Цвет фона:
Размер шрифта: A A A
На «Северный Афон». Записки студента — паломника на Валаам

митрополит Вениамин (Федченков)

На «Северный Афон». Записки студента — паломника на Валаам

Показать содержание

Предисловие

   Знаменитый в истории русского монашества Спасо-Преображенский Валаамский монастырь, стяжавший славу «Северного Афона», расположен на самом большом острове в северо-западной части Ладожского озера. Сам остров Валаам и множество более мелких островов образуют архипелаг, который в старину населяли исключительно иноки.
   Дивная природа «Русского Афона»: отвесные скалы, поднимающиеся из вод Ладожского озера, лесные озёра и высокие сосны, очарование белых ночей, утреннее пение птичьего хора, тихие часы летнего заката — всё это нерукотворное великолепие словно призывает к прославлению Творца, настраивает душу на особенный лад. Лесные тропинки хранят поступь древних отшельников, остатки одиноких келий в отдаленных уголках островов свидетельствуют об их трудах и молитвенных подвигах. А величественные монастырские строения напоминают о многих поколениях валаамских насельников — создателей «пречудного острова».
   Некоторые источники, которые, впрочем, подвергаются критике со стороны историков, относят начало монашеской жизни на островах Валаамского архипелага к XI и даже X веку. Большинство же современных исследователей считает, что обитель на Валааме была основана в XIV веке трудами преподобных Сергия и Германа Валаамских (память 28 июня11июля), которые поселились на острове в 1329 году и тем самым положили начало монашескому братству и миссионерскому центру в тогда ещё не просвещённом светом Христовой веры крае. С Валаамом связаны имена многих подвижников Русской Церкви: преподобных Арсения Коневского, Александра Свирского и Савватия Соловецкого, святителя Геннадия, архиепископа Новгородского.
   Находившийся на северо-западных рубежах Руси монастырь неоднократно подвергался нападениям иноземцев и разорению. Трагические страницы истории обители связаны с новым религиозным движением, возникшим на Западе в первой трети XVI века. В 1578 году фанатиками из числа обращенных в лютеранство окрестных жителей были убиты 34 инока монастыря. На юбилейном Архиерейском Соборе Русской Православной Церкви 2000 года преподобномученики Валаамские были прославлены в лике святых (память 20 февраля5 марта). Особенно сильное разорение Валаамский монастырь претерпел от войск шведского полководца Якоба Делагарди в 1611 году. С этого времени шведы на целое столетие завладели Валаамом.
   Возрождение монастыря началось после 1715 года, когда Валаам вернулся в состав России, и царь Петр I своим указом предписал восстановить древнюю обитель. Новыми насельниками Валаама стали выходцы из прославленного Кирилло-Белозерского монастыря. В XVIII веке иноки Валаамского монастыря осуществляли миссионерское служение на Американском континенте. Среди них — преподобный Герман Аляскинский (†1837, память 27 июля9 августа), равно почитаемый православными людьми в России и в Америке.
   Известно, что восемнадцатое столетие не относится к числу наиболее благополучных в истории русского монашества. В этот период окончательно оформилась определённая антимонашеская тенденция в государственной политике, получившая своё выражение в некоторых указах Петра I, а особенно — в подготовленной при Петре III и осуществленной Екатериной II секуляризационной реформе, в результате которой перестала существовать значительная часть русских монастырей. Кроме того — и это, на наш взгляд, гораздо важнее всех внешних обстоятельств, — многие обители в отношении духовной жизни насельников пребывали далеко не в идеальном состоянии, в своего рода духовном кризисе, причиной которого обычно считают забвение принципов монашеского делания и идеалов древнего подвижничества. Перед русским монашеством, в лице лучших его представителей, встала историческая задача по преодолению этого кризиса. И, как совершенно справедливо принято считать, определяющую роль в разрешении кризиса сыграли представители школы преподобного Паисия (Величковского) (†1794, память 1528 ноября), возрождавшие старчество и древние отеческие заветы в российских монастырях. Результатом их подвижнических трудов стало возрождение подлинно монашеского духа в прославившихся высокой жизнью своих иноков обителях: Оптиной, Белобережской, Площанской и Глинской пустынях, в Новоезерском, Симонове, Санаксарском и других монастырях. И в отношении этих двух значительных тенденций в истории русского монашества XVIII века — бытия во внешне неблагоприятных условиях и попыток возрождения духовной жизни усилиями представителей школы преподобного Паисия — Валаам, ставший в XVIII-XIX веках одним из центров подвижничества, представляет собой редкое исключение. Он был возвращен из забвения державной волею Петра I. Духовное устроение монастыря обязано личности подвижника, не связанного непосредственно с Паисиевой школой. В 1781 году митрополит Санкт-Петербургский Гавриил (Петров, 1730—1801) вызвал из Саровской пустыни, сохранявшей и в «упадочном» восемнадцатом столетии традиции иноческого делания, иеромонаха Назария (Кондратьева), который в течение последующих двадцати лет, в сане строителя, а затем — игумена, занимался возрождением Валаама, уделяя главное внимание внутреннему строю монастырской жизни. Святитель Игнатий (Брянчанинов) так охарактеризовал деятельность игумена Назария: «Почти в наше XIX столетие Валаамская обитель выставляет одного из великих своих мужей, приснопамятного старца, подвижника, пустыннолюбца, отца игумена Назария, со славным именем которого на тверди валаамской появилась целая рать пустынных подвижников, воскресивших времена Египта и Фиваиды, которые, искали одного — единения со Христом... Двадцать лет провёл игумен Назарий в Валаамском монастыре, построил здесь каменные здания внутреннего монастырского корпуса, соорудил три каменных храма, умножил братство и по воле митрополита Гавриила ввел в Валаамском монастыре устав Саровской пустыни, на основании которого братия преуспела здесь во всех трёх родах подвижничества: общежитии, жизни скитской и отшельничестве». Дни своей земной жизни игумен Назарий, современник преподобного Серафима Саровского, окончил 23 февраля 1809 года в Саровской пустыни, куда он возвратился с Валаама в 1804 году.
   Митрополит Гавриил (Петров) — ревнитель монашества, стремившийся к возрождению аскетических традиций и жизненного уклада русских монастырей, состоял в переписке с преподобным Паисием Величковским, способствовал изданию «Добротолюбия» на церковнославянском языке, привлекал учеников старца в качестве настоятелей и духовных наставников опекаемых им монастырей (в частности — Кириллова Новоезерского). Но все же основы самобытной валаамской традиции были заложены представителем Саровской пустыни игуменом Назарием. Правда, в ближайшее за тем время представители «линии преподобного Паисия» не миновали Валаама С 1811 по 1817 год здесь подвизался схимонах Феодор (†1822) и его ученики: преподобный Лев Оптинский (†1841) и иеромонах Клеопа (†1817), скончавшийся на Валааме. Эти последователи преподобного Паисия оказали влияние на валаамского подвижника иеросхимонаха Евфимия (†1829) — старца высокой духовной жизни. Его младшим современником был схимонах Феоктист (†1863) — в прошлом морской офицер, поселившийся на Валааме в 1827 году и проведший последние десять лет своей жизни в пустынном уединении.
   Учеником иеросхимонаха Евфимия был игумен Дамаскин (Кононов, †1881) — создатель того Валаама, который предстает перед нами со страниц произведений Лескова и Немировича-Данченко, Шмелёва и Зайцева, тот самый «старый Валаам», самобытный и неповторимый «Северный Афон», куда ежегодно устремлялись тысячи паломников и путешественников со всех концов Российской империи, близкий и понятный по духу для своих и загадочно-необъяснимый для «чуждопосетителей», тот самый Валаам, который посетил когда-то студент Санкт-Петербургской Духовной академии Иван Федченков — будущий митрополит Вениамин, автор повествований, включенных в настоящий сборник.
   Игумен Дамаскин — в миру Дамиан Кононов (это не фамилия, а прозвище: Кононом звали его отца, крестьяне тогда фамилий не имели), родился в Старицком уезде Тверской губернии в 1795 году. С юных лет стремился к монашеству. Ходил на богомолье в Киево-Печерскую лавру, побывал на Соловках и в Сяндемской обители; в 1817 году впервые посетил Валаам.
   Затем отправился на Коневец, потом — в Тихвин, поклонился святыням Новгородской земли, и в 1819 году пришел на Валаам уже окончательно. Стал учеником старца Евфимия. Проходил различные послушания, не отказывался ни от какой работы: шил сапоги и рукавицы, месил квашню, кормил нищую братию. Труды сопровождались молитвенными подвигами. В 1823 году Дамиан был пострижен в рясофор и с того времени ежедневно приходил к своему старцу для откровения помыслов. В 1825 году его постригли в мантию и нарекли Дамаскином. В 1826—1827 годах монах Дамаскин подвизался в скиту во имя Всех Святых, а затем стал пустынножителем. С перерывами его отшельнические труды продолжались до 1838 года, когда по желанию императора Николая I монах Дамаскин был рукоположен во иеродиакона (4 декабря), затем — во иеромонаха (7 декабря), а 30 января 1839 года он, возведенный в сан игумена, стал настоятелем Спасо-Преображенского Валаамского монастыря. Это назначение состоялось по представлению архимандрита Игнатия (Брянчанинова), знавшего о подвижнической жизни и аскетической настроенности отца Дамаскина. Этот монах, скитник и пустынножитель, сочетал в себе стремление к аскезе с недюжинными административно-хозяйственными способностями. При его настоятельстве весь Валаам превратился в большую стройку: по всему острову прокладывали дороги, строили скиты, храмы, часовни, гостиницы, мосты, мастерские, проводили водопровод.
   По инициативе деятельного игумена в монастырскую собственность приобретались здания в Петербурге, Москве, Новгороде и в Финляндии. У обители появился свой пароход. Значительно увеличились капиталы монастыря. Число братии возросло до тысячи человек. Много сил прилагал игумен Дамаскин к внутреннему устроению обители, строго следил за исполнением устава и течением монастырской жизни. Не оставлял он и духовничества, оставаясь наставником многих монашествующих и мирян. При отце Дамаскине и после его кончины Валаам славился своими подвижниками и старцами. Монах Афанасий (†1852), иеросхимонах Антоний (†1862), схимонах Пафттий (†1865), иеросхимонах Антипа Святогорец (†1882), иеросхимонах Алексий (†1900), схимонах Агапий (†1905), схимонах Никита (†1911), иеросхимонах Антипа (†1912) и многие другие подвижники стяжали нетленный венец и составили подлинную славу Северного Афона.
   Иван Федченков — автор очерка «На Северный Афон», посетил Валаам в мае 1905 года. А в следующем, 1906 году, на страницах журнала «Странник» появились его «Записки студента — паломника на Валаам», подписанные инициалом (начальной буквой фамилии) — «фита». Жанр путевых заметок или записок паломника постоянно присутствует на страницах русской церковной периодики рубежа XIX-XX веков. Для тех, кто интересуется личностью и трудами митрополита Вениамина (Федченкова), несомненно важен тот факт, что очерк «На Северный Афон» — первое из известных нам опубликованное произведение этого духовного писателя и выдающегося иерарха Русской Православной Церкви. И в этой «пробе пера» уже заложены характерные черты его писательского стиля, которые он будет развивать в дальнейшем. Жанровые сцены и бытовые зарисовки соседствуют с глубокими размышлениями, явственно звучат апологетические и полемические нотки. Литературные портреты встреченных на Валааме людей отличаются живостью и выразительностью. Очерк написан студентом-"академиком», молодым человеком двадцати четырех лет от роду, «солидным» богословом, свободно цитирующим святоотеческие творения, жизнерадостным мальчишкой, распевающим ирмосы «о воде», живым и непосредственным.
   Каким же был для студента Ивана Федченкова год 1905-й, памятный в отечественной истории событиями Русско-японской войны и разыгравшейся революцией? Он благополучно завершил обучение на втором курсе академии и был переведён на третий. Но право учиться пришлось отстаивать в остром конфликте с большинством товарищей. Дело в том, что юные богословы решили поддержать объявивших забастовку учащихся других учебных заведений столицы. Вот как об этом вспоминал впоследствии владыка Вениамин в своей замечательной книге воспоминаний «На рубеже двух эпох»:
   «Начались забастовки, демонстрации... Неверующие студенты устраивают в Петербурге перед Казанским собором какую-то «гражданскую панихиду» по жертвам революции. Бастуют почти все учебные заведения. Не отстают и курсистки. Мы, «академики», запоздали немного: народ больше тихий, благочестивый. Потом «одумались» и решили наверстать упущенное: студенты вынесли на «сходке» постановление — забастовать... Кто-то острил: и богословы «позавидовали курсисткам». Но у нас образовалось меньшинство — около четверти товарищей — против забастовки. В этой группе был и я».
   Сорвать лекции академических профессоров меньшинство не позволило, и тогда представители «революционного большинства» пригрозили «штрейкбрехерам», что будут обливать их кислотой, если те продолжат посещение лекций. Но, по словам владыки Вениамина, его больше волновало тогда то, что он изменяет товариществу, идёт против большинства Чувство вины усилилось после того, как академическое начальство объявило о своём намерении уволить из академии всех участников забастовок и демонстраций.
   «Но я, — продолжает свои воспоминания владыка Вениамин, — мучился в совести и обратной мыслью: нравственно ли поддаваться непременно и всегда давлению большинства, если я с ним не согласен?..»
   Конфликт разрешился самым неожиданным образом. Епископ Сергий — тогдашний ректор академии, а впоследствии Святейший Патриарх Московский и всея Руси, «решил испробовать последнее средство: велел созвать общестуденческую сходку. На кафедру вышел избранный председателем студент-эсер Иван Петрович Смирнов (после убили во вторую революцию). Входит уверенный, спокойный и внушительный ректор, высокий, плечистый, с длинной черной бородой, в клобуке. Подходит к кафедре, а там — Смирнов.
   — Я избран председателем сходки, — заявил он уверенно ректору.
   Но случилось совершенно неожиданное дело. Всегда необыкновенно ровный, любезный епископ Сергий на этот раз легко отстранил Смирнова с кафедры, тот сходит, а ректор, ударив по кафедре своим мощным кулаком, с гневом и властью закричал:
   — Я, я здесь председатель!
   Все мы мгновенно притихли. Власть проявила свою силу. Затем епископ Сергий сказал нам спокойную деловую речь, предлагал прекратить забастовку. Он ушел, и студенты почти единогласно постановили восстановить занятия».
   Конечно, помимо бурных внешних событий, точнее — параллельно с ними, протекала и внутренняя сокровенная жизнь автора очерка «На Северный Афон». В конце 1904 года он вместе с двумя своими товарищами Виктором Раевым (впоследствии — архимандрит Иоанн) и Николаем Соболевым (впоследствии — архиепископ Серафим) посетил Кронштадт, побывал на богослужении, которое совершал в Андреевском соборе святой праведный отец Иоанн Кронштадтский, видел знаменитую «общую исповедь», беседовал с батюшкой. Эта встреча — первая в цепочке встреч с «живыми святыми», подвижниками веры и благочестия, возможно, укрепила будущего святителя в его тогдашнем стремлении к монастырскому служению в миру, настолько ярким, вдохновляющим явился перед ним образ «всероссийского пастыря». Но были у молодого богослова и иные думы. При поступлении в академию
   Иван Федченков и не помышлял о монашестве. Как впоследствии вспоминал владыка Вениамин: «Передо мною стоял образ пастыря. И я, если и думал, то о помощнице; имелось в виду даже определённое лицо, что естественно в моих мечтах о пастырстве.
   Но постепенно его воззрения начинают меняться. Уже на первом курсе он по совету архимандрита (впоследствии архиепископа) Феофана (Быстрова), занимавшего должность инспектора академии и обладавшего в глазах студентов большим нравственным авторитетом, начинает серьёзно изучать аскетические творения святых отцов, посещать руководимый отцом Феофаном «златоустовский кружок», где желающие из числа студентов академии серьёзно занимались святоотеческим наследием. Постепенно в душе будущего иерарха возникло и укрепилось стремление к монашеству.
   Начались и искушения. Как раз ко времени своей поездки на Валаам Иван Федченков испытывал сильные сомнения относительно выбора дальнейшего жизненного пути. Архимандрит Феофан — духовник будущего владыки, был не из тех, кто навязывает пасомым свою волю, он скорее самой жизнью, всем своим поведением, отношением к окружающим свидетельствовал красоту и подлинное величие иноческого делания. А молодому богослову, наверное, необходимо было услышать и некое призвание свыше — глас Божий, призывающий его на служение в иноческом образе. Этот призыв он услышал из уст насельника Валаама схимонаха Никиты и, наверное, поэтому на всю жизнь запомнил встречу с этим подвижником из Иоанно-Предтеченского скита. О сокровенной стороне этого короткого, но очень глубокого общения студент Федченков, конечно, в своём очерке не рассказал. О ней поведает иеромонах Вениамин, вновь посетивший Валаам уже после смерти отца Никиты и предоставивший анонимно для печати свои воспоминания о встрече со старцем. А по прошествии многих лет митрополит Вениамин будет часто вспоминать о чудесном предсказании, включая рассказ о нём в целый ряд своих произведений («Божьи люди», «Промысел Божий в моей жизни», «Письма о монашестве», «Из того мира»). Это своего рода продолжение повествования о Валааме, о схимонахе Никите мы включили в настоящий сборник в редакции, представленной в книге митрополита Вениамина «Божьи люди».
   Прошло не так уж много лет со времени поездки на Валаам. Студент стал монахом, а потом и епископом; участвовал в Белом движении, покинул Россию и более четверти века провел в изгнании. За рубежами России оказался и Валаам. Отошедший к Финляндии, он продолжал оставаться «Русским Афоном» для обитателей русского Зарубежья и продолжал привлекать к себе теперь уже не столь многочисленных паломников.
   В 1921 году Финляндская Православная Церковь получила автономию от Русской Православной Церкви, а в 1923 году перешла под юрисдикцию Константинопольского патриарха. Вскоре за этим событием последовал переход на новый стиль, что повлекло за собой возникновение раскола среди братии и гонение на «старостильников».
   В 1939 году началась война между СССР и Финляндией. Валаам оказался в зоне боевых действий. На островах архипелага размещался финский гарнизон, и советская авиация подвергала Валаам бомбардировкам. По распоряжению финских военных властей братия монастыря была эвакуирована вглубь Финляндии. В 1941 году монахи обосновались в бывшем имении, расположенном в местечке Папинниеми. Так возник Новый Валаам — православный мужской монастырь в Финляндии, действующий до настоящего времени. Инокам, покидавшим Старый Валаам, удалось вывезти большую часть икон, церковной утвари, значительную часть монастырской библиотеки. Авторы одной из книг, посвященной Валааму и вышедшей в свет совсем недавно, пишут об этом периоде истории монастыря: «Но оказалось, беды Валаама на этом не кончились; во время финской войны 1939 г. острова вновь отошли к России, но теперь уже к советской, — точнее, к СССР. В такой «России» монастырю была уготована только одна судьба — полное разорение; валаамское же иночество могли ожидать лишь лагеря смерти».
   Вполне возможно, что именно такая судьба ожидала бы Старый Валаам и его насельников. И всё же, наверное, не следует забывать о том, что история не знает сослагательного наклонения. И если уж идти по этому пути, то можно также предположить, что монастырь мог бы и сохраниться, как сохранились Псково-Печерский и Пюхтицкий монастыри в Эстонии, Троице-Сергиев в Риге и «Пустынька» под Елгавой, иноческие обители в Бессарабии, на Западной Украине и в Западной Белоруссии — на территориях, вошедших в состав СССР после 1939 года. Ведь известно, что в этот период «церковная политика» советского государства стала постепенно меняться. Впрочем, лучше всего оставаться на твёрдой почве фактов, а не гипотетических утверждений. Старый Валаам прекратил своё существование и возник Новый Валаам, который, оставаясь православным, со временем перестал быть русским. И это вполне закономерно.
   В 1957 году семь прежних валаамских иноков вернулись на родину и поселились в Псково-Печерском монастыре. В следующем году в эту древнюю обитель прибыл для проживания на покое митрополит Вениамин, вернувшийся в Россию в 1948 году и занимавший последовательно Рижскую, Ростовскую и Саратовскую кафедры.
   На Валааме же в годы Великой Отечественной войны и в первые послевоенные годы размещалась школа юнг, с 1949 года — совхоз, в 1952—1984 годах — интернат для инвалидов войны. С 1957 года Валаам был открыт для туристов. Возрождение монастыря началось в 1989 году по инициативе митрополита Ленинградского и Новгородского Алексия (ныне — Святейший Патриарх Московский и всея Руси). В конце 1930-х годов Алёша Ридигер дважды побывал на Валааме в составе паломнической группы. На всю жизнь сохранил будущий Предстоятель Русской Церкви светлый образ Северного Афона, память о духоносных старцах-подвижниках: схиигумене Иоанне (Алексееве, †1958), иеросхимонахе Ефреме (Хробостове, †1947), монахе Иувиане (Краснопёрове, †1957). А когда пришло время, приложил немало сил в деле возрождения «дивного острова Валаама».
   И в наши дни, как когда-то встарь, тысячи паломников приезжают на Валаам. Особенно много богомольцев бывает в обители в день памяти преподобных Сергия и Германа Валаамских, чьими молитвами возрождается сегодня древняя твердыня Православия.
Алексей Светозарский

На Северный Афон

Глава I
Валаам. — На верхней палубе. — Бесплатный комик. — Кругом вода. — «Пропимшись и заблудимши». — Коневец и его «достопримечательности». — «Водные» ирмосы. — Кронштадтская собака. — Земля! Земля! — «Владыка здесь». — Кладбище и храм. — «Падший» послушник и «Святой остров». — Никольский скит. — Студент-послушник. — Всенощная. — Обедня и Сердоболь.   Еще зимой несколько человек из нас начали толковать о весеннем путешествии компанией. Иные предлагали прокатиться по Волге, — да карманы у нас были тощи, как фараоновы коровы (см. Быт.41); другие указывали юг, но «коровы» и здесь помешали. И вот нашли такое место, где удачно соединилось интересное паломничество с средней толщиной карманов, — это Валаам. Каких-нибудь рубля два-три на билет на пароходе, заманчивый путь по реке Неве и Ладожскому озеру-морю, да еще — самое главное — религиозная окраска, — все это было на стороне Валаама, и паломничество было решено. Как только свалим с плеч последний экзамен, — дело было в мае, страдном для учащихся, — тотчас на пароход, — толковали мы. В самом деле, после спешных ответов, экспромтом собрали мы корзину, — кое-чего захватили; — и, конечно, по обычной молодой беспечности, позабыли самое главное — хлеб насущный. Но молодежь плохо рассуждает: лишь бы сейчас сыт был, а завтра — что Бог даст.
   Извозчики повезли нас к Валаамской пристани, — что на Калашниковской бирже, около церкви Бориса и Глеба. С какой-то верой в интересность будущего, с ожиданием впечатлений от неизвестных еще картин, — мы энергично вскочили на плавучую пристань. Тотчас были куплены билеты, и ими, так сказать, начали путешествие. Уложили свои вещи и опять выскочили на пристань. Попрощались с провожавшим нас товарищем и хотели было спокойно воротиться на пароход, — как вдруг заметили у кассы две унылые физиономии в одеждах богомолок — черничек. Отец кассир — валаамский инок — спокойно и решительно заявил, что даром их не повезут. Я подхожу к ним.
   — В чем дело?
   — Да вот, родимый, на Валаам хотели было пробраться, — да денег не хватает!
   — Сколько вам нужно?
   — Хоть бы с ру-у-блик! — жалобно протянула одна из них. На лицах их написана была и печаль от безденежья, и надежда на помощь, и неуверенность в ней.
   Я тотчас обратился к товарищам с предложением помочь, — и через полминуты в руках паломниц был лишний полтинник. Оказалось, что и его было достаточно к имевшейся у них сумме, — так как отец кассир дал им после добавки льготную контрамарку. С какой радостью не пошли, а прямо побежали они по трапу на пароход! Сколько благодарности за один лишь полтинник светилось в их глазах!..
   Суетня все усиливалась... Начали приготовляться к снятию парохода с якоря. Раздался властный и хладнокровный голос капитана — финна, — зазвенели где-то электрические звонки, с шумом вытянут был якорь, покрытый гадкими червями, разбухшим зерном и вонючей грязью.
   ...Раздался второй звонок... Сняли трап. Провожавшие что-то шумели отъезжавшим, делали предостережения, высказывали пожелания счастливого пути... Гам был невообразимый... Раздался третий звонок... Зашумели винты, вспенилась у кормы вода, и пароход — еле заметно — тронулся в путь-дорогу. Почти все сняли фуражки, шляпы и начали креститься на церковь Бориса и Глеба. С пристани тоже крестились и крестили отъезжавших. Не обошлось, конечно, без слез. Две-три женщины утирали платками глаза и нос — махали отъезжавшим... В это время пароход успел развить порядочную силу — и мы поплыли довольно быстро против течения Невы... Было уже часов десять с половиной утра... День выдался замечательно ясный, — редкий для северной столицы даже в мае. Дул маленький ветерок, — но он бежал за нами и равнялся по быстроте пароходу; поэтому для пассажиров казалось совсем тихо: только небольшие волны говорили, что мы обманываемся...
   Тотчас после отхода парохода мы забрались на верхнюю палубу — значившуюся, по объявлению, только для пассажиров первого класса. А мы имели лишь второклассные билеты; да и то, признаться, зря лишь деньги истратили: в третьем — почти все равно. Вместе с нами забрались и третьеклассники — человек пять, и лишь один имел законное право на верхнюю палубу.
   Но неравенство финансового положения не препятствовало «зайцам» и имеющему право завести между собой речи. Один из третьеклассников — несколько подвыпивший, с красной, видимо спившейся физиономией, оказался порядочным остряком, что и экспериментировал пред верхнепалубной публикой над первоклассником. Видимо, он чувствовал себя полнейшим хозяином здесь.
   — Вы чем занимаетесь? — спрашивает наш остряк у собеседника, лукаво щурясь и играя то глазами, то губами, — то вдруг насупившись, как отставной философ.
   — Торгуем мучными товарами! — отрывисто отвечает тот, видимо недовольный, к тому же психически больной, как оказалось после.
   — Татарами? Скажите, пожалуйста?! Почем же с пуда? — перевирает остряк.
   — Товарами, а не татарами-с! — в раздражении обрывает больной. — Нужно слушать, а не глазами хлопать!
   — Лопать? Да пожалуй, пора и лопать! Шурка! — обращается герой к товарищу, — пойдем лопать!
   — Болван!.. — отрезает взбешенный собеседник.
   «Болван», ничуть не сконфузившись, на минуту замолкает, чтобы, собравшись с новыми силами, продолжать изводить нервного больного и потешать себя и публику удачными, хотя подчас и глупыми рифмами...
   А пароход в это время знай себе бежал вверх.
   ...Вот плывут мимо нас фабрики, заводы. Вот Невский судостроительный, вот чистенькая карточная фабрика, — а там весь в дыму черный Обуховский завод... С левой стороны появились уже леса, луга... Пароход долго просвистал и красиво загнул за угол Невы. ...Город и пригородья кончились... Картина сразу изменилась: как будто из прокопченного города вас перебросили в поволжскую родную обстановку...
   Остряк с товарищами спускался несколько раз вниз и возвращался все веселей. Дело становилось подозрительно. Вдруг, я замечаю, — летит за борт пивная бутылка. Недоумеваю. Через несколько времени в другом конце мелькает в воздухе пустая «сороковка». В это время на палубу вышел один подвыпивший пассажир.
   — Понимаешь, Шурка, — говорил он своему товарищу, — какая штука? Монах внизу говорит: покажите свою корзинку. Я ему развязал. Ну, известно, водки уж не нашел. Я ему и говорю: а ну-ка, отец, завяжи теперича, я развязывал, тебе завязывать. И что же? Понимаешь? Завязал! Гмм! Я ему там и говорю: завяжи-ка! Ну и ни слова, значит, не говоря, — завязал! Вот, братец ты мой, как!
   И довольный своим ухарством и мнимой победой, он торжественно закурил папиросу.
   Оказалось, что на пароходе всячески преследуется вино, вероятно, из опасения за самих же пассажиров. Если же у кого найдут неиспользованные еще бутылки, — то конфискуют до обратного возвращения в Санкт-Петербург. Но обычно не удается это. Втихомолку, украдкой выпивается драгоценная влага, а ненужная посуда летит за борт, провожаемая благодарным взглядом.
   ...А пароход все шумит винтами... Вот проехали и Невские небольшие пороги, отличающиеся от обычного течения ее лишь еще большей быстротой да незначительным уклоном воды, видимым для простого глаза... Затем — Екатерининский дворец, и около него прозаический кирпичный завод. Еще далее — Потемкинская дача на чудном местоположении... Недалеко уже и Шлиссельбург.
   Мы решили подумать об обеде. Желудки давали себя знать. А с собой ничего не взяли. Пришлось заказывать какую-то селянку, покупать белого хлеба и пр. Все это страшно дорого.
   Около двух часов дня мы выходили опять на палубу... Еще немного, и перед нами Шлиссельбург. К нашему пароходу подъехал таможенный чиновник и скоро отъехал. Мы двинулись дальше. Вот вам и Ладожское озеро.
   Пароход выбежал на водяной простор, и предо мной впервые открылась картина озера-моря. Впереди и вправо от парохода разливалось безбрежное пространство. На краю горизонта небо нагнулось до воды и как бы прильнуло для того, чтоб напиться. Слева же и позади были видны берега, покрытые сплошным лесом. И до самого Валаама оставалась та же картина — лишь сзади Шлиссельбург и берега скоро исчезли из виду, — и с трех сторон мы видели только одну воду. Время было очень тихое, по озеру бежали только небольшие волны, — по-морскому-то «рябь», — то обгоняя друг друга, то сливаясь в один гребень, то снова шаловливо разбегаясь друг от друга. Такая чудная погода бывает на озере не всегда. Ближе к осени, да и летом не в редкость, на нем поднимаются сильные ветры, а иногда расходятся и страшные бури. А качка-то почти обычное явление. Но все это случается к осени; а мы ехали 13 мая. Зато у нас было другое, хотя очень маленькое неудобство. Из Санкт-Петербурга мы выехали в жаркую погоду; но на озере было еще очень холодно. Дело в том, что там долго не тает лед, — да вследствие глубины вода нагревается плохо северным солнышком. И тут-то мы узнали пословицу — «от жару кость не ломит», — теплые шинели-то вот как пригодились бы. А один студент — кажется, технолог, — вероятно, несостоятельный, — ехал на Валаам в одной лишь тужурке. Можно было полагать, как было ему холодно! Впрочем, нужда мучит, но и учит; около дымовой железной трубы огромного размера стоял деревянный диван; от трубы сильно несло пеплом, но и грело; студент и лег на этот диван, и не раз сладко засыпал.
   ...Налюбовавшись «вдосталь» видом Ладожского озера, мы взяли книжки. У меня было Добротолюбие. Читали вслух кое-что. Поэтому на палубе, — все на верхней пока, — образовалась вокруг нас группа. Когда мы перестали читать, один из слушателей попросил у меня книгу и убежал с нею вниз.
   За ним последовал скоро и я. На нижних палубах большею частью были простачки: крестьяне, мещане, мастеровые, немного купцов; преобладали мужчины — женщин было немного, — и то все более постоянные богомолки.
   Между прочим, после внимательного наблюдения меня поразило следующее обстоятельство. Почти половина из пассажиров либо сизым носом, либо краснотой лица, либо истрепанной кожей и синяками под глазами, или проще запахом, выдавали свое неравнодушное отношение к патриотической влаге. Я невольно задал себе вопрос: пьянство и богомолье? Где тут связь? Думаю, уж не на заработки ли куда едут? В недоумении обращаюсь с вопросом к одному трезвому молодому парню с симпатичным открытым лицом.
   — Почему это пьяных много или спившихся?
   — Да они на Валаам едут тоже.
   Видно, я сделал глупо-недоумевающую физиономию, ибо собеседник улыбнулся моей неопытности, а потом пояснил:
   — Это постоянно здесь. Кто пропимшись, кто заблудимши, — не осилят себя дома-то; ну и едут на Валаам выдерживаться. А там у них уж строго. Поживет эдак с недельку, закрепнет и опять за работу. Я тоже вот везу одного знакомого сапожника: совсем спился с кругу. Жена его ухе и попросила меня захватить с собой; дала ему на дорогу бутылку, другую обещала отдать мне. Он поверил. Выпил дорогой свою бутылку, стал придавать ко мне; а жена-то лишь успокаивала его, обманывала, чтобы он согласился ехать. Я ему так и сказал. Уж он ее! Уж он ее! Говорит: убью, приеду. Пошумит, перестанет. Проспится.
   Собеседник указал мне на своего протеже. Сапожник, оказывается, как запьянствовал в рабочем фартуке и в грязной рубахе, — так в этом костюме и ехал «выдерживаться». После на Валааме я видел его совершенно здоровым, с осмысленным взором, спокойным лицом, и все в том же рабочем фартуке.
   ...А пароход бежит и бежит. Картина все та же; только изредка попадается встречный пароход, — или где-нибудь вдали сбоку покажутся паруса и потом постепенно скрываются за выпуклостью воды.
   Солнышко начало уже склоняться книзу. Мы напились чаю, — хорошо хоть свой захватили с сахаром. В публике начали ожидать уже остров.
   В самом деле, скоро на горизонте впереди парохода показалась синяя полоска. Она все росла и росла, затем начали показываться определенные очертания берегов. Перед нами всплыл Коневец. Было около восьми часов. Пароход плавно обогнул мель и подошел к пристани. Публика должна была вся уйти на берег и переночевать в монастырских гостиницах. Только один «первоклассник» остался в своей каюте на пароходе, который почти тотчас же ушел на стоянку куда-то к берегу материка, лежавшего верстах в семи от острова. Мы направились в гостиницы. Почти всех богомольцев разместили в общие номера человек на десять-пятнадцать, а нам — трем студентам и еще кое-кому из «белой кости» отвели отдельные небольшие комнаты человека на два-три. Самая заурядная обстановка. Чистое белье на кроватях — наш пароход почти впервые после зимнего перерыва вез посетителей. А может быть, и всегда чисто бывает? Мы расположились... На столе стояли чистые приборы; это подало нам мысль напиться первым делом чаю. Скоро к нам вошел отец гостинник и на нашу просьбу принес кипящий самовар, десяток яиц (30 к.), две бутылки молока (коп. по 10 каждая), черного хлеба и гречневой каши, оставшейся после иноческого ужина. Всему этому наши проголодавшиеся желудки оказали достойную честь. А потом мы решили поискать и духовной пищи. В это время входит в наш номер монах — как узнали после, иеродиакон.
   — Христос воскресе! — приветствует он нас за дверью по иноческому правилу: это еще было до Вознесения.
   — Воистину воскресе! — отвечаем мы в тон ему.
   — Не пожертвуете ли на монастырь для записи покойников на вечное поминание, живым на здоровье?
   — Нет, батюшка! Где нам? ...Молчание.
   — А что у вас нет ли старой газеты, прочитанной? Какие новости-то там у вас в миру? Здесь мы ничего ведь не слышим.
   — К сожалению, батюшка, не захватили. А вы вот скажите нам — что бы нам тут посмотреть?
   Отец иродиакон словоохотливо разъяснил нам и достопримечательности, и путь к ним.
   Прежде всего мы направились в храм. Там уже пели стихиры «на хвалитех». В храме был приятный полумрак. Налево от входа стояла рака с мощами преподобного Арсения Коневецкого. Молящихся было немного: по бокам и по стенам стояли немногочисленные иноки, в средине храма — приехавшие богомольцы. Меня привлекло к себе пение. На левом клиросе пели, по-видимому, близко к столповому распеву, — но неаккуратно, грубо и крикливо. Наоборот, на правом клиросе подделывались под «мирское» пение: старались петь чуть слышно, с затягиванием, с crescendo, «по Бахметеву». Мне это не понравилось. Ну, я еще понимаю, что подобная искусственность допустима в миру для изнеженного уха светского человека. Но в монастыре должны быть только молитва и никаких заигрываний с сентиментальностью стоящих в храме... Всенощная кончилась. После неё мы отправились гулять по острову и осматривать «достопримечательности». Зашли в Казанский скит в полуверсте от монастыря. Было тихо и совсем почти темно. Одна-две свечечки слабо мерцали в темном храмике, придавая ему таинственный полумрак. Но скоро застучали шаги, и перед нами стоял инок. При входе на столике разложены были кипарисовые крестики, четки, круглые камни, естественно — обточенные водой, с картинками религиозного и совсем светского содержания. Мы спросили дорогу к Конь-камню я купил себе на память о Коневце крестик. Пошли далее. Было уже около одиннадцати часов; но северная белая майская ночь позволяла еще видеть почти все. Природа острова произвела на нас самое мирное впечатление, точно нас перенесли в лесную среднерусскую губернию. Небольшие холмы, неглубокие долины, в общем же ровная местность, покрытая обычным смешанным лесом, — вот вам и все.
   Впереди показался огонек. Оказалось, это была малюсенькая часовенка, построенная на знаменитом Конь-камне, — от которого получил свое название и самый остров. По мысли ученых, этот камень один из оставшихся валунов ледникового периода, а может быть, — свидетель катастрофы всемирного потопа, выбросившего его сюда. Огромной величины этот камень поражал прежде воображение язычников, перегонявших с материка своих коней на остров для корма; чтоб умилостивить Бога, темные люди приносили здесь, по преданию, жертвоприношения, дабы воображаемый владыка острова сохранил скотину. А хранить-то было, собственно, не от чего: здесь нет ни одного опасного хищного животного. Впоследствии на этом месте возникло христианское богослужение.
   Помолившись в часовенке, мы направились к озеру, лежавшему в нескольких шагах от камня. Пред нашими взорами открылась чудная картина. Берег образовал здесь изгибом бухту. Волны сюда уже не докатывались. Тишина стояла полная. На воде ни малейшего движения. Как раз перед нами догорала еще вечерняя заря. Ее бледно-кровавый блеск отражался в воде и окрашивал ее в чудный цвет. Сзади над двухсаженным обрывом стояли заснувшие сосны. Казалось, все погрузилось в глубокую-глубокую думу. Мы до того восхищены были этой картиной и заворожены молчанием, что от восторга начали дерзко разрывать заколдованную тишину громкими криками и ауканьями.
   Было уже двенадцать часов. Шли напрямик по темному лесу, но опасаться здесь было некого: ни зверь не нападет, ни лютый человек не встретится. Подходя к монастырю, мы обратили свое внимание на какой-то шум, все усиливавшийся. Скоро мы догадались, что это прибой волн... В самом деле, скоро это стало совершенно ясно для слуха, — и мы очутились около берега.
   Ветра ничуть не было; но озеро, взволнованное за день, не хотело успокоиться, и как малое дитя долго еще после обиды надувает губы, и озеро все катило и катило тихие гладкие волны. Они с шумом растекались по песчаному берегу, — а иногда с треском разбивались мелким серебром. После той мирной картины шум волн взбудоражил нас. И мы затянули ирмосы «о воде». «Воды древле манием Боже-э-ственным». «Моря чермную пучину невлажными стопа-а-ами», — прерывает меня товарищ. Я свое, он свое, — а волны аккомпанируют нам своим шумом. — Ребята, а пожалуй, пора уж и спать. Посмотрели на часы. Стрелки показывали час ночи. Уже стало рассветать, небо начало белеть, кое-где перекликались ранние пташки. Мы пошли в свой номер и заснули как убитые, свежим детским сном. Хотели было встать к обедне в половине пятого, — но даже и благовеста не слыхали, проснулись в шесть. Едва поспели к молебну. Иноки скоро пели: «Преподобие отче наш (!) Арсение, моли Бога о нас». В этом «наш» мне послышалась новость, вполне понятная.
   Приложившись к раке и местной чудотворной иконе Божией Матери, держащей на руках Младенца с двумя белыми голубями, мы воротились в номер, выпили еще молока, затем направились к пристани, куда уже подходил отдохнувший пароход. Было часов семь с половиной утра. День снова был роскошный. Тишина и тепло. Волны наконец-то утихомирились почти. Пароход медленно отошел от пристани, и перед нами снова раскинулась знакомая картина безбрежного пространства. Я отправился на нижнюю третьеклассную палубу. Богомольцы пили свой чай (кипяток дают здесь бесплатно). Шли разговоры между знакомыми кучками.
   Вот группа: два старика-богомольца, средней руки бойкий купец, два-три мастеровых, какой-то мелкий молодой чиновник.
   — Это — первое, значит, средствие, — рассказывает один старик, — ежели, значит, к примеру, укусит те собака, — то ты возьми, добудь клок евонной шерсти промеж лопаток, сожги его и засыпь, как рукой снимет!
   — Не может быть! — попытался неуверенно возразить я.
   — Мне ли ты говоришь? — отвечает убежденно рассказчик. — Я вот...
   — Это уж верно! — безапелляционно утверждает купец, прерывая старика. — Я сам ведь не раз лечился. Доктора ничего не помогали, засыплешь шерстью — на другой день — ничего!
   — Я вот, к примеру, — снова начинает старик, — в Кронштадте ходил по дворам, — одна, проклятая, и укуси меня, значит, за голеняжку. Я сейчас к куфарке, так мол и так, — добудь ради Христа, шерсти евонной промеж лопаток. Ну она, спасибо ей, добыла. Я приложил к ноге...
   — Ну что же? Скоро зажила рана-то?
   — Рана-то значит? — Да!
   — Не-е-т! Вот уж недели три, как всё нарывает, — наступить больно.
   Старик действительно хромал немного.
   — Так как же ты говоришь..?
   — Да, значит, потому шерсти-то мало было, жечь нечего, я так и приложил ее сырую.
   Конечно, грязная шерсть плохой бинт, и долго еше проболит, видно. Бедный темный старик. А попробуй-ка разуверить!..
   — А зачем ты в Кронштадт-то попал?
   — В Кронштадт-то? Кстати! У меня племянник ни за што ни про што в Сибирь угодил.
   — Как так? — в один голос спрашиваем мы, всегда жадные до уголовных новостей.
   — Жена его — шлюха — погубила! Сама-то разошлась с ним, а за кого хотела выходить замуж, закон, значит, не дозволял. Ну, вот они и решили известь сначала племянника. Стоял он, к примеру, часовым у казенного гамазея; они ночью и крадутся; чтобы, значит, он погнался за ворами, — а ее сожитель сломает печать у замка. Ну, Александра (имя племянника) услышал, — ползет кто-то, окликнул до трех раз и выстрелил в энто место и угоди, как раз, значит, по ногам жене-то. Энта как заорет: — убил, кормильцы, убил! Не выдержал Александра, жалко стало жену: — любил он ее, подлянку! Побежал к ней, а сожитель-то сломай в эфтот самый момент печать-то. Ну и пошел под суд.
   Я как, значит, узнал про суд-то, к Плевакину бросился в Москву.
   — Зачем же это ты к нему? Разве он доступный для вашего брата-то? — спрашивает голос из группы.
   — Плевакин-то? Он, братец ты мой, простой.
   — Да ведь все равно племянника твоего уже никто не выгородил бы. Виноват он, хоть и любил и жалел жену.
   — Ну, нет! Плевакин, значит, он, кого захочет, невиноватого виноватым сделает, черного белым покажет. Он оправдал бы Александру! — уверенно твердил старик. — Только я маненько запоздал к нему. Племянник двенадцать дней уже был сослан в Сибирь.
   Слушатели сочувственно нахмурились: и жалко было доброго солдата, и помиловать по закону нельзя... Молчание...
   — А в Кронштадт как же ты попал? — спросил последовательный собеседник.
   — Ну из Москвы дай, мол, поеду в Питер, не сделаю ли там чего? Да и к батюшке Ивану Кронштадтскому собирался давно съездить. Вот и попал туда; прожился на аблакатов, стал побираться. Собака-то и укуси, значит, за самую голенятку.
   В другой группе шли речи про будущий неурожай хлебов, про засуху. В третьей говорили о богомольях.
   Утомленный вчерашней прогулкой, с тяжелой головой от четырёхчасового сна, я решил проспать до Валаама и отправился в каюту второго класса...
   Около двенадцати часов вбегает ко мне один из товарищей, начинает энергично будить.
   — Слышишь? Вставай скорей! Валаам!
   Последнее слово, как электрический ток, сбрасывает меня с дивана. Я бегу на верхнюю палубу. Пред глазами в версте от парохода — Валаам.
   Первое впечатление было смутное, как и всегда при первом беглом взгляде на новый предмет. Глаза как-то разбегаются, мысль не в состоянии сосредоточиться на одной стороне предмета; получается что-то бесформенное, бесцветное. В те десять минут, пока мы не остановились у пристани, я только одно вынес — это лесистость острова. После, когда мы изъездили и исходили Валаам по разным направлениям, это внешнее впечатление от острова определилось вполне.
   Остров Валаам (остров Ваала или Белеса, языческого бога), точнее — целая группа островов, числом сорок, — представляет из себя целый ряд гранитных скал большей или меньшей величины, поднимающихся из глубины озера.
   Гранитная почва острова придает ему какой-то суровый серьезный тон: здесь сентиментальностям и нежностям нет места, — заявляет природа. Но между тем, сколько своеобразной прелести в этих диких суровых местностях!
   Вот, например, Святой остров (расположен к северо-востоку от главного острова Валаамского архипелага — А.С.). Гранитная отвесная скала сажен в десять-пятнадцать высоты круто обрывается в озеро. Смотреть вниз — так голова кружится, дух замирает! А внизу шумят несмолкающие волны; они то будто нежно обнимают утесы, то как дикие звери в ярости бросаются на скалу, но в бессилии с шумом и диким шипеньем летят назад, разбиваясь в тысячи серебристых брызг.
   Но суровость дикой природы смягчается замечательным покровом: повсюду острова покрыты лесом, которого здесь не трогают. Тут больше северных хвойных деревьев, и лишь изредка попадается березка, дубок, осина. А иногда между деревами блеснет просвет, и перед вами зеленая порядочной величины лужайка. Есть даже поле, на котором, впрочем, никогда не дозревают хлеба.
   И невольно припомнишь слова Аксакова: «Лес и вода — краса природы». Прибавьте к этому еще утесы, заливы, бухты, и вы можете составить себе приблизительное представление о богатстве природы Валаама.
   Особенно ярко встает предо мной одна картина... Остров святого Иоанна Предтечи. Мы с одним послушником, братом В., сидим на гранитном камне у самой воды. Впереди — безбрежное пространство. Едва заметный ветерок. Солнышко опускается уже к облачному горизонту, немного пригревая нас. У самых наших ног журчат тихие волны, точно жалуясь нам на вечную и бесплодную свою деятельность. И лишь изредка девятая волна запротестует слишком громко и сердито разобьется со злости о камни, обдав наши ноги брызгами. А потом опять и опять жалобное журчанье. А наверху над нашими головами стоят со сны, шепчась о чем-то с ветром, точно опасаясь за покой старцев-схимников. Да и действительно, здесь неудобно шуметь, как захочется, — неделикатно. И все это до того мирно действует на душу, что просто погружаешься в какое-то забвение, какой-то сладкий мир разливается по всему существу, не хочется даже говорить. А волны и шёпот сосен все убаюкивают и убаюкивают душу утомленного в миру всяческой суетой человека, умиротворяют усталого от подвигов духовных и телесных инока!
   И только мраморный крест-памятник, ярко выделяющийся над нашими головами среди зеленого леса, зовет человека вверх, прочь от духовной спячки, влечет инока после отдыха к новому и новому труду!
   Не забыть мне этой картины, и испытанных впечатлений! Подобной грандиозной красоты я не видел еще нигде!..
   А пока мы с вами, читатель, забежали вперед в рассказе, — пароход обогнул остров и вошел в ровный, точно искусственно высеченный залив. При входе в него мы встретили еще плавающие льдины, жалкие остатки зимы. Перед нами предстал тотчас же собор с высокой колокольней.
   Кругом в лесу, на самом верху горы, освещенный майским солнцем, белый собор манил к себе взоры подъезжавших богомольцев... А вот мы и у пристани... На берегу стоит толпа иноков и мирян... Мы собрали вещи и пошли вперед к гостинице вслед за другими богомольцами. На дороге нас догнала лошадь с телегой, нагруженной корзинами и мешками паломников. Мы тоже бросили туда свои пожитки. Затем проскакали три, четыре пролетки; это ехали либо начальствующие здесь иноки, либо познатнее богомольцы, либо старенькие и больные посетители. После узнали, что это все бесплатно.
   Пред нами обширнейшая гостиница; но мы в нее не пошли, а отправились прямо в собор, так как услышали, что там служит епископ Сергий, ректор нашей академии. Когда мы вбежали во двор монастырских зданий, то пред нами открылась торжественная картина. Иноки во главе с епископом попарно шли из храма в столовую. Нам велели стать в последние ряды и тоже идти с ними, чему мы охотно подчинились.
   Пропели предобеденную молитву и шумно расселись за столы. Затем наступило молчание, изредка нарушаемое скромной речью. Братья-послушники подавали одно блюдо за другим, предваряя словами: «Христос воскресе!» Мы отвечали: «Воистину воскресе» и начинали истреблять поданное. Впрочем, сначала-то, после питерских блюд валаамская пища не очень-то пришлась по вкусу; но потом привыкли, ничего: больше все рыбное, иногда молочное.
   Потрапезовав, мы тотчас выбежали вон и протолкались к владыке; получили благословение и вместе с ним отправились в «царские комнаты» — ничего особенного, впрочем, кроме портретов царственных особ, не представляющие.
   Там владыке вместе с нами предложен был чай. И еще здесь мое внимание привлек к себе тот особенный дух, который витает в этих иноческих стенах. Все — по чину, благообразно. Сначала подали чай владыке, затем отцу наместнику (игумен в то время еще не был избран после умершего отца Виталия), после него — отцу казначею и так далее. — Какое местничество! — подумает мирской человек, — и глубоко ошибется. Различие коренное: в миру каждый хочет быть выше других и крепко отстаивает свое место; здесь, наоборот, всякий рад уступить свое высшее место низшим, но те сами не согласятся, чувствуя свою немощь и почитая «всяко начальство и всяку власть» «не за страх, а за совесть» (ср. Рим.13:5 — А.С.). Здесь свободное подчинение, христианская дисциплина, а там, — в местничестве, обычный закон мира сего, по которому «князья народов господствуют над ними и вельможи властвуют ими» (Мф.20:25). Эта дисциплина, проявившаяся в таком незначительном факте, оказалась не только здесь, пред лицом владыки, но во всем строе иноческой жизни, как ясно было всякому богомольцу. Всяк при своем деле, всяк под началом у старшего и без воли и благословения последнего никто не имеет права сделать ни шага. Таков, по крайней мере, основной характер монастырского общежития, как мы увидим далее на самом деле. Конечно, исключения везде бывают, но своею редкостью они лишь наиболее подчеркивают правило.
   Другая черта, прямо поразившая меня, была какая-то безыскусственность и любовная простота. У нас обычно в миру хозяева стараются занять гостя, за отсутствием общих тем несут всякую чепуху. И свежему человеку становится тоскливо и пусто от этой ветреной болтовни. Здесь говорят, что нужно; допускают, конечно, и шутки, но вполне уместные и естественные. Поэтому не чувствовалось особенной неловкости, когда приходилось даже и молчать, хотя мы были совсем еще незнакомы.
   Напившись чаю, мы решили все вместе отправиться осматривать монастырь. Но пред отходом местные фотографы-иноки попросили благословения у владыки снять его, на что тот, понятно, согласился. А затем и мы целой группой, человек в десять, вышли за монастырские стены.
   Солнышко ярко светило с небосклона. Было тихо. Кругом лес, под ногами — довольно низко под обрывом — залив; на нем «Валаам» и еще два парохода: «Сергий» — игуменский и «Николай» — рабочий.
   Прежде всего мы отправились на кладбище, где хоронились только, кажется, схимники и манатейные монахи; послушники же, рясофорные и светские погребались на другом месте, в версте от монастыря.
   Направо от входа внимание богомольца останавливает крайняя надгробная плита со следующей надписью под крестом:
На сем месте тело погребено, В 1371 году земле оно предано, Магнуса Шведского короля, Который святое крещение восприя, При крещении Григорием наречен. В Швеции он в 1336 году рожден. В 1360-м году на престол он возведен. Великую силу имея и оною ополчен, Двоекратно на России воевал, И о прекращении войны клятву давал, Но преступив клятву паки вооружился, Тогда в свирепых волнах погрузился, В Ладожском озере войско его осталось И вооруженного флота знаков не оказалось; Сам он на корабельной доске носился, Три дни и три нощи Богом хранился, От потопления был избавлен, Волнами ко брегу сего монастыря управлен, Иноками взят и в обитель внесен, Православным крещением просвещен. Потом вместо царския диадимы Облечен в монахи, удостоился схимы, Пожив три дни здесь скончался, Быв в короне и схимою увенчался.   Под стихами высечен обычный череп с костьми.
   — Шведы, — поясняет один инок, — оспаривают этот факт и показывают у себя могилу Магнуса.
   Не будучи историком, автор этих строк не может ни подтвердить, ни отрицать подлинности написанного. Где-то мне пришлось читать опровержение, но оно показалось недостаточным. Возражать по существу нельзя: факт этот был возможен, притом недаром же предания являются. Но, впрочем, особенно на этом не настаиваю, потому что Валааму гробница Магнуса ни придает ничего особо важного, ни отнимает у него. Копий ломать не из-за чего! Валаам ценен сам по себе.
   Читая надписи, мы обратили внимание на количество лет усопших иноков: то 75, то 80, то 90. Обычная же доброзрелая старость, по пророку «70 лет, аще же в силах осьмдесят». А здесь — выше сил. И при таких наглядных фактах находятся люди, которые стараются возражать против постов, аскетизма, будто подрывающих, медленно убивающих организм. Если бы все «скоромники» доживали хоть до 70 лет!
   Позабывают они, что «не одним хлебом жив будет человек, но и словом Божиим», — жив — не только духовно, но и телесно.
   Есть еще несколько интересных надписей.
Схимонах Киприан. Из закоренелых раскольников, утвержденный в православии чудесными знамениями. 20 мая 1798 года, 80 лет от рождения.    
   Или:
Монах Авраамий.    Ревностно потрудившийся в послушаниях и в обители источавший по кончине и при отпевании ток живой чистой крови.
   Кое-где написаны простенькие стихи, вроде следующих:
Схимонах Авраамий.    Все в мире презирая,
    Он Господу служил,
   И славу неба предвкушая,
   Здесь телом от трудов почил.
    
   Коротко и ясно!
   Осмотрев кладбище, мы направились снова в ограду монастыря. Владыка пошел в братскую больницу посетить немощных, а мы в это время прошли в летний верхний этаж собора. Громадной величины храм производил внушительное и вместе с тем легкое впечатление. Довольно много было золота, блестевшего от боковых лучей солнца; но всего более мне понравилась живопись Нижний храм производит совсем иное впечатление; но о нем в свое время. Здесь же бросалась в глаза яркость и светлый тон красок. Розовый, голубой, красный, синий и редко коричневый — цвета икон и стен придают храму положительно бодрящий, веселый, жизнерадостный тон. Высота купола и арок и обилие света чудно дополняли это впечатление. И невольно спросил я себя: зачем монахам эта светлая жизнерадостность? Но ответ явился тотчас же. Ведь христианство не только — одна печаль и сокрушение о грехах, — но и радостная жизнь в Боге, «неизреченный свет» и непрекращающееся веселие, как утверждают по опыту христианские подвижники-мистики. Правда, на эту последнюю сторону радости, оптимизма, в последнее время начали указывать даже чересчур уж неумеренно, вооружаясь против какого-то будто ложного аскетизма. Горячей всех возмущался им известный В.В.Розанов, взывая как-то в «Новом Времени»: почему это у христиан Пасха продолжается всего лишь одну неделю, а пост тянется 40 дней? Почему все наше христианство черное, а не белое? Почему христианство Страстная Пятница, а не Светлое Воскресение? Милый, — если только не фальшиво наивный, — Василий Васильевич! Я спрошу вас: почему это большинству христиан нравятся дни Страстной седмицы более, чем Пасхальная неделя? Почему это горько-покаянное «Помилуй мя, Боже, помилуй мя!» влечет сердца верующих? Да, уж очень просто: совесть-то у нас не чиста! Если же у вас, жизнерадостный Василий Васильевич, совесть покойна, если, как «чистый сердцем, вы уже зрите Бога» (ср. Мф.5— А.С.), то «радуйтесь и веселитесь» (Мф.5— А.С.), — но нам, грешным, оставьте уж плач и сетование, — мы здесь находим себе тихую, печальную радость и скорбное утешение. «Блаженни плачущие, яко тии утешатся» (Мф.5— А.С.); утешатся не только там, за гробом, но еще и здесь, даже в самом плаче будут утешаться. «Блаженни нищие духом» (см. Мф.5— А.С.), опять все скорбные, смиренные, уничижающие себя мытари, потому что им принадлежит «Царствие Небесное» (см. Мф.5— А.С.); а царствие-то внутрь ведь нас есть (ср. Лк.17— А.С.).
   Слезы — и радость! Смирение — и дерзновение пред Богом! Все это, Василий Васильевич, — вместе бывает. Таков обычный ход внутреннего обновления человека «во образ Христа», «возрастание в мужа совершенна!» (Еф.4— А.С.)
   Но, конечно, бывают моменты, когда плакать неуместно, да сердце и не хочет плакать.
   «Почто мира с милостивными слезами, о ученицы, растворяете?» — вещал мироносицам блиставший во гробе Ангел, — ведь «Спас-то воскресе» из мертвых: теперь «рыдания время преста, не плачите!» — поется в каждую воскресную всенощную. Но ведь до этого воскресения нужно прожить шесть дней. До Пасхи — нужно жить целый год. Да и то не все могут радоваться по-настоящему; почти что не все дожили до воскресения своей души. Для этого нужны нам долгий пост духовный, сетование о своей нечистоте нужно; Страстную неделю внутри себя пережить, перестрадать, — тогда и загорится светлая заря христианского богообщения. А вы, Василий Васильевич, рекомендуете после угарной, опьяняющей масленицы, да прямо опять Пасху ликовать! Не выйдет, поверьте, не выйдет ничего: совесть-то, того... грязновата у нас! И рад бы в рай, да руки коротки! И вот это вполне понимают иноки, эти истинные христиане, — поэтому они большую часть года проводят в нижнем скромном храме, а летом веселят свои сердца описанной красотой, и благодарят Бога, утешающего смиренных и утружденных.
   Вот какие мысли и чувства возбудил во мне вид Валаамского храма. Да простит мне читатель это отступление.
   Один из провожавших иноков разъяснил, что почти весь этот храм с его архитектурой, живописью сделан трудами Валаамской братии, почему он совсем родной для них.
   Между прочим, наше внимание привлекли к себе две картины — иконы. На одной из них, нарисованной по трем стенам лестницы, ведущей с верхнего этажа в нижний, изображены лики русских святых, начиная, кажется, от Владимира Святого и до последних дней. И замечательно: все иноки, простые миряне и князья.
   — Знатных-то и богатых, да белых священников совсем почему-то мало! — замечает один из приезжих богомольцев.
   Это замечание брошено вскользь, но оно имеет, кажется, глубокий смысл. В нынешний век почти все, и интеллигентные миряне, и белое духовенство, вооружаются против иночества. Правда, много, много темных сторон здесь. Но ведь это обычное явление — где сильнее свет, там гуще тени, больше козней врага; где выше подвиг, там возможнее — падение. Но заключать из темных сторон о ненормальности всего монашества неосновательно. Ненормальности, искажения нужно преследовать, — дурные листья и сучья обрезать, — но рубить самое дерево, когда на нем были и листья и плоды, жестоко и глубоко несправедливо. Скажут, что в монашестве больше негодных листьев. Бог им судья! Нужно стараться строже принимать в монашество и вообще улучшать это дело Христово. Но не забывайте, что большинство святых — иноки или мирские аскеты, такие же монахи. Тесен путь в Царствие Божие, но иного нет! И вот рассматриваемая картина наглядно показывает и говорит зрителю: строгие судьи! Не рубите дерева! Посмотрите, сколько оно принесло зрелых для Господа плодов! Не рвите розу из-за того, что на ней есть и шипы! Вглядитесь в подвижнические лики: есть ли среди святых Божиих жившие широко, пользовавшиеся удобствами и удовольствиями? Да, православные, тесен путь и узки врата, ведущие в Царствие Небесное!
   Вот что подсказывает эта картина. Другая сторона обращает внимание одной мелочью. С низко наклоненной головой грешница, окруженная фарисеями и книжниками, готовыми уже удрать под давлением мучащей совести; — Христос сидит и чертит перстом на песке, а что именно — в Евангелии не говорится. Художник, желая заполнить этот пробел, по простоте своей рисует на латинском языке слова Господа: qui vestrum sine peccato.., то есть кто из вас без греха, — тот, и т.д., понятно, почему взяты эти слова, — но зачем латинский язык? Видно, художник знал его в гимназии, а, может, и в семинарии и хотел выразить идею неизвестности и непонятности писанного.
   Осмотревши храм, мы пошли на колокольню, откуда открывался чудный вид кругом на далекое пространство. К сожалению, в этот раз нельзя было взобраться на самый верх ее, где находилась подзорная труба.
   Когда затем сошли вниз, — то обратили внимание и на внешнюю сторону собора. Храм напоминает своей архитектурой византийский стиль — очень красивый; колокольня же — в русском стиле, причем она производит немного странное впечатление: сначала идет ровно, ровно — и вдруг круто сужается и неожиданно кончается острым шпилем. Говорят, что по плану предполагался еще целый этаж, но игумен не благословил; может быть, денег не хватило, — а может быть, считал это лишней роскошью! Бог его знает!
   В это время владыке сказали, что все готово для отправления на Святой остров. Мы пошли пешком к пристани, а владыке и отцу наместнику подали лошадей.
   У пристани ждал нас чистенький игуменский пароходик «Сергий», названный в честь святого Сергия Валаамского. Мы уселись. Из машинного отделения вышли иноки — машинист и кочегар — получить у владыки благословение. И пароход легко отошел от пристани...
   На пути я разговорился с некоторыми иноками, ехавшими с нами. Между прочим, один молодой послушник почему-то сильно понравился мне. Как мирянин, я недоумевал, как можно было жить в монастыре, да еще в глухом скиту, молодому, полному жизни и сил, юноше, и, не утерпев, задал этот вопрос. Но ответ был очень прост...
   Скромно, как дитя, и смиренно, он ответил мне искренно: «Был я приказчиком... Дело молодое... неразумное... Я начал падать»... Краска стыда от сознания своей слабости залила щеки молодого послушника. «В миру не удержаться. Вот я и решил пожить недельки с две на Валааме... Да вот уж восьмой месяц пошел, — все не хочется уезжать отсюда. Может быть, ныне летом ворочусь опять в Петербург».
   Столько было здесь смирения, кротости и простоты, что пред этим «падшим» юношей мало стоили внешне чистые праведники. Глядя на этот живой пример, понимаешь немного, почему Христос любил иногда явных грешников гораздо уж больше, чем законнически праведных фарисеев: хоть они и падали, но зато основное-то настроение у них было наиболее благодарное для очищения — покаяние, уничижение, смирение, — тянули к себе дары Бога, Который, по слову Писания, «смиренным дает благодать». При своей грязи они жаждали чистого Света более, чем мнимо праведные книжники. И Христос к ним шел, — ценя не внешние подвиги или падения, а внутреннюю подкладку духа. Вспомните картину блудницы, омывающей слезами ноги Спасителя, и хозяина вечери — Симона фарисея! Ясно, куда клонится твое сердце, читатель. И поймешь, почему нельзя судить людей по внешности, если не видишь самого нутра их.
   Не знаю, где-то теперь знакомый послушник? В тихой ли пристани Святого острова? Или опять в «житейском море, воздвизаемом греховными бурями»? Спаси его, Господи!
   ...Пока мы беседуем с вами, пароход совсем почти подошел к цели. Здесь уж ждали владыку. Высадившись, мы стали взбираться вверх по крутой, крутой лестнице. И вот тут-то открылась та чудная панорама, которую я описывал ранее. Право, читатель, из-за одного этого стоило съездить на Валаам. Слов нет выразить красоту! Может быть, это — потому, что я ничего, кроме тамбовских полей и лесов, не видел?! Не знаю — но одно утверждаю, что я вместе со всеми был в восторге!
   Здесь мы посетили церковь, в которой, между прочим, почти все сделано было из дерева, за исключением разве потира. На пороге владыку встретил с крестом иеромонах отец N. Напряженные черты лица, показывавшие самособранность и бодрствование духа, сразу говорили уму и сердцу, что он вполне усвоил принцип «тесного пути узких врат». После один из иноков рассказывал мне, что этот иеромонах летом ездит, по благословению высшего начальства и по приглашению одного кронштадтского батюшки, служить вместо последнего. Но он и в миру умеет жить по-иночески: совершенно одиноко, не прося даже и прислуги, сам себе и готовит, и смотрит за домом, и отправляет требы...
   Из церкви сходили в пещеру святого Александра Свирского, высеченную, а вероятнее, естественно образовавшуюся в гранитной скале. Места — только для молитвы. В пещере тихо-тихо мерцала свечечка и наводила тени по темным скалистым стенам.
   Невдалеке от церкви на солнечном припеке разведен был садик; около него выкопанная кем-то давно пустая могила — видно, для напоминания о смерти. А затем и келий. Против главной из них около садика стоял столбик из местного мрамора. На нем были устроены солнечные часы, а под ними высечены следующие поучительные стихи: Размышление у солнечных часов:
Время мчится вперед; час за часом идет непреложно. И вернуть, что прошло, никому ни за что невозможно. Береги каждый час: их немного у нас для скитанъя. И клади на часы, вместо гирь на весы покаянье. Приближает всех нас каждый пройденный час ближе к гробу. Помня этот удел, накопляй добрых дел понемногу И отбрось суету, не стремись ко греху так беспечно, Но в юдоли земной обновися душой к жизни вечной.     Мне эти стихи кажутся чрезвычайно музыкальными, не говоря уже о содержании, почему я и вношу их в свои записки.
   Так как здесь очень уж красива была природа, то следовавшие с нами фотографы сняли всех присутствовавших группой, после чего мы снова сели на пароход и отправились в Ильинский скит, лежавший почти рядом. Та же чудная природа, тот же прием, такие же иноки. Дорогой один из стареньких монахов этого скита обратился ко мне с вопросом:
   — Ну что? Как там о войне-то пишут?
   По-видимому, что общего между мечом и кукулем (монашеский головной убор — А.С.)? Ан, видно, и христианство не уничтожает патриотизма, любви к страдающей родине. Правда, на последних ступенях совершенства везде — одно солнышко, везде — Господь, везде отечество, по словам Василия Великого; но до тех пор несомненно лучше быть истинным патриотом, чем равнодушным космополитом — интернационалом. Читал я ныне летом книгу Л.Толстого на немецком языке (Christenthum und Vaterlandsliebe) о любви к отечеству, где чувство патриотизма он старается объяснить путем искусственного взбудораживания прессой, богослужениями, манифестациями и прочее. Спрашивается — кто разжигает это чувство у старца-монаха? Право, удивляешься, как Толстой может писать такие вещи, которые, пожалуй, еще были бы по плечу гимназисту, — да и то из первых четырёх классов.
   Я ответил на вопрос инока, что знал:
   — Пока еще неизвестно. Вот все ждем важных событий. А генералы у нас теперь решительные, что Линевич, что Рожественский! Смерти не боятся!
   Это было как раз в несчастнейший день 14 мая, — день — «Цусимы». Было уже около пяти часов. Нужно было возвращаться в монастырь ко всенощной. Мы спустились вниз к пароходу и поплыли обратно к острову Валааму в собственном смысле.
   Между прочим, когда мы вступали на берег Ильинского скита, а также при прощании с ним, иноки и мы с ними давали друг другу «ликование». Оба здоровающиеся или прощающиеся снимают кукули и кланяются, почти прикасаясь друг к другу щеками, сначала, кажется, левыми, потом правыми. После и мы с товарищами приучились творить ликование, хотя все ошибались: начинали не с левой, а с правой. На первых порах было как-то чудно, — ну, а потом — привыкли, — все равно, что и к мирскому рукопожатию.
   На обратном пути и затем в монастыре я беседовал с одним послушником, братом С. Сын богатых родителей, образованный и выдающийся пианист, студент университета и вольнослушатель академии, — он все-таки едет на Валаам в послушники. По-видимому, у него всего много: и богатства, и образования, и эстетики; а однако человек ясно чувствует, что тут не все, чего-то еще более важного не хватает, — нет одухотворяющего начала. — Религия дает этот свет. И если ум развивают в храмах науки, чрево насыщают в приличных сему органу местах, иногда — шикарнейших ресторанах, то и для духа есть тоже свои храмы, свои кивоты с манной, где Бог как бы осязается и вкушается. Это — хорошие, истинно христианские монастыри, каков между прочими Валаам. И вот брат С. едет в этот религиозный университет, чтобы набраться мудрости духовной, «единой на потребу».
   — Какую-то дряблость стал в себе замечать я ныне зимой, — рассказывает он. — На Валааме же я был уж не раз; поживешь этак с месяц и уедешь домой с окрепшими и освеженными силами. Теперь вот я живу здесь уже три месяца.
   — Чем вы здесь занимались? Какое послушание несли?
   — Сначала меня обрядили вот в эти черные одежды, дали мне сапоги — «бахилы» (очень просторные и грубой работы), шапочку, — а потом послали на кухню быть черным помощником у повара: чистить картофель, рыбу, и пр.
   Представляю я себе, каково было нежным, тонким пальцам — привыкшим бегать по шрёдеровским клавишам, — оперировать ножом над чешуей и иглами рыбы и грязным картофелем!
   — Потом я был благословлен (то есть получил назначение) разносить пищу братии за столы. А весной меня перевели в сад чернорабочим: окапывать фруктовые деревья и кусты, удобрять почву навозом и человеческими отбросами, поливать и т.п.
   — И каково же вам чувствуется при такой... грязной работе?
   — Да что же? — тихо, задумчиво и кротко отвечает брат С. — Очень хорошо! Чистый воздух, физический труд, спокойствие души, чего же еще больше?.. А не хотите ли посмотреть на нашу келью?
   Я согласился, и мы пошли... Очень маленькая — аршина в четыре шириной, и шесть-семь — длиной, — комната была весьма скудно обставлена: две кровати — для двух послушников, стол, два, кажется, табурета, икона в переднем углу, и печь в противоположном, — вот и все. И такая убогость после, вероятно, изящной квартиры! На полке около икон стояло пять книг из Валаамской библиотеки, взятых братом С., — творения епископа Игнатия Брянчанинова и еще что-то.
   — Читаете?
   — Нет, почти некогда за работой. Разве что с полчаса или час выберешь свободный; да и то не всегда.
   — А кто рядом с вами живет? В соседней комнате?
   — Это наш «хозяин», — то есть заведующий садом и нами — двумя послушниками. Без воли его мы ничего не смеем делать...
   — Долго еще думаете пробыть здесь?
   — На днях возвращаюсь домой; а то уж и здесь начинаю чувствовать усталость, вялость!
   И вполне понятно: ведь иноческая жизнь, да еще в таком строгом монастыре — не легкая вещь, особенно — брату С.
   Как-то теперь себя чувствует?
   Пока мы с ним беседовали от отца наместника прибежал послушник, приглашая к обеду меня и брата С.
   Обед был — роскошный: супы, рыба во всех видах и родах, мороженое и еще что-то, — все это нес Валаам от всего сердца успевшему помолиться владыке. После трапезы подошел под святительское благословение сам виновник ее — еще молодой безусый юноша.
   — Ваше Преосвященство! Это — наш повар; тоже получил высшее образование, — рекомендовал его отец наместник.
   Дело в том, что этот юноша раньше был в поваренках у известного петербургского ресторатора Палкина.
   Было уже восемь с половиной вечера. Заблаговестили ко всенощной: была суббота. Служили в нижнем этаже. Низкие своды потолков, темные лики святых иноков по стенам, позолота на красном фоне, все это в противоположность верхнему этажу придавал ему серьезный, строгий аскетический тон. Черные мантии и рясы иноков, этих добрых воинов Христовых, дополняли внешнее впечатление особенно в полумраке всенощного богослужения. Как новый человек, я внимательно вслушивался и всматривался во все происходящее. И признаться, на первый раз валаамское пение почти не произвело на меня впечатления, если только не сказать больше. Не совсем стройное, с параллельными октавами басов и теноров, а иногда даже с параллельными квинтами, не соблюдающее ни forte, ни piano, как в мирских храмах, своеобразное, неуловимое с первого раза, — пение иноков не особенно понравилось моему сердцу. И я теперь вот что думаю, кроме указанных сейчас особенностей, — главная причина заключалась во мне самом: я так привык в миру к искусственному «партесному» пению в итальянском стиле, что не мог сразу освоиться с простотой и строгостью валаамских напевов! Да прибавьте еще к этому, что я страшно хотел спать, так что не раз даже забывался во время всенощной.
   И так сладко было после разочароваться в первом впечатлении! Но об этом после, в свое время.
   Между прочим, несколько странно было видеть, как во время чтения кафизм, седальнов, Пролога иноки садились; причем, так как мест готовых для всех не хватало, то стоявшие в середине послушники присаживались прямо на пол, кто по-татарски, кто на одну ногу. Как будто поняв мою мысль, один из иноков во время одного сиденья заметил мне:
   — Иные мирские-то соблазняются этим.
   А собственно, это замечательно мудро сделано: служба долгая, внутреннее напряжение у молящихся иноков сильное, — а тут вдруг, как раз почти в средине всенощной можно отдохнуть; и это не только терпится, как будто что-то дурное, хотя и неизбежное, но законно разрешается, благословляется, чтобы не смущать совести немощных братии. Дальше о субботнем богослужении я не буду писать, так как большую часть второй половины поддался сонной немощи. Окончилось богослужение около двенадцати часов ночи. Мы с товарищами пришли в гостиницу, спросили себе номер и моментально заснули, утомленные путешествием и массой впечатлений.
   Не успели мы, казалось мне, как следует отдаться в объятия Морфея, как вдруг раздался трескучий звонок, приглашавший вставать желающих идти к ранней обедне. Было половина пятого утра. Со страшной неохотой мы поднялись; а идти нужно было, так как владыка последний раз присутствовал у богослужения, после которого должен был ехать в Сердоболь... Пока мы собирались, ударил колокол, будя спящие воды, леса, людей и птиц...
   За обедней пели иноки-"любители», так как постоянный хор поет лишь позднюю службу. Человек пять — без всяких гармонизаций и «пресладкого трегласия» или четырегласия хвалили Бога в один тон, в октаву. Цель была не услаждать себя музыкой, а молить; для этого же совершенным или простым христианам не требуется «партесов», нужно лишь горячее, молящее Бога сердце. Конечно, хор для владыки мог бы раз то и спеть, по благословению отца наместника; но Преосвященному хотелось не сверхпрограммного, а обычного строя их жизни. Простояв обедню, владыка приложился к мощам святых Сергия и Германа, чудотворцев Валаамских, иноки отслужили молебен со словами «отцы наши». Епископ попросил у них молитв о себе и вышел из храма. Скоро мы направились к знакомому пароходику — «Сергию». Проводить архипастыря собралось множество иноков, кои могуче запели Валаамское веселое «Светися». Нас владыка благословил провожать его на пароходе до Сердоболя, — чему мы были весьма рады.
   На монастырской колокольне затрезвонили «во вся кампаны», и пароход двинулся от пристани, сопровождаемый пением и напутствиями.
   А затем и мы, ехавшие, запели величание Валаамским чудотворцам и святителю Николаю.
   Озеро было почти совсем гладкое.
   ...За беседами и под шумок винтов мы и не заметили, как впереди показались гранитные, почти голые берега Финляндии, изрезанные множеством заливов и бухт... А вскоре выплыл из-за гор и Сердоболь — уездный город Выборгской губернии. Финское название его собственно Sartavalan. Но русский человек, желая перевести это непонятное ему «сартавалан», переделал на Сардабалан, а потом — по сходству звуков — на Сердоболь, — то есть самое русское слово... Вспоминается мне одна такая же метаморфоза: «нейтралитет» наши мужчины выговаривают, как «нетроньитет»...
   С парохода мы отправились на Валаамское подворье (между прочим, чрез это подворье можно пробраться на Валаам зимой, когда станет лед), а оттуда — на вокзал. Там причт и прихожане встретили своего епископа пением каких-то финских кантат... Поезд двинулся... Мы отплыли обратно на Валаам... :22

Прозорливый

Молитвы Библия Календарь Церковь Тесты Справочники Словарь Родителям Знакомства

Информация о первоисточнике

При использовании материалов библиотеки ссылка на источник обязательна.
При публикации материалов в сети интернет обязательна гиперссылка:
"Православная энциклопедия «Азбука веры»." (http://azbyka.ru/).

Преобразование в форматы epub, mobi, fb2
"Православие и мир. Электронная библиотека" (lib.pravmir.ru).

Поделиться ссылкой на выделенное