бог?

 

А ты, Вася, разуй глаза да посмотри на все кругом, да подумай: а кто же создал всю эту красоту? Не будь ты на одном уровне со своим кобелем Пираткой, которому до этого нет дела. Вот его вселили в этот мир, и он в нем ест, спит, плодит щенков, да гавкает по ночам. Вот и вся его программа на земле. Помельтешится, помельтешится
здесь, а потом околеет. Душа его собачья, как пар выйдет из него и растворится в природе.

Пиратка, услышав свое имя, радостно замотал хвостом, подошел и лизнул монаху руку.

Вот тварь Божия, — монах потрепал собаку за уши, — ласку понимает. Вот, Вася, Господь круг жизни его ограничил, умалил, а человека возвеличил над всеми тварями, и кругозор его безграничен. Так что смотри кругом на дела Божий, радуйся и разумей все это.

— А в школе, помню, нас учили, что реригия есть опиум для народа, а мир произошел из слизи. Вот завелась в море такая слизь, пригрелась на солнышке и ожила. Стала что-то есть, пить и размножаться. А что она стала есть? Наверное, такую
же слизь. А потом от нее пошли киты, мамонты, крокодилы, обезьяны. А от обезьяны — человек.

— Ну, Вася, это все такая подлая брехня, которую только в пьяном виде придумать можно. Эту глупую теорию подсунул ученым профессорам сам сатана. Вот я сморкнусь, покажу тебе эту соплю и скажу, что из нее все произошло, и поверишь?!

— Что ты, отец Пафнутий, конечно нет.

— То-то и оно, что нет! Вот, Василий, есть такая книга — Библия, и в ней все сказано от начала бытия и до наших дней.

— А кто написал эту Библию?

— Библию писали праведные люди, патриархи, но не от себя, а по наитию Святаго Духа.

Вона как! Ну хорошо, отче, я достану эту Библию и сам во всем разберусь.

А лечение ноги все меж тем продолжалось: тут были и теплые ванночки с дегтярной водой, и тряпицы на рану с медвежьим жиром, окончательно исцелившие отца Пафнутия. Он тепло распрощался с Василием Демьяновичем, взял свою торбу, посох и отправился определяться в какой-то действующий монастырь.Через неделю в большом городе продавцы антикварных и букинистических магазинов с интересом разглядывали темнолицего лесного мужика, от которого несло дымом, дегтем и конюшней. На его странный запрос они отвечали, что Библии в нашей стране не печатают, и поэтому она книга редкая и дорогая и в наличии у них не имеется. Наконец, в одном магазине ему дали адрес вдовы недавно умершего священника, у которой, может быть, найдется то, что ему надо.

Когда Василий Демьянович с трудом нашел дом по указанному адресу, ему открыла двери очень приятная старушка в черном платье с белоснежной копной волос на голове. Это была супруга почившего священника. Она не удивилась ни странному виду посетителя, ни его просьбе. Пригласив гостя на чашку чая, она расспрашивала о его жизни и о том, зачем ему понадобилась Библия. Принесенная из другой комнаты Библия имела солидный вид и почтенный возраст. Переплетенная в коричневую с тиснением кожу, она источала приятный запах старинных книг и ладана. Когда он достал пачку денег, чтобы расплатиться, старушка отвела его руку в сторону и деньги не взяла, сказав, что это ему подарок. Во-первых, она уже плохо различает мелкий шрифт, а во-вторых, у нее есть другая Библия с более крупным шрифтом. Василий Демьянович, прижимая Библию к груди, поблагодарил добрую старушку и обещал, что будет присылать ей сушеные грибы, малину и соленых снетков на Великий пост.Когда он вернулся в свои угодья, здесь опять шел все такой же дождь: мелкий, докучливый и беспрерывный. На лужах выскакивали пузыри, и это означало, что дождь зарядил надолго. Чтобы не попортить книгу, Василий Демьянович снял с себя ватник, оставшись в одной рубахе, и обернул им драгоценную ношу.

Вечером, застелив стол чистой скатертью, он сделал поярче огонь в керосиновой лампе и наугад открыл книгу.

“В начале было Слово, — прочел он, — и Слово было у Бога, и Слово было Бог”.

— Вот это да! — мысленно воскликнул Василий Демьянович. Он повторил вслух: “В начале было Слово, и Слово было у Бога”.

Странно и непонятно. Но ведь Библия писалась не для избранных мудрецов, а для всех людей. Ничего, разберусь, что к чему. Надо начинать с первой страницы.

Отныне любимым занятием Василия Демьяновича стало чтение Библии. В ней он нашел то, о чем никогда не думал и не слыхал от других. После объезда участка и каких-то работ по санитарной вырубке леса, возни в лесопитомнике, сбора лекарственных трав и прочих дел, он спешил домой и, вымыв в тазу с горячей водой руки, до поздней ночи, изводя керосин, просиживал за чтением Библии. Он не ходил больше на охоту, урезал себя в еде, чтобы экономить время на готовке пищи. Даже бросил пить свою заветную вечернюю дозу, чтобы ясной оставалась голова.

Заехавший к нему лесной объездчик с соседнего участка посмотрел на толстую почтенную книгу и, покачав головой, сказал:

— Ты это тово, Вася, не свихнись. У нас в деревне, помню, все бегал один сумасшедший — Ванька драный — дак про него говорили, что он Библии начитался.

С появлением в доме этой святой книги у Василия Демьяновича началась новая жизнь. Если раньше жил бездумно, отбывая повинность жизни, то теперь его бытие наполнилось совершенно новым содержанием, и он постоянно пребывал в состоянии тихой радости, как в детстве, когда в деревне на Рождество мать пекла пироги и украшала елку.

Когда он учился в школе, учителя говорили, что Вася туповат, невнимателен и обладает никудышной памятью. Действительно, тогда школьная премудрость давалась ему туго. Но сейчас огненные тексты Библии прямо впечатывались ему в память. Вначале, читая, он мало что понимал, но со временем все вдруг чудесным образом стало проясняться. И то, что он механически запомнил, открывало свой смысл и значение.

Одна знакомая деревенская старуха из поселка, которой он всегда даром завозил на зиму дрова, умирая, отказала ему три иконы: Господь Вседержитель, Божия Матерь Тихвинская и архиепископ Мир Ликийских Никола Чудотворец. И Василий Демьянович теперь каждый вечер и утро стал горячо молиться перед ними за себя, за грешную Таньку и за весь крещеный мир, прося у Бога для всех отпущения грехов и мирного, благоденственного жития. Он уже был не одинок. С ним был весь сонм святых угодников, Сам Спаситель и Пресвятая Богородица. И он совершенно реально ощущал их присутствие. Но иногда ему было плохо. Он сидел за столом, сжимал ладонями голову и стонал от тоски:

Боже мой, Боже мой, и на что я только положил свою жизнь?!

Лохматый черно-белый пес Пиратка своей верной собачьей душой понимал скверное состояние хозяина и, положив свою морду ему на колени, смотрел добрыми понимающими глазами. Василий Демьянович гладил его между ушей и говорил:

Я вижу, Пиратка, что все ты понимаешь, псина. За это я тебе сегодня пожалую из щей сахарную кость.

Слыша этот посул, Пиратка радостно стучал хвостом по полу.

Василий Демьянович часто вспоминал странника, отца Пафнутия, и сердцем тянулся к монастырской жизни. Прошел еще год, и опять наступило лето. Оно в этом году было сухое и жаркое. Колодцы пересохли, и вся природа томилась без дождя. Начались бедственные лесные пожары. Участок Василия Демьяновича пока еще не горел, но синяя горькая дымка уже застилала всю округу. Спасаясь от пожара, на его участок перелетали стаи птиц, бежало всякое зверье, ползли змеи. Болото было уже густо заселено, и Пиратка без устали всю ночь заливался лаем, отгоняя от дома волков, чуявших лошадь. Василий Демьянович ездил на соседние участки, помогая гасить горящий лес, а дома усердно молился Богу, полагая по тысяче земных поклонов. Он ежедневно читал в Библии повествование о том, как Бог на три года заключил небо, и вся страна Прииорданская стенала от засухи и голода. Он не уставал повторять слова Христа: “Просите во Имя Мое, и дастся вам”. И он просил Бога подать на землю дождь, чтобы спасти лес и лесное зверье. Чтобы было крепче, он перед святыми иконами дал обет, что если Бог пошлет хороший дождь, то он, Василий Демьянович, до конца жизни пойдет служить Ему в монастырь. И, видно, угоден был Господу этот обет, потому что с запада потянулись облака, к вечеру сделалось мрачно от туч и холодного ветра. Где-то глухо ворчал гром, полыхали отдельные зарницы. Ночью Василия Демьяновича разбудили страшные раскаты грома, в окнах блистали синие зигзаги молний, и на землю обрушился ливень, постепенно перешедший в мелкий докучливый беспрерывный дождь, продолжавшийся до утра. Утром уже вновь ярко сияло солнце, воздух очистился от дыма, и в освеженном ливнем лесу весело распевали птицы.

Василий Демьянович раскрыл Библию, и его взгляд остановился на 132-м псалме:

“Как хорошо и как приятно жить Братьям вместе!

Это как драгоценный елей на голове, Стекающий на бороду, бороду Ааронову, Стекающий на края одежды его; Как роса Ермонская, сходящая На горы Сионские, Ибо там заповедал Господь Благословение и жизнь на веки”.

Ну что ж, старина Василий, — сказал он сам себе, — надо выполнять данный обет.

Он отвел пса Пиратку и лошадь на соседний участок, подарил знакомому егерю свое, надо сказать, отличное Зауэровское ружье, положил в котомку Библию, иконы и большой ломоть хлеба и отправился в монастырь.

Монастырские каменные святые врата были выбелены известкой, и над входом парящие архангелы трубили в золотые трубы, извещая грешный мир о Страшном суде. Полукруглая надпись на арке ворот гласила: “Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные, и Аз упокою вы”.

Монастырский придверник провел Василия Демьяновича к игумену. Тот, высокий худой постник, похожий на св. Иоасафа Белгородского, приветливо принял его в своих покоях.

— Ну что, брате, зачем пожаловал к нам в монастырь?

— Желаю жизни постнической и во вся дни жизни моей Богу послужить желаю по обету.

— Ну что ж, это похвально. Я вижу по тебе, что ты работный человек. И какое ты знаешь ремесло?

— Я, отец игумен, русский человек. К чему приставите, все буду выполнять. А если точнее, то могу и плотником, и каменщиком, и землекопом, и косить, и за лошадьми ходить, и в огороде могу, и пчел знаю.

— А молитву Господню “Отче наш” знаешь? А как же, и “Отче наш”, да и всю Библию назубок.

— Ну, это ты, брат, однако, перехватил. Библию назубок и сам наш архиерей не знает.

— Я не хвастаюсь, отче, спросите.

Хорошо. А перечисли-ка ты мне всех царей иудейских по порядку.

Василий Демьянович потер лоб рукой и начал:

Цари еще неразделенного Израильского царства: Саул, Иевосфей, Давид, Соломон. После разделения царств цари иудейские: Ровоам, Авия, Аса, Иосафат, Иорам, Охозия, Иоас, Амасия, Озия, Иоафам, Ахаз, Езекия, Манассия, Амон,
Иосия, Иоахас, Иоаким, Иехония, Седекия. Падение Иерусалима и царства Иудейского.

В покоях воцарилось молчание. Стоявший в дверях келейник игумена от удивления выпучил глаза и открыл рот.

Да, брат, — сказал игумен, — удивил ты меня. А скажи-ка ты мне, Василий, — игумен задумался, — да, а кто такая была Иоанна?

Василий Демьянович улыбнулся:

Значит так: Иоанна — жена Хузы, управляющего домом Ирода Антипы, одна из тех женщин, которые служили Господу нашему Иисусу Христу своим имением. Упоминается у евангелиста Ауки в восьмой главе. Игумен подошел к Василию Демьяновичу, обнял, поцеловал его в голову и прослезился.

Хороший ты человек, Василий, благодатный. Аж у меня на сердце стало тепло. Надо будет представить тебя нашему Владыке. Какое же тебе дать послушание? А вот что: вначале для смирения потрудись в коровнике этак с годик, а если заслужишь, я тебе дам другое послушание, в храме. На все воля Божия, если, конечно, мы живы будем на следующий год. Ну, гряди, чадо, в трапезную, покушай там хорошо, чем Бог послал. Отец благочинный благословит тебя накормить обедом, а после укажет тебе твою келью. Хорошая келья, светлая, сухая. Жил там благодатный старец, схимник
Питирим. На днях схоронили. Царствие ему Небесное. Ну, гряди с Богом!

На душе у Василия было спокойно.

Ну вот я и дома, — сказал себе Василий Демьянович, выходя от игумена. Смиренно он принял данное ему послушание и остался в монастыре навсегда.

Поделиться ссылкой на выделенное